
Сладкий папочка
Тревис нахмурился. Мне бы его бояться, но я чувствовала, что между нами началась какая-то игра. Улыбка то и дело возникала на моих губах вопреки всем моим попыткам прогнать ее.
– А что еще вы можете делать, кроме как подавать чай? – задал вопрос Тревис.
– Могу сделать вам маникюр.
Тревис усмехнулся:
– Никогда в жизни не делал маникюр. Не понимаю, зачем он мужчине. Это, черт побери, что-то уж совсем женское.
– У меня многие мужчины делают маникюр. – Я было потянулась к его руке, но заколебалась. А в следующий момент обнаружила, что его рука лежит на моей ладонью вниз. Такую, как у него, крепкую и широкую руку легко вообразить хватающей под уздцы коня или сжимающей рукоять лопаты. Ногти у него были срезаны почти до мяса, а кожа пальцев заскорузла до белизны и растрескалась. Ноготь на одном из больших пальцев оказался искривленным от какой-то давней травмы. Мягко повернув его руку ладонью вверх, я обнаружила, что его ладонь сплошь изрезана сетью линий, при взгляде на которую озадачилась бы любая гадалка. – Здесь есть над чем поработать, мистер Тревис. Особенно над кутикулами.
– Зовите меня Черчилль. – Он произносил свое имя без «и», так что получалось «Черчлль». – Ступайте и принесите свой инструмент.
Раз уж доставлять радость Черчиллю Тревису стало «модус операнди» дня, мне пришлось попросить Энджи подменить меня – подмести пол и сделать педикюр в десять тридцать.
Энджи с удовольствием проткнула бы меня первыми попавшимися под руку ножницами, но, когда я собирала маникюрные принадлежности, она все же не могла удержаться и посоветовала:
– Не болтай много. Наоборот, старайся говорить как можно меньше. Улыбайся, но не во весь рот, как обычно. Дай ему поговорить о себе. Мужчины это любят. Попытайся получить от него визитку. И что бы ни случилось, не упоминай о младшей сестре. Женщины, обремененные ответственностью, отвращают от себя мужчин.
– Энджи, – тихо ответила я, – я не ищу папика. А если б даже искала, он все равно слишком старый для меня.
Энджи покачала головой:
– Дорогая моя, такого понятия, как «слишком старый», не существует. Мне одного взгляда достаточно, чтобы определить: мужчина еще в соку.
– Это меня не интересует, – сказала я. – И его деньги тоже.
Когда волосы Черчилля Тревиса были подстрижены и уложены, я встретилась с ним в другом отдельном кабинете. Мы сидели друг против друга за маникюрным столом под большой лампой дневного света на кронштейне.
– Хорошо вас подстригли, – заметила я, беря его руку и осторожно опуская ее в миску с размягчающим раствором.
– Еще бы! За такие-то деньги, которые берет Зенко. – Тревис растерянно уставился на ряд приборов и цветных пузырьков на маникюрном столе. – Вам нравится у него работать?
– Да, сэр, нравится. Я многому учусь у Зенко. Для меня необыкновенная удача получить такую работу.
Мы разговаривали, а я тем временем обрабатывала его руки, очищая от мертвой кожи, подравнивая и отодвигая кутикулы, подпиливая и полируя его ногти до блеска. Тревис, никогда раньше не подвергавшийся подобной процедуре, следил за процессом с большим интересом.
– Что заставило вас выбрать работу в салоне красоты? – поинтересовался он.
– Когда я была младше, я часто делала подругам прически и макияж. Мне всегда хотелось делать людей красивыми. И нравится, что они после этого начинают лучше себя чувствовать. – Я открыла маленький пузырек, и Тревис взглянул на него с выражением, похожим на страх.
– Вот этого не надо, – твердо сказал он. – Что-то другое делайте, но красить лаком я запрещаю.
– Это не лак, это масло для кутикул. И вам его потребуется много. – Не обращая внимания на опасения, я крошечной кисточкой нанесла масло на его кутикулы. – Забавно, – проговорила я, – у вас руки не бизнесмена. Должно быть, вы что-то еще делаете, не только бумаги по столу передвигаете.
Он пожал плечами:
– Появляется иногда кое-какая работа на ранчо. Много езжу верхом. И время от времени копаюсь в саду, хотя и не так много, как прежде, когда жена была жива. Эта женщина питала страсть к садоводству.
Я растерла крем между ладонями и начала массировать его руку и запястье. Заставить его расслабиться было нелегко, пальцы оставались напряженными.
– Я слышала, она недавно скончалась, – сказала я, взглянув в его грубой лепки лицо, на котором горе оставило свой явственный отпечаток. – Мне жаль.
Тревис слегка кивнул.
– Ава была славной женщиной, – глухо проговорил он. – Лучшей из тех, кого я знал. У нее был рак груди... мы слишком поздно спохватились.
Вопреки строгому запрету Зенко сотрудникам салона обсуждать свою личную жизнь с клиентами я чуть не призналась Черчиллю, что тоже потеряла близкого человека. Но промолчала и заметила лишь:
– Говорят, бывает легче, когда есть время подготовить себя к смерти близкого человека. Но я в это не верю.
– Я тоже. – Рука Черчилля коротко пожала мою. Это произошло так быстро, что я не успела отметить это рукопожатие. Потрясенная, я подняла глаза и встретила безмолвную печаль, отразившуюся на его добром лице. Я почему-то поняла: не важно, что я ему расскажу, а что оставлю при себе, он меня все равно поймет.
Так вышло, что мои отношения с Черчиллем переросли в нечто гораздо более сложное, чем романтическая связь. Если бы в них присутствовала романтика или секс, все было бы гораздо проще и понятнее объяснить, но я Черчилля в этом смысле никогда не интересовала. Будучи привлекательным и безумно богатым вдовцом шестидесяти с небольшим, Черчилль мог выбрать себе любую женщину. Я взяла за обыкновение просматривать упоминания о нем в газетах и журналах. Меня чрезвычайно занимали его фотографии с гламурными светскими женщинами, актрисами, снимающимися в фильмах категории «Б», а иногда даже с иностранными королевскими особами. Черчилль поспевал везде.
Когда он бывал слишком занят и не мог прийти постричься в салон «Уан», он вызывал Зенко к себе на дом. Иногда он заглядывал ко мне подбрить шею, подправить брови или сделать маникюр. Черчилль всегда немного стеснялся делать маникюр. Но после того как я в первый раз подпилила, подрезала, отскребла и увлажнила его руки, да еще до блеска отполировала ему ногти, он остался так доволен их видом и своим самоощущением, что в его расписании, заявил он, кажется, появился еще один пункт, отнимающий время. После некоторых подначек с моей стороны Черчилль признался, что его подругам его маникюр тоже нравится.
Дружеское отношение ко мне Черчилля, наша болтовня за маникюрным столом сделали меня в салоне объектом зависти и восхищения. Я понимала, что говорили о нашей дружбе. Согласно общему представлению, моего общества он искал, разумеется, не для того, чтобы узнать мое мнение о торгах на фондовой бирже. Все, как видно, заключили, что между нами что-то произошло или происходило время от времени, а может, вот-вот должно было произойти. Зенко, без сомнения, думал именно так и обходился со мной с такой любезностью, которой не проявлял ни к кому из своих служащих моего уровня. Он, наверное, решил, что если я и не единственный повод Черчилля посещать салон «Уан», то мое присутствие ему уж точно не во вред.
В конце концов я однажды спросила:
– У вас насчет меня есть планы, Черчилль?
Он поразился.
– Да нет же, черт побери. Вы слишком молоды для меня. Я предпочитаю зрелых женщин. – Пауза. Затем на его лице появилось почти комичное выражение испуга. – Но вы ведь не хотите, правда?
– Нет, не хочу.
Если бы он когда-нибудь предпринял попытку к этому, я точно не знаю, как поступила бы. Я не могла определиться со своим отношением к Черчиллю: мне не хватало опыта общения с мужчинами, чтобы разобраться, что к чему.
– Но тогда я не понимаю, почему вы уделяете мне внимание, – продолжала я, – раз не собираетесь... ну это, сами знаете, о чем я.
– Когда-нибудь я вам скажу почему, – ответил он. – Но не сейчас.
Я восхищалась Черчиллем больше, чем кем-либо из тех людей, которых когда-либо знала. С ним, правда, не всегда было просто. Его настроение могло испортиться за какую-то долю секунды. Спокойным человеком он уж точно не был. Вряд ли в жизни Черчилля наберется много таких минут, когда он чувствовал себя совершенно счастливым. Это во многом из-за того, что ему пришлось потерять двух жен: первую, Джоанну, сразу после рождения их сына... и Аву, с которой они прожили вместе двадцать восемь лет. Черчилль не относился к тем, кто безучастно принимает удары судьбы, и потери любимых людей его больно ранили. Тут я его понимала.
Прошло почти два года, прежде чем я заговорила с Черчиллем о своей матери или о чем-то еще, помимо самых очевидных событий своей прошлой жизни. Черчилль каким-то образом выяснил, когда у меня день рождения, и поручил одной из своих секретарш позвонить мне утром и предупредить, что мы сегодня с ним идем обедать. На мне были простая черная юбка до колена, белая кофточка и серебряный кулон-броненосец. Черчилль появился в полдень в элегантном, сшитом в Англии костюме. И выглядел точь-в-точь как преуспевающий пожилой гангстер из Европы. Он подвел меня к ожидавшему нас у тротуара белому «бентли» с водителем, распахнувшим перед нами заднюю дверь.
Мы приехали в самый модный ресторан, какой я когда-либо видела, с французским декором, белыми скатертями и роскошными картинами на стенах. Меню было заполнено каллиграфической прописью на текстурированной кремовой бумаге, а блюда назывались так замысловато – всякие там рулады да риссоли, разные сложные соусы, – что я терялась в догадках, что заказать. А при виде цен со мной чуть не случился сердечный приступ. Самой дешевой едой в меню оказалась десятидолларовая закуска из одной-единственной креветки, приготовленной уж как-то так особенно, что название этой закуски мне никогда не выговорить. Внизу страницы меню я увидела блюдо, которое, судя по описанию, представляло собой гамбургер с жареным бататом, и, когда увидела цену, чуть не подавилась своей диетической кока-колой.
– Черчилль, – сказала я не веря своим глазам, – здесь в меню стодолларовый гамбургер.
Он нахмурился – не потому, что разделял мое изумление, а потому, что в моем меню были указаны цены. Он пальцем поманил к себе официанта, который тут же рассыпался в извинениях. У меня из рук забрали меню и заменили его другим, таким же, но без цен.
– Почему в моем меню не должно быть цен? – спросила я.
– Потому что ты женщина, – ответил Черчилль, все еще раздосадованный оплошностью официанта. – Я веду тебя обедать, и цены тебя не должны волновать.
– Тот гамбургер стоит сто долларов. – Я все никак не могла успокоиться. – Что же такое можно сделать с гамбургером, чтобы он стал стоить сто долларов?
Выражение на моем лице, казалось, его забавляло.
– Давай спросим.
Тут же был призван к ответу официант. Когда Черчилль спросил его, каким образом готовится гамбургер и что в нем такого особенного, тот объяснил, что все ингредиенты исключительно экологически чистые, в том числе и домашняя пармезановая булочка. Кроме того, в состав входят копченая моцарелла ди буфала, гидропонный маслянолистный салат, очень зрелый помидор и густой соус из чили, выложенные на бургер из органической говядины и фарша эму.
Я услышала слово «эму», и тут меня прорвало.
С моих губ слетел смешок, затем другой, а потом я уже не могла остановиться, из глаз текли слезы, плечи судорожно подрагивали. Я прижала ладонь ко рту, пытаясь успокоиться, но от этого стало только хуже. Я всерьез забеспокоилась. Мне грозило стать всеобщим посмешищем в самом крутом ресторане из тех, где я когда-либо бывала.
Официант тактично ретировался. Я, задыхаясь, предприняла попытку выговорить слова извинения перед Черчиллем, с тревогой наблюдавшим за мной, слегка покачивая головой. Он словно бы говорил: «Ничего, ничего, не извиняйся». Ободрительно положив руку мне на запястье, он слегка сжал его. И это движение меня как-то сразу успокоило. Наконец-то я смогла сделать глубокий вдох, и грудь отпустило.
Я рассказала ему о том, как мы поселились в жилом трейлере в Уэлкоме, о мамином друге, которого звали Флип. У меня все никак не получалось рассказывать побыстрее, так много подробностей всплывало сразу. Черчилль ловил каждое мое слово, в уголках его глаз собрались морщинки, и когда я в конце концов дошла до того эпизода, когда мы отдали тушу эму Кейтсам, он уже смеялся.
Хоть я и не помнила, что заказывала вино, официант принес бутылку «пино нуар». Вино благородно поблескивало в высоких хрустальных бокалах.
– Мне нельзя, – сказала я. – Мне после обеда на работу.
– Тебе не надо на работу.
– Очень даже надо. Ко мне на вторую половину дня записаны клиенты. – Хотя только мысль об этом вызывала во мне ощущение невероятной усталости – мысль не собственно о работе, а о необходимости собраться с силами, чтобы излучать очарование и жизнерадостность, которых ожидают от меня клиенты.
Черчилль извлек из внутреннего кармана пиджака сотовый телефон не больше костяшки домино и набрал номер салона «Уан». Я, раскрыв рот, следила, как он попросил к телефону Зенко и сообщил ему, что я на сегодня беру отгул, после чего поинтересовался, нет ли у него возражений. Если верить Черчиллю, Зенко ответил, что, разумеется, возражений нет и он внесет в график необходимые коррективы. Нет проблем.
Как только Черчилль с самодовольным щелчком захлопнул крышечку телефона, я мрачно проговорила:
– Теперь он мне за это устроит веселую жизнь. Если б позвонил кто-то другой, а не вы, Зенко спросил бы: что у вас вместо головы – не задница ли, часом?
Черчилль улыбнулся. Он получал огромное удовольствие от того, что люди ему не могут слово поперек сказать. Это было одним из его недостатков.
Я проговорила весь обед, поощряемая вопросами с его стороны, его добродушным интересом и бокалом вина, который, сколько бы я ни пила, никогда не оставался пустым. Свобода говорить, рассказывать что угодно сняла с моих плеч тяготивший меня груз, о котором я до сих пор не задумывалась. Я все время старалась двигаться вперед, не зная к себе пощады, при этом испытывая множество эмоций, которым не позволяла одолеть себя, а также много всего другого, о чем молчала. И вот теперь я говорила и никак не могла наговориться. Я порылась в сумочке, отыскала портмоне и достала оттуда школьную фотографию Каррингтон. Она на ней улыбалась во весь рот, демонстрируя недостающий зуб и несимметрично завязанные на голове хвостики.
Черчилль долго разглядывал снимок, даже очки для чтения из кармана достал, чтобы как следует его рассмотреть. Прежде чем что-то сказать, от отпил вина.
– Похоже, этот ребенок вполне счастлив.
– Да, это так. – Я бережно спрятала фото в портмоне.
– Ты молодец, Либерти, – проговорил он. – Правильно сделала, что никому не отдала ее.
– А как же иначе. Она все, что у меня осталось. И я знаю: никто бы не смог позаботиться о ней так, как я. – Я сама удивлялась словам, с такой легкостью слетавшим с моих уст. Оказывается, мне просто необходимо было перед кем-то исповедаться.
Вот как все могло быть, подумала я с болью в сердце. Я получила отдаленное представление о том, какие отношения у нас были бы с папой. Пожилой и умудренный опытом мужчина все понимает, даже то, о чем я не говорила. Все эти годы меня мучило то, что Каррингтон растет без отца. Но я не сознавала в полной мере, как сильно он нужен еще мне самой.
Все еще на взводе от вина, я рассказала Черчиллю о приближавшемся спектакле в школе у Каррингтон, приуроченном ко Дню благодарения. Их класс должен был исполнить две песни. Их для этого разделили на первых колонистов и коренное население Америки. Каррингтон же напрочь отказалась примкнуть как к первой группе, так и ко второй. Она хотела быть девушкой-ковбоем. И так уперлась на своем, что их учительнице, мисс Хансен, пришлось звонить мне домой. Я объяснила Каррингтон, что в 1621 году еще не было девушек-ковбоев. Тогда и Техаса-то не существовало, сказала я. Но моей сестре, как выяснилось, историческая достоверность была до лампочки.
В итоге мисс Хансен была вынуждена позволить Каррингтон нарядиться в костюм девушки-ковбоя и выйти на сцену в самом начале выступления. Она будет нести изображение нашего штата, вырезанное из картона, с надписью «День благодарения в Техасе». На том и порешили.
Черчилль, выслушав эту историю, взревел от хохота, ослиное упрямство моей сестры, видимо, показалось ему достоинством.
– Вы не понимаете, – сказала я ему. – Ведь если это только начало, то что будет, когда она достигнет подросткового возраста, вот уж даст мне тогда прикурить.
– У Авы было два правила в общении с подростками, – сказал Черчилль. – Первое: чем больше пытаешься их контролировать, тем больше они бунтуют. И второе: пока ты нужен им, чтобы возить в магазин, всегда можно прийти к компромиссу.
Я улыбнулась:
– Нужно и мне запомнить эти правила. Ава, верно, была хорошей матерью.
– Во всех отношениях, – решительно проговорил Черчилль. – Никогда не жаловалась, когда ее обижали. В отличие от многих она умела быть счастливой.
Я почувствовала искушение сказать, что многие, если бы имели хорошую семью, большое поместье и достаточное количество денег, тоже были бы счастливы. Но промолчала.
Однако Черчилль, по-видимому, прочитал мои мысли.
– Из всего того, чего вы наслушались на работе, – проговорил он, – вам следовало бы понять, что богатые люди могут быть так же несчастны, как и бедные. Иногда даже в большей степени, чем бедные.
– Я стараюсь пробудить в себе к ним сочувствие, – сухо ответила я. – Но думаю, между настоящими проблемами и надуманными существует большая разница.
– А вот тут вы прямо как Ава, – сказал он. – Она тоже видела эту разницу.
Глава 15
Через четыре года я наконец стала квалифицированным стилистом салона «Уан». В основном я занималась колорированием – это у меня хорошо получалось, окрашивать волосы отдельными прядями и корректировать цвет. Я, как одержимый алхимик, обожала смешивать жидкие и пастообразные составы в многочисленных маленьких чашечках. Мне доставляло удовольствие производить бесчисленные мелкие, но требущих точности расчеты температуры и времени и, сделав аппликацию, получать ожидаемый результат.
Черчилль продолжал приходить к Зенко стричься, но волосы на шее и брови корректировал у меня. Я всегда, когда он изъявлял желание, делала ему маникюр. Всякий раз, как у кого-нибудь из нас находился повод отпраздновать что-либо, мы ходили обедать, а поводы для этого представлялись довольно часто. Оставаясь вдвоем, мы разговаривали обо всем на свете. Я многое узнала о семье Черчилля, и в первую очередь о его четырех детях. Старшего, тридцатилетнего сына от первой жены, Джоанны, звали Гейдж. Остальных трех родила ему вторая супруга, Ава, – Джека, которому теперь исполнилось двадцать пять, Джо, на два года младше, и единственную дочь Хейвен, которая еще училась в колледже. Я узнала, что Гейдж, в три года потеряв мать, стал нелюдимым, замкнутым и недоверчивым, а одна из его бывших подружек сказала, что у него фобия ответственности. Не будучи знакомым с психологическими терминами, Черчилль не понимал, что это означает.
– Это означает, что он не желает обсуждать свои чувства, – пояснила я, – или чувствовать себя уязвимым. Он боится оказаться связанным.
Вид у Черчилля был озадаченный.
– Это не фобия ответственности. Это значит, что он просто мужчина.
Мы говорили и о других его детях. Джек был спортсменом и ловеласом, Джо жить не мог без компьютеров и приключений. Хейвен настояла на том, чтобы учиться в колледже непременно в Новой Англии, и никакие уговоры Черчилля подумать об Университете Раиса в Хьюстоне, об Университете Юты или, Бог ты мой, хотя бы о Техасском сельскохозяйственном университете ни к чему не привели.
Я делилась с Черчиллем последними новостями о Каррингтон и иногда поверяла ему свои сердечные дела. Я рассказала ему о Харди, о том, как его образ всюду преследует меня. Харди был каждым ковбоем в потертых джинсах с небрежными движениями, каждой парой голубых глаз, каждым разбитым пикапом, каждым знойным безоблачным днем.
– А может, – заметил Черчилль, – пора тебе оставить попытки не любить Харди и смириться с тем, что какая-то часть твоего существа всегда будет по нему тосковать. С некоторыми вещами, – сказал он, – нужно просто научиться жить, и все.
– Но ведь нельзя полюбить, не вытравив из души прежнюю любовь.
– Почему же?
– Потому что в таком случае новые отношения подвергаются риску.
Черчилль, по-видимому, позабавленный моими словами, ответил на это, что любые отношения в том или ином смысле подвергаются риску и лучше не подковыривать их с краев.
Я с ним не согласилась. Мне очень хотелось окончательно освободиться от Харди. Но я не знала как. Я все надеялась в один прекрасный день встретить мужчину, такого неотразимого, что не смогу устоять перед ним и рискну полюбить снова. Вот только что-то я очень сомневалась, что такой человек существует.
И Том Хадсон, с которым я познакомилась, пока ждала родительского собрания в коридоре школы Каррингтон, таким человеком, конечно же, не был. Это был разведенный отец двоих детей, этакий большой плюшевый мишка с каштановыми волосами и аккуратно подстриженной каштановой бородкой. Я встречалась с ним уже год, довольствуясь необременительностью наших отношений.
У Тома был гастроном, и мой холодильник всегда был до отказа забит разными деликатесами: французскими и бельгийскими сырами, банками томатно-грушевого чатни, генуэзским песто, спаржевым супом-пюре в бутылках, маринованными перцами в банках и тунисскими зелеными оливками. Мы с Каррингтон буквально объедались всем этим богатством.
Мне очень нравился Том. Я изо всех сил пыталась в него влюбиться. Он был хорошим отцом своим детям, и я ни минуты не сомневалась, что к Каррингтон он относился бы ничуть не хуже. Том был очень положительным, и существовала масса причин его полюбить. Но такое нередко случается – встречаешься с хорошим человеком, который, бесспорно, заслуживает любви, и – вот досада! – страсти между вами не хватает, даже чтобы зажечь маленькую чайную свечку.
Мы занимались любовью по выходным, когда его бывшая жена забирала детей к себе, а я оставляла Каррингтон с нянькой. Секс с ним, к несчастью, оказался не ахти какой. Я никогда не могла кончить, когда Том находился во мне. Все, что я в это время чувствовала, – это слабое давление изнутри, как от вагинального расширителя в гинекологическом кресле, а потому он начинал с того, что пальцами доводил меня до оргазма. Это не всегда срабатывало, хотя, бывало, мне удавалось наконец достичь нескольких долгожданных спазмов. Когда же и это оказывалось мне недоступным и я чувствовала саднящую боль от его растираний, то имитировала оргазм. После этого Том либо мягко наклонял мою голову вниз, пока я не брала у него в рот, либо опускался на меня, и мы совершали это в миссионерской позе. Программа никогда не менялась.
Я приобрела пару книг по сексологии, пытаясь придумать, как поправить дело. Мои смущенные просьбы попробовать пару поз, о которых я узнала из книг, Тома насмешили. Он сказал, что сути это все равно не меняет: бочка А входит в отверстие Б. Но если мне хочется чего-то новенького, сказал он, то он только за.
Убедившись, что Том прав, я пришла в ужас. Я чувствовала себя дурой и просто сгорала со стыда: сколько я ни старалась, но даже в этих причудливых позах, достойных йогов, я не могла кончить. От чего Том наотрез отказался, так это доставить мне оральное удовольствие. Запинаясь, пунцовая от смущения, я попросила его об этом. Признаюсь, никогда в жизни мне не было так стыдно, как тогда, но еще больший стыд я испытала, когда Том извиняющимся тоном ответил, что никогда не любил этого. Это негигиенично, сказал он, да и вообще ему это претит. Если я не обижусь, то он предпочел бы обойтись без этого. Я поспешила заверить его, что нет, конечно же, я не обижусь и не хочу, чтобы он шел против своей природы. Однако с тех пор каждый раз, как мы ложились в постель и он пригибал мою голову вниз, я стала чувствовать некоторое возмущение. Потом, правда, мучилась угрызениями совести: ведь Том был щедр во многих других отношениях. Ерунда, сказала я себе. Есть многое другое, чем можно заниматься в постели. Однако сложившаяся ситуация меня сильно беспокоила. Казалось, я упускаю в жизни что-то очень важное, и однажды утром, до открытия салона, я поделилась своими тревогами с Энджи. Подготовив все необходимое к рабочему дню и почистив инструменты, мы начали наводить марафет.
Я брызгала волосы придающим объем спреем, а Энджи тем временем красила губы блеском. Не помню точно, как я сформулировала вопрос, кажется, спросила что-то вроде того, был ли у нее когда-нибудь бойфренд, отказывавшийся что-то делать в постели.
Наши с Энджи взгляды встретились в зеркале.
– Он не хочет, чтобы ты брала у него в рот?
Все, кто был в зале, оглянулись на нас.