bannerbanner
Нефритовый слоненок
Нефритовый слоненокполная версия
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 26

Катя разыскала конверт с рождественским письмом. Вспомнила свое удивление: Лек пишет стихи? Никогда не говорил… Но он вообще мало говорил о себе. Перечитала строки:

В Петербурге завьюжило,а у вас пыльный ветер —снег растерян порошей на далеком пути.Зимней ночью застуженнойгорше холод неведенья.Ты не пишешь нарочно?Ты не пишешь почти…Понимая, что некогда,маюсь я в ожидании.Чем помочь тебе, девочка,в трудном деле твоем?От тоски деться некуда.Нереально свиданиев суете повседневности.Белый мрак за окном…Где твой дом? Где мой дом?На чужбине живем.

Дом… Как он верно написал про него. Сам на столько северных лет оторван от родины. А ее дом? В Харбине был временный приют. В Петербурге ждет гостеприимный, но не свой дом. В Киеве после маминой смерти опустевшие комнаты стали чужими. Сейчас вернуться туда одной, в большой особняк Лесницких? Нет, только не это. Предстояло самой ответить на множество вопросов, главный из которых: чем заняться дальше? Не окончанием же гимназии. Может, музыкой? Или английским? Ладно, успеется… Несколько месяцев отдыха, а потом что-нибудь придумается. Или Ивана попросит взять ее с собой за границу, когда он станет дипломатом. Как секретаря…

А пока единственное горячее желание – иметь свой дом. И для каждой вещи самой выбирать место. Не слишком возвышенные мечты? Ну и пусть. Это же молча, про себя. Мало ли что и кому приходит в голову!

Поезд гулко прогромыхал по железному волжскому мосту.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Вагонное стекло заливали потоки дождя, и пригороды Петербурга убегали назад буро-зелеными размытыми пятнами. Как некстати этот дождь! Хорошо, если телеграммы получили и кто-нибудь встретит…

Вокзал. Служитель открыл окна, обращенное к перрону. Старый поезд замедлял ход. Тише… Тише… Вздрогнул напоследок и в изнеможении остановился.

Катя выглянула в окно. Зонты, зонты… Из-под каждого выглядывают лица, ждущие встречи. Чьи-то глаза перебегают с одного окна на другое в поисках ответного взгляда. Чьи-то, уже успокоенные, светятся предощущением жарких объятий.

Сначала она чуть поодаль заметила мундир академии генерального штаба с серебряными аксельбантами, спускающимися к шитому серебром же поясу. Чакрабон! Она подняла руку для приветствия и тут же совсем рядом увидела родные синие глаза. «Иван!» – радостно крикнула она одновременно с его: «Сестренка!»

Спустя несколько минут они сидели в императорском экипаже, и Катя узнавающе вдыхала аромат дорогой ткани, прекрасной кожи, дерева редких сортов – аромат роскоши, уверенной в себе.

За вокзальной суетой она не успела представить мужчин друг другу. Но Лек сразу сказал, что экипаж их ожидает, чтобы Иван отпустил извозчика.

– Вы знакомы? – обратилась она к принцу.

– Да, мы встречались у Храповицкой.

Лек, впервые видевший Катю рядом с братом, с пристрастием вглядывался в похожие и разные лица.

Одинаковые глаза, но у Ивана с лучиками морщинок, Катины губы с чуть приподнятыми уголками, словно всегда в преддверии улыбки. У Ивана лицо такое же открытое, только губы затенены усами, а улыбки больше в глазах. Да волосы темнее, без Катиной соломенной рыжинки, да подбородок жестче, да меньше милой неправильности в чертах.

– Мы едем к Ирине Петровне? – полуутвердительно спросил он.

– Катенька, может, остановишься у меня? Я присмотрел квартирку посвободнее, но не решился переезжать без твоего согласия…

Она отрицательно покачала головой, зная, что Ирину Петровну она никак не стесняет, а у Ивана свои друзья и привязанности, и квартира была ему удобна во всех отношениях.

– Нет, нет, не надо ничего менять пока… а потом будет видно!

В особняке Храповицких все было по-прежнему. Те же проблемы: балы, обеды, гастроли, разговоры, чуть подслащенные комплиментами присутствующим и приперченные сплетнями об отсутствующих, интеллигентно приправленные новостями науки и политики: «Ах, когда же мы вздохнем свободнее, заключив мир?» Конфеты от Гурме, розы от Эйлера. Стойкий, пропитавший весь дом аромат французских духов.

– Катрин, как там на войне? – спрашивали многочисленные гости.

– А ля гер ком а ля гер, – отшучивалась она. Вряд ли им стало бы понятно чувство жалости, охватившее Катю при виде сизых мужицких лиц на палубе байкальского ледокола, или ужас паники отступающей – удирающей? – армии. Нет, никому и ничего не хотелось рассказывать.

– Оставьте девочку в покое, – вступалась Ирина Петровна. – Пусть отдыхает. Кому охота вспоминать неудобства, начальство, бинты, работу?

«Если бы только неудобства и начальство», – грустно усмехалась Катя.

Отдыхала, отдыхала… Две недели на даче листала журналы, без особого азарта отбивала теннисный мяч, когда проглядывало солнышко, купалась. Все нехотя, как докучливое домашнее задание: отдохнуть от… и до…

Двадцать четвертого августа особняк Храповицкой был празднично иллюминирован и убран цветами, душно, сладко пахли розы, томно клонили кудрявые головки хризантемы. Только что в Портсмуте на английском и французском были начертаны долгожданные слова: «Мир и дружба пребудут отныне между их величествами императором всероссийским и императором Японии, равно как между их государствами и обоюдными подданными».

Оркестр встречал гостей, взрывалось шампанское, стреляли бальные митральезки, усиливая бравурность маршей.

– Катрин, вас не узнать! Такая взрослая и неприступная. Но если вы не успели никому пообещать, оставьте первый вальс за мной.

– Конечно, принц. – Катя коснулась затейливо уложенных волос. – Это Ирина Петровна уговорила хоть на вечер изменить прическу.

– И тебе так идет, тебе все идет, Катенька. – Он перешел на «ты». – Но прическа – это второстепенное. Повзрослела… Взгляд у тебя стал серьезнее, нет, не то… может, умудреннее?

– Просто я научилась принимать глубокомысленный вид, – улыбнулась она.

– Вот! Улыбаться улыбаешься, а глаза грустные. Хочешь, сходим в театр? Здесь сейчас Айседора Дункан.

– С удовольствием, ваше высочество. Я много слышала о ней.

– Если можно, не столь официально, Катрин!

– Хорошо, Лек. Но вы слышите? Вальс! Вы меня пригласили?


Чакрабон стал часто – два-три раза в неделю – бывать у Храповицкой, иногда принимая участие в шумно-обильных или по-семейному уютных застольях, иногда просто коротая вечер в зеленой гостиной за тихой беседой. Когда мадам оставляла их наедине, разговор становился более серьезным, доверительным. Лек пытался «разморозить» Катю и теперь уже без настойчивых просьб рассказывал о детстве, о родных:

– Катрин, когда я был маленьким, угадай, с кем в одном чане меня купали? – И на недоумевающий взгляд девушки весело сообщал: – С обезьянкой! С белой обезьянкой. Такое поверье у нас, что если малыша мыть в одной воде с обезьянкой, то все болезни на нее перейдут; а белая потому, что простая мартышка не стоит даже насморка принца. Представляешь? Мокрая бело-розовая обезьянка и розово-черный мальчуган.

Иногда Катя рассказывала про войну, про дядю Захара. Леку первому сказала о полученных орденах.

– Катенька, но отчего же ты скрываешь? Это почетно, достойно тебя. Пусть знают все.

– Я сама еще не знаю, как к ним относиться… Было несколько очень тяжелых дней в госпитале после боев под Сандепу и когда попали в волну отступления под Мукденом…

– Но ты не говорила. Как же тебя занесло под Мукден?

– А-а! Потом как-нибудь расскажу, – махнула она рукой. – Но дело не в этом. Те дни, когда я действительно делала все, что могла и не могла, никто ничем не отличил, а награды выдались в плановом порядке, как всем. Первая из них – вообще к рождеству. Рождественский подарок. И такое ощущение, что ордена сами по себе, незаслуженно, и в то же время немного обидно, что никто доброго слова не сказал, когда было совсем трудно. Но ты не подумай, я вовсе не за что-то старалась, я просто не знаю, как объяснить, чтобы правильно было, по справедливости.

– Да я прекрасно все понимаю. – Лек на минуту задумался, потом, найдя выход из положения, хлопнул в ладоши. – Я понял, что следует сделать! – И, перейдя вдруг на официальный тон, строго спросил: – Лесницкая, вы считаете меня офицером русской армии? – И добавил: – Через несколько месяцев я получу звание полковника.

– Конечно, считаю, но при чем… – сказала она, уже догадываясь, куда клонит Чакрабон.

– А при том, сестра милосердия Екатерина Лесницкая, что я своей властью перенаграждаю вас. С этой минуты считайте, что вы получили орден святого Станислава по уходу за ранеными, побывавшими в бою под Сандепу, орден святого Георгия за храбрость и помощь раненым при отступлении армии под Мукденом и орден святой Анны за постоянный и самоотверженный уход за ранеными на протяжении полугода.

Лек говорил торжественно, без тени улыбки, и хотя оба понимали, что это не что иное, как игра, Катя с этих минут стала спокойнее относиться к своим наградам, не хвастая ими, но и не скрывая, если кто-нибудь спрашивал.

Каждый раз, рассказывая о войне, она старалась уловить, правильно ли Чакрабон понимает то, что она увидела и прочувствовала. Обычно убеждалась – правильно. Одной только темы не касалась она – всего, что связано было с Савельевым.

Как-то Лек спросил:

– А что тот врач, Зоин жених?

Катино сердце больно заныло, ухнуло куда-то в пустоту.

– Да не жених он вовсе. Пропал без вести. Погиб? Попал в плен? Никто не знает.

Видя, что упоминание о враче надолго опечалил ее, Чакрабон никогда больше не заговаривал о нем.


Стояли последние ясные осенние дни. Катя, как договорились, ждала Ивана, прогуливаясь по аллеям Летнего сада. Солнце празднично сияло на позолоченных завитках ограды. Она подумала: «Золото ограды почти сливается с золотом листвы. – И тут же без всякой связи с предыдущим: – Лек же меня приручает!» Только на долю секунды эта мысль вызвала холодок неприязни. А потом: «Ну и что? Да, приручает. Он же из самых лучших чувств (чуть не вырвалось – „любя“). И кроме того, я сама иду навстречу. И хочу приручиться. Нет, это совсем не то, неподвластное разуму, что охватывало, когда думалось о Сергее. Нет смятения. Но зато есть доброта, спокойствие, радость от прикосновений и, самое главное, ощущение необходимости и надежности. Защищенности, что ли? Кажется, ничто плохое невозможно, когда рядом Лек. И удивительно: как он улавливает смену настроения! Не успеет прийти в голову что-нибудь грустное, как он сразу спрашивает: „Что случилось? Не надо думать о плохом. Все будет хорошо“. Или так уж на моем лице все написано? Но другие же не замечают. Или просто им нет дела до меня?»



– Катюша, ты что, родного брата не признаешь?

– Ох, извини, Иван, задумалась. Здравствуй!

Он поцеловал ее в щеку, пахнущую «Лориганом».

– Как живешь, малышка?

– Вот именно, как малышка: ем, сплю, гуляю. Начинаю скучать. Может, серьезно подготовиться и поступить на Высшие женские курсы? Или посвятить себя музыке? Не знаю. Определенного желания нет, и в то же время завидую людям, которые занимаются предопределенной работой.

– Тут вряд ли кто поможет. Постарайся сама прислушаться к себе. Но чтобы не скучала… У меня есть знакомый. Он посещает любительскую театральную студию. Там немного людей, с два десятка. Сейчас они решили ставить пьесу Ростана «Сирано де Бержерак», и им не хватает девушки на какую-то роль. Может, попробуешь? Мордашка вроде симпатичная. Носик вот чаще вниз смотрит, чем вверх, но это военный трофей. А вообще ты у меня веселый человечек, правда?

– Правда. Но что за автор? Я слышала это имя вскользь…

– Пьеса с успехом шла по всем крупным театрам Европы. Я тебе принесу текст. Почитай, подумай. Только не медли, а то займут твое второстепенное место какой-нибудь третьестепенной мордашкой.

Театр… Вот уж никогда не думалось. Наверное, оттого, что не было потребности в аплодисментах и превознесениях. Но два подобия театра были в Катином детстве. Один – летом в Хижняках, когда для занавеса снимались кремовые шелковые шторы из зала и ими завешивался вход на просторную сцену-веранду. Вокруг крыльца размещался партер для родных и гостей – кресла, шезлонги; дальше амфитеатр для дворни и галерка для крестьян, но их мало было в разгар полевых работ. Старшие кузины читали французские стихи, пели «Жаворонка», закатывая глаза от старания, а потом показывали сказку про сестрицу Аленушку и братца Иванушку. Тут доходил черед до семилетней Кати. Ей предстояло жалостно просить золотоволосую Асю разрешить испить водицы из заколдованного озерка. Катюша умоляюще складывала ладошки, и слезы набегали на глаза…

Другой театр, подаренный ей в третьем классе гимназии, носил более творческие черты, хотя был всего-навсего игрушкой. Раскладной, в яркой коробке. На стенках – сменяющиеся лаковые картинки декораций. Картонная сцена отделялась синим муаровым занавесом, который поднимался, накручиваясь на верхний валик. Декорации и фигурки актеров можно было передвигать как шахматы.

Сначала она играла с Сонечкой Гольдер, но Кате все время казалось, что Сонечка не туда передвигает своих актеров и говорит за них как-то не по-настоящему, а когда увлекалась сама, «входила в образ», и слезы звенели в голосе Джульетты, она вдруг натыкалась на умненько-ироничный взгляд отличницы, делалось неловко, и вскоре Катя перестала приглашать Соню в игру. Сама была каждым персонажем по очереди. Она видела всю сцену сразу, импровизировала на ходу – была прежде всего режиссером. И тогда еще смутно появлялись мысли о том, что вряд ли смогла бы она быть хорошей актрисой. Тут нагромождалось многое. Перевоплотиться и стать на время Джульеттой, Людмилой, Офелией она могла бы легко, поддаваясь потоку чужих обстоятельств, переживая глубоко, до самозабвения, их несчастья и радости. Но становиться хоть на час несимпатичным, нехорошим человеком? Здесь восставала вся Катина сущность. И потом, если бы каждый актер играл как хотел, лишь бы искренне, а не постановщик расставлял их по сцене и указывал, куда надо двигаться и каким тоном говорить. Тут уже противилось врожденное чувство независимости. А если добавить, что к третьему спектаклю наверняка наскучило бы говорить одни и те же слова, передвигаться по утвержденной схеме, да еще отсутствие честолюбия… Что ж говорить про театр…

Но пьесу, принесенную Иваном, Катя с интересом открыла, а прочитав первые страницы, уже не могла оторваться до конца. На строках: «Здесь похоронен поэт, бретер, философ, не разрешивший жизненных вопросов» – буквы сначала расплылись, а когда стали видны снова, две слезинки текли к уголкам дрожащих губ. Мысли набегали одна на другую, спотыкаясь и недооформляясь до конца: «Бедный Сирано! Такой неистовый и застенчивый. Господи, ну при чем же тут красота? Хотя все сложно… Не знаю, влюбилась бы я в Савельева, если бы он не был красив. Я бы, конечно, была дружна с ним, уважала бы… А больше? Трудно сказать. Тут дело не в том, что влюбляются только в писаных красавцев, а в том, что красота же разная и вовсе не в идеальных пропорциях. Просто, чтобы любить человека, должно быть радостно на него смотреть, а если неприятно – не будет из этого ничего хорошего. Роксана не могла не ответить на чувство Сирано, правда с оговоркой – не могла не ответить до встречи с Кристианом или через какое-то время после его смерти. Во всяком случае, Сирано должен был попытаться открыться. А вдруг?.. Кажется, поняла: храбрецу де Бержераку не хватило эмоциональной отваги, смелости признания. И из-за этого он страдал – может быть, зря? – и не сделал счастливой Роксану… И еще – он не верил, что она может полюбить его лишь за душевную красоту, за талант, и этим самым принизил ее, даже не дав возможности доказать обратное. Сложно… В себе-то сложно разобраться. Что ж говорить за других? Но на ее месте я бы обязательно почувствовала любовь Сирано. Стоп! Опять кривлю душой. Лек мне писал-писал, и стихи тоже, а я была слишком увлечена Савельевым, чтобы хотя бы отвечать ему регулярно и подробно. Все кажется простым со стороны. Как говорят англичане? „Зрители видят большую часть игры“. Но пьеса… Кем бы хотелось побыть? Пожалуй, только Сирано, и то если переделать всю пьесу. Но как же тогда быть с Ростаном? Кому сказать – будут хохотать до вечера. А что касается других ролей, то все одно – хоть Роксану, хоть монахиню».

Занятия в студии вел бывший актер Глеб. Он ушел из театра по болезни – чахотка. Говорили, играл раньше великолепно. Верилось. Горящие черным пламенем глаза, пегие, всегда всклокоченные волосы, сдерживаемая страсть в движениях и речи. Лек, когда узнал про его болезнь, забеспокоился и, не считая себя вправе запрещать Кате что-либо, очень просил хотя бы держаться от Глеба подальше. Она обещала, и это не составило большого труда, потому что предназначенная ей скромная роль буфетчицы содержала два десятка фраз и не стоила особого беспокойства постановщику. А Сирано, которого очень хотел играть начинающий адвокат Гуго, постоянно его расстраивал. Гуго можно было понять. У него был огромный нос, служивший постоянным предметом насмешек и позволявший обходиться без грима. Он хотел быть таким же гордым в своем несчастье, но все равно оставался тихим занудой, и никак не верилось, что он мог писать пламенные стихи. Если бы Глеб мог передать ему свою неистовость! Он нервничал, начинал кашлять, и репетиция прекращалась.

С Кристианом все обстояло благополучно. Студент, будущий врач, Михаил играл себя наизнанку, и у него все получалось как надо. По пьесе Кристиан был красив и уверен в своей красоте, но терялся, когда требовалось продемонстрировать ум, хоть и не был глупцом. А Михаил был уверен в своем уме, но стоило ему вспомнить о своей внешности, как тут же руки опускались. Казалось бы, как раз то, что не давало жить спокойно Сирано, и его бы Михаилу и играть. Но Глеб поступил мудро: он убеждал Михаила в том, что тот красив. И это получалось. Кристиан даже на репетициях был в гриме, и Катю не удивило, что сердце Роксаны отдано этому стройному и милому человеку. Но когда он снял парик, накладные усы и слой грима, став альбиносом с редкими белесыми волосами и бесцветными ресницами, со ставшими сразу невыразительными глазами и розовой кожицей, Катя подумала сочувственно: «Пусть бы так всегда и носил парик или вовсе перекрасился».

Роксану играла молоденькая учительница французского в княжеском семействе. Она была хороша собой, но не более того. И у Кати, несколько репетиций просидевшей на стуле в углу, зародилось подозрение, что Лизетте очень хочется быть благородной синьорой с завидной родословной и она прислушивается к урокам Глеба, пытаясь приобрести манеры знатной дамы. Остальные приходили кто от скуки, кто из желания приобщиться к богеме, кто встретиться с другом или увидеть милые глазки…

Дело шло так медленно, сцены отделывались так тщательно, словно спектакль предстояло показывать в императорском театре. А при весьма низкой одаренности большинства студийцев не похоже было, что к лету доберутся до последнего акта. Но никто не торопился. «Почему же?» – думала Катя. И решила, что все здесь всех устраивает. Глеб получает заслуженную сотню рублей. Гуго несколько часов в неделю чувствует себя гордым и бесстрашным, Михаил – красивым, Лизетта – благородной. Что ж еще? «Как жаль, что мне ничего не надо», – подумала она еще и заскучала, чем очень обрадовала Лека.

– Вот и хорошо, и не ходи туда, не будет этот чахоточный на тебя кашлять.

– И почему ты недолюбливаешь драматический театр? – недоумевала Катя.

– Наверное, у меня или недостаток, или переизбыток воображения. Всегда вижу, что это актеры и они играют. Отмечаю малейшую напыщенность, фальшь и ухожу в середине спектакля с испорченным настроением. А в балете совсем другое. Там все настолько условно, что никто ничто и не пытается выдавать за настоящее. А я, принимая эту условность, вижу за жестами и па живые чувства. Или просто наслаждаюсь красотой движений. Может, потому, что я сиамец? У нас же нет театров в европейском смысле. Если ставят спектакли, то в основном полусказочные, танцевальные…

– Значит, все в них известно заранее… Это, должно быть, не очень интересно?

– Катюша, ты не права. Известен сюжет, да, но каждый раз заново переживаются актером и зрителем вечные чувства: любовь, разлука, утрата, обретение, ненависть и благодарность, знакомые каждому.

– Поэтому тебе больше и нравится балет. Движениями легче передать чувства. То, что в словах часто выглядит напыщенным, можно точно передать одним взмахом руки, улыбкой. Но опять зависит все от таланта. Можно передать, а можно – нет.

– А почему это – мне больше нравится? Мы смотрели танцы Айседоры Дункан. Разве тебе не понравилось?

Катя на миг задумалась, вспоминая мягкую пластику мисс Дункан, свободную гибкость фигурки, едва покрытой куском легкой прозрачной ткани – ни корсета, ни лифа, ни туфель. На сцене жила женщина такой, какой ее создал бог: очарование девичьей скромности, первая страсть, отчаяние с трагическими нотами неудавшегося счастья.

Старуха, сидящая в соседней ложе, громко и скрипуче возмущалась «цензурным попущением». Но отчего? Не было ничего шокирующего нравственность в античном целомудрии свободных движений.

– Очень понравилось. Но вот я думаю, думаю, чего же мне не хватает в балете? Наверное, мыслей… неожиданных мыслей, сюжетных ходов. Увлекательности…

– Непредсказуемости? Хорошо бы тебе, Катюша, побывать на наших народных гуляньях. Крестьяне Сиама очень любят импровизированные представления, нечто вроде соревнований в остроумии и актерском мастерстве между деревнями. На любой свободной площадке, без кулис и занавеса, но с очень строгими ценителями. Первые реплики и вообще начало могут быть тривиальными, но дальше события развиваются непредвиденно. Прямо из зрителей выходят в круг новые герои. Погибшие замолкают и отступают в сторону. Но горе тому, кто замешкался или был недостаточно находчив, кто смазал игру. Засмеют и долго будут поминать бездарность.

– Да, интересно. Только вряд ли придется увидеть.

Чакрабон посмотрел на медленное кружение снежинок за окном – опять снег – и неопределенно проговорил:

– Кто знает, кто знает…

На следующий день Катя последний раз шла в студию.

По дороге заглянула в кондитерскую, купила коробку пирожных, шоколад – к чаю. И прощание получилось теплым. Поулыбались, она пообещала обязательно быть на премьере. «До свидания». – «Всего хорошего…»

«Вот и театр не для меня», – думала Катя, бесцельно бродя по сумрачным улицам.

Календарь возвещал о весне. Но какая же это весна? Разве что подтаяло… Серо. Сыро. Безрадостно. Морось. И откуда-то тянет запахом хлорки… Постой-ка… Уже была эта слякоть, этот запах. Ну конечно же! Госпиталь, куда бегали с Зоей на занятия. И она поняла, что ей хочется. Больше всего хочется надеть строгую белую косынку, фартук с красным крестом и войти в палату, где от тебя ждут помощи, исцеления от горячечного бреда.

Катя приоткрыла тяжелую темно-вишневую дверь, не сомневаясь, что ей обрадуются, даже если здесь не осталось знакомых.

Дверь, подтолкнув ее в вестибюль, гулко захлопнулась. Катя оглянулась: «А-а, поставили пружину…»

– Барышня, вам кого? – окликнул ее неприязненный голос.

Бесцветное лицо, одежда в тон сероватых больничных стен.

– Мне?.. Я бы хотела работать сестрой милосердия…

И Катя, смутившись, стала путано объяснять про курсы, которые закончила вот здесь же, про войну, про желание приносить пользу людям.

– Ах эти краткосрочные курсы! – пренебрежительно перебила ее женщина. – Их давно не существует. Что там давалось?.. Что вы умеете делать кроме перевязок?

– Но разве не важно правильно перевязать? И опыт… нескольких месяцев войны.

– Знаю я вашу войну! Таскались небось с офицерами по ресторанам? Покажите-ка ручки. Холеные ведь?

Катю захлестнула волна обиды. За что? Унижаться… Только не хватало ей ладони показывать. Да! И ногти отполированы! Но это же ни о чем не говорит! И с какой, собственно, стати она должна выслушивать оскорбления? Катя вскинула голову:

– Если вы не возражаете, я хотела бы все же поговорить с главврачом.

– Идите, идите, – услышала она вслед брюзжание и решительно поднялась по лестнице.

Главврач был толст, лыс и устало-доброжелателен.

– Голубушка, – сказал он, выслушав Катю, – с войны вернулись сотни сестер, и все почему-то хотят работать в Петербурге. Или в Москве. Дипломированные сестры милосердия, окончившие не краткосрочные, наши, а более солидные курсы. Но мы не можем обеспечить всех работой в стольном граде. Вы хотите быть полезной отечеству. Так отчего бы вам не отправиться в какую-нибудь земскую больничку? Но нет, в тмутаракань вы не поедете. Не правда ль? А жаль!

– Я не говорю – нет. Я не думала об этом. Не знаю.

Катя представила избу в глухой деревеньке. Бесконечная зима, тоска, волки воют по ночам. Чужие люди. Опять одиночество. Зябко поежилась.

На страницу:
7 из 26