
Троянский конь
– Предполагается, что я должен испытывать жалость к Гену?
Несколько секунд Портер тщательно взвешивал свои слова.
– Он просил вас о помощи. Как вы просили о помощи меня. Он был лишен знания о том, кто он такой. Вы знаете, кто он такой. Он – часть вас.
«Часть меня?»
Сама идея была нездоровой. Этого не случалось с ним, ни единый проблеск не пробивался во тьме из-под груды нежелательных возможностей. Предположение Портера было просто оскорбительным.
Инстинктивное побуждение заставило Норта отрицать саму возможность такого.
– Он мне не кровный родственник.
– Он сумел отыскать вас; он сумел отыскать вас точно так же, как сумел я.
«Как он мог это сделать?»
– Для начала, у вас была газета. А что было у Гена?
Портер ответил не сразу. Вместо этого он полез в карман и извлек оттуда записную книжку в зеленой обложке.
– Абреакция начинается с понуждения записывать. Вы, Ген и я сам; вероятно, нас больше чем трое, но каждый вынужден делать записи, и каждый будет писать одно и то же.
Норт не взял книжку.
Дождевые плети стегали пешеходов. Норту казалось, что все в промокшей толпе знают его: каждый взгляд намекал на некую связь. Он был так ошеломлен, что покрепче сжал промокший клочок бумаги и выдавил:
– Мне нужно идти.
Он чувствовал, как настойчивый взгляд Портера изучает его лицо. Достигли ли они понимания? Портер не был уверен, и Норт не мог дать никаких подтверждений.
Портер по-отечески положил руку на плечо Норта.
– Я оторвал вас от работы. Быть может, поговорим позже?
Норт согласился, но только потому, что сомневался в существовании еще кого-то, с кем он мог бы поговорить об этом.
Он повернулся спиной к Портеру, намереваясь забыть все предположения, которые были высказаны, вернуться к работе и идти своим путем. Он двинулся вперед, оставив Портера наедине с его дурацкими идеями. Однако, отвернувшись от одного старика, тут же врезался в другого.
Норт извинился, но человек с черным зонтом не стронулся с места. Он стоял, склонив голову набок, и взгляд его был прикован к фотографии Гена в руке Норта.
Норт собирался идти дальше, но каскад брызг, обрушившийся на него с черного зонта, заставил его застыть на месте. Зонт дрожал, потому что дрожала рука, державшая его. Дрожь была слабой, но с каждым мгновением усиливалась.
Похоже, человек с черным зонтом узнал лицо на фотографии.
Был ли он тем, о ком предупреждал Пен? Норт почувствовал, что должен действовать быстро, иначе упустит возможность. Показав удостоверение, он настойчивым тоном задал вопрос:
– Сэр, вы знаете этого человека?
Старик с черным зонтом не сказал ни слова.
– Сэр, я понимаю, что вы встревожены. Но ничего плохого не случится, если вы поговорите со мной.
К ним приблизились другие – решительные люди в темных плащах, которые были не согласны с ходом действий. Они плечами прокладывали себе дорогу сквозь толпу и тянули человека с черным зонтом, чтобы он шел с ними. «Не туда,– убеждали они.– Не с ним».
Норт схватил одного из них за обтянутый перчаткой кулак и ткнул под нос удостоверение.
– Это полицейское расследование! Руки прочь!
Человек с черным зонтом поднял взгляд.
В другой руке он держал то, что приобрел у аптекаря. Его взгляд ничего не говорил о его истинных намерениях. Лицо выглядело усталым, а растрепанные волосы густо покрывала седина, но в глазах за стеклами очков не было рассеянной дымки. Они были пронзительными и умными. Старик знал человека, изображенного на фотографии, точно так же, как знал человека, который эту фотографию держал.
И все же губы его оставались плотно сжатыми. Телохранители старательно оттесняли старика от Норта.
В это мгновение Норт ощутил, что не может сдвинуться с места.
«Я знаю его».
Детектив чувствовал, как немеют руки и ноги. Он неуклонно скатывался в состояние самой жалкой паники, разум его туманился. Портер заметил, что с его спутником что-то не так, и теперь пробивался к нему через кипящую толпу.
– Подождите! – Норт попытался собраться с силами.– Кто вы?
Это лицо. Несколько изменившееся за три долгих десятилетия; гримаса в зеркале, маска, которую он носил, когда прелюбодействовал с матерью Норта.
Лицо его настоящего отца.
Все правда.
Норт пытался выкарабкаться из омута темной реальности и увидеть, куда ушли эти люди. Склоненные головы множества людей, спешивших по своим делам, заслоняли обзор. Даже когда Норт подпрыгнул, чтобы что-то увидеть, он не смог заметить среди толпы никого из тех, за кем желал проследить. Они потерялись, канули в море лиц.
Он услышал голос Портера. Его отчаянный крик:
– Нет! Нет!
Норт развернулся так резко, что голова закружилась. Сквозь окружающий шум и гул в ушах до него смутно донеслось:
– Вы плодитесь, как глисты.
Знакомое лязганье лезвия, извлекаемого из ножен, прорезало плеск дождя подобно скрежету зубовному. Откуда-то из-за границы поля зрения вынырнул один из тех людей в темных плащах и бросился на Норта; короткий нож блеснул в тусклом свете ненастного дня.
Норт отреагировал мгновенно, но Портер оказался быстрее. Он встал под замах ножа и принял удар, предназначенный не ему.
Холодный металл вошел англичанину в живот и сделал неровный разрез. Алая струйка просочилась между судорожно зажимающими рану пальцами. С ножом, по-прежнему торчащим из живота, Портер медленно опустился в грязную воду на тротуаре.
Норт кинулся вперед, выронив бумаги. Неистовый обмен ударами, руки скользят по мокрой одежде, по мокрой коже. Когда человек сделал очередной выпад, Норт схватил его за отвороты плаща, но пропитанная водой ткань норовила выскользнуть из пальцев. Сжимая руки как можно крепче, Норт все равно не смог принудить убийцу сдаться. Тот, верткий, словно угорь, выкрутился из плаща, оставив его Норту на память.
Норт швырнул плащ на землю и полез за пистолетом. Он бежал сквозь толпу, крича и угрожающе размахивая «глоком», и даже сделал предупредительный выстрел в воздух.
Испуганные пешеходы расступались перед ним, как море во время отлива.
Теперь Норт без помех мог бежать по улице, однако людей в черном нигде не было. Они исчезли, будто тени или шустрые тараканы, что разбегаются, стоит включить на кухне свет, и оставляют только запах гнили.
«Куда они скрылись? Куда?»
Норт сделал круг по кварталу, но не нашел никаких улик. Лишь испуганные взгляды, обращенные к нему отовсюду: из толпы, из дверных проемов. Норт был один, если не считать умирающего старика, скорчившегося на тротуаре.
«Моя кровь. Моя душа. Часть меня самого».
Норт добежал до конца улицы, сунул пистолет в карман и полез за мобильным телефоном. Портер удерживал на месте вываливающиеся внутренности, его побледневшее, восковое лицо было искажено гримасой невыносимой боли.
Норт вызвал «скорую помощь» и поехал вместе с Портером, держа его в объятиях, омываемый его кровью – кровью, что потоком убегала в кювет, унося с собой изодранную фотографию Гена.
Лекарь и гладиатор
Раны были тяжелы, мои мучения – еще тяжелее.
Но этого было недостаточно, чтобы утолить жажду орущей толпы.
Самнит снова сделал выпад – ложный выпад, чтобы заставить меня отскочить. Но вместо этого я ринулся вперед, отбросил в сторону его короткий меч-гладиус и ударил в щиток. Он попер на меня, прикрываясь большим четырехугольным щитом, чтобы я не достал его сбоку. Он теснил меня, пока я не потерял равновесие,– и тогда он врезал мне по челюсти верхним краем щита.
Я упал на холодный песок и в отчаянии посмотрел вверх, на лазурно-голубой тент, растянутый над ареной Нерона для защиты от колючих зимних ветров.
Говорят, опорный шест – сто двадцать локтей длиной. И два локтя шириной. Говорят, шест, который поддерживает эту крышу, самый большой во всем Риме. Хотел бы я, чтобы меня просто приколотили гвоздями к этому шесту и оставили подыхать,– все, что угодно, только не это мучительное унижение.
Самнит атаковал меня, шагнув с левой ноги, намертво затянутой в поножи из вареной кожи. Я перекатился, уходя от его яростного удара. Клинок самнита просвистел мимо моего уха и с глухим стуком вонзился в землю.
Его меч увяз в песке. Я заметил это и воспользовался случаем.
Я рубанул гладиусом по его правому колену и напрочь снес коленную чашечку.
Самнит ужасно завопил – издал булькающий звук, который трудно было вынести. Из-под начищенного до блеска шлема несся крик, наполненный такой страшной болью и отчаянием, что я едва не заплакал.
Но толпа не обрадовалась моему успеху.
Зрители возмущенно взвыли, мне в лицо полетели обглоданные куски костей.
– Глупец! – кричали из толпы.
– Почему ты не издох, собака? Я ставил на него!
Самнит так мучился от боли, что не мог даже зажать кровоточащую рану и был не в силах молить о милосердии. И я сделал это за него.
Я поискал взглядом человека, который распоряжался играми в эти Сатурналии, но его ложа была пуста.
Весь израненный, я обошел свой участок арены, вглядываясь в зачарованную толпу за изгородью из заостренных кольев размером с рослого человека, направленных в сторону арены. Изгородь тянулась вокруг всей арены. Никто не отдал мне приказа.
Я увидел вверху резные балки из слоновой кости, посмотрел сквозь свисающие с них золотые сети – они остановили бы любого дикого зверя из бестиария, если бы тот вздумал броситься на зрителей,– и все равно не увидел никого, кто мог дать мне команду.
Толпа вокруг арены бушевала, взбудораженная кровавой оргией. Они позабыли обо мне так же быстро, как забросали объедками. Судьба одного человека ничего не значила.
Сто пар других гладиаторов в блестящих доспехах яростно сражались, оправдывая свое место на арене. Они рубили и кололи, сшибались щитами, теснили друг друга без жалости и снисхождения. Я заметил одного темнокожего андабата, который сражался вслепую – из-за его шлема почти ничего не было видно. Он с такой дикой свирепостью размахивал мечом, что по чистой случайности отсек противнику руку. Толпа взорвалась смехом и хохотала все громче, глядя, как раненый бьется в корчах. Широкие алые полосы, которые кровь умирающего оставила на песке арены, стали знаками его преходящей славы, данью его артистическому таланту. Зрители смеялись еще долго после того, как он умер и кровь перестала сочиться из обрубленной культи.
Еще один – проворный ретиарий – с такой силой метнул черную, утяжеленную свинцовыми грузами сеть, что его противник, секутор, даже выронил свое копье. Он настолько растерялся и испугался, пытаясь выпутаться из облепившей лицо сети, что совсем не заметил острого трезубца, уже летящего в него. Поначалу эта сцена представилась мне похожей на игру Посейдона – грек во мне не желал называть его Нептуном – с крабом. Обнаженный ретиарий пинком опрокинул ошеломленного противника на землю, поставил крепкую ногу ему на грудь и принялся выискивать слабое место в его доспехах. Это заняло не много времени – ретиарий заметил щель между глухим шлемом и легкой кирасой поверженного секутора и вонзил трезубец ему в горло. Вместо предсмертного вопля раздалось громкое хлюпанье. Теперь это было больше похоже на то, как накалывают на вертел свинью, посоленную и готовую к жарке.
Маниакальная страсть к кровавым жестокостям собрала всех на увечной груди великой шлюхи. Я видел застывшие взгляды мужчин, души которых опьянели от отвратительной бесконечной бойни.
Война ради удовольствия. В каком же извращенном мире я родился на этот раз! У греков тоже были игры, но не такие. Что же такое в натуре римлян заставляет их жаждать крови? И если это не зловоние Атанатоса, которое разлилось по полям и отравило души столь многим своей отвратительной заразой, тогда на что осталось надеяться человечеству?
Позади меня раздался скрип и грохот цепей, колес и рычагов, пришедших в движение. Из ям под помостами пахнуло паленой шерстью и горелым мясом тигровых лошадей и медведей, которых загоняли в клетки раскаленными кочергами, светившимися в темном провале открывающихся ворот.
Рабы гнули спины, поворачивая тяжелое колесо из массивного дерева и натягивая канаты, чтобы открыть ворота. Но воину, стоявшему за воротами, не терпелось ворваться в безумие битвы. Он подкатился под нижний край ворот ловко, как акробат, и прыгнул прямо ко мне. Я увидел перед собой воплощение этрусского демона Харуна, мучителя душ в подземном мире.
Явился ли он сюда, чтобы сражаться? Я не мог понять. Мы обошли поверженного самнита, лязгая металлом. Толпу это развеселило, и она наконец проявила ко мне благосклонность,– похоже, Харун явился лишь для того, чтобы прижечь труп и убедиться, что самнит не притворяется мертвым.
Самнит, который давно лежал без сознания на мокром от крови песке, сразу задергался, как только раскаленный металл коснулся его плоти. Он закричал – и обрек себя на смерть. Харун набросился на него, наказывая за трусость. Один миг – и демон перерезал самниту горло.
Я развернулся и поднял гладиус, но Харун пришел сюда не ради меня. Он метнулся в гущу побоища, чтобы расшевелить раскаленным железом мертвецов, лежавших по всей арене, от стены до стены.
Среди диких воплей и ропота толпы я различил голос, кричавший мне из темноты:
– Убирайся оттуда, дурак, твое выступление закончилось!
Значит, вот так проста моя несчастная жизнь.
Я пригвоздил свою душу к телу. Я не знал отдыха. Я смотрел сквозь глаза своих предков и делил с ними мгновения череды жизней до тех пор, пока не вернулся, подобно огненной комете, горевшей над семью холмами Рима в ту ночь.
Уже не первую ночь я смотрел на полыхающее небо сквозь прутья решетки на окне моей тюрьмы и не надеялся, что эта ночь станет последней.
Из-за стены, исписанной именами погибших бойцов, раздался негромкий голос:
– Сегодня ты снова искал его на арене, Аквило?
Иудей Самуил был жив. Это было удивительно, учитывая все то, что я видел. Аквило – мое имя в этой жизни. Однако я охотнее откликался на прежнее имя.
Я прильнул к решетке, взволнованный тем, что кто-то, кого я знаю, по-прежнему со мной.
– Ты жив.
– Едва,– ответил Самуил слабым голосом, преодолевая боль.– Ах, мой меланхоличный грек с расстройством рассудка. Тебе не стоит так волноваться. Ты найдешь того вавилонского мага, с которым у тебя разногласия.
– Разногласия? – Я засмеялся и сел на холодный и твердый каменный пол. Мерцающий красноватый свет факелов освещал снаружи наши клетки, и я подтянул поближе мех, чтобы согреться в эту холодную декабрьскую ночь.– Наша вражда – это не разногласия, а нечто гораздо большее.
– Говоришь, это сделали с тобой твои боги?
– Не говори мне о богах,– с презрением ответил я.– Они для меня – сущее проклятие. Я больше не желаю их дара.
Иудей Самуил страдал от ран. Я слышал, как он тяжело дышит, изнемогая от боли. Переборов боль, Самуил заговорил снова:
– Да, но подумай: если, как ты говоришь, это сделали с тобой твои боги, то разве не поместили бы они тебя на эту землю поблизости от того человека?
Я поразмыслил над тем, что он сказал.
– Для богов вы словно братья, словно две переплетенные друг с другом змеи. Бессмысленно помещать вас на разные арены. Что тогда будет удовольствие для зрителей? Не важно, сидят ли они на вершине Олимпа или в ложах амфитеатра Марсова поля,– хотя, конечно, разница между этими двумя местами огромна. Гнать нас сюда по улицам – это недостойно. Если уж нам предназначено быть скотами, которых пригнали ради их развлечений, они могли бы по меньшей мере расположить нас в лагере.
– Жалуйся громче, друг мой, и, может быть, они так и сделают. Или разрушат стены храмов ради твоего иерусалимского бога и построят арену прямо здесь, посреди площади,– если ты прикажешь.
– Не будь таким извращенным!
– Это не я. Такова порочная натура римлян.
Я слышал, как иудей Самуил ворочается, постанывая от боли, и укладывается на каменном возвышении, которое было здесь вместо ложа.
– Эта солома такая грязная… К утру я заболею.
Я снова посмотрел на комету в небе. Она сияла так ярко и летела, не отклоняясь от цели. Вся ее жизнь была ясна и предопределена.
У Атанатоса всегда есть преимущество. Как я могу повернуть его вспять и покончить с этим? Я сказал:
– Я – незаконный сын Тщетности, и она любит меня такой жалкой любовью.
– Ты найдешь его. И еще, я надеюсь, мы оба найдем какую-нибудь еду, причем очень скоро.– Я услышал, как иудей ухватился за решетку и потряс ее.– Для чего там эти козы?
У главных ворот двое солдат развели огонь в жаровне. Мы жадно глядели на жаровню, облизывая языками пересохшие губы, но этот огонь предназначался не для нас.
Иудей Самуил не находил себе места. Он подошел и привалился к решетке. Я разглядел его окровавленные, почерневшие руки и более ничего.
– Видел бы ты те чудесные яства, которыми я угощал бы тебя и других почтенных гостей, если бы мы были у меня во дворце.
– Ты снова про свой дворец?
– А тебя уже пригласили в другой дворец?
Что же они там готовят на огне, эти солдаты? Какое мучение!
– И чем бы ты нас угостил?
– Всем самым лучшим! – При этих словах он повел руками, как будто разрывая горячее жирное мясо.– Мы бы начали с сочных, нежных листьев латука, сбрызнутых оливковым маслом. Я взял бы молодого тунца, не больше рыбы-ящерицы, и отбивал бы его, пока нежное белое мясо не отделится от костей. К тунцу я добавил бы маленькие, мягкие голубиные яйца, обернутые темными листьями душистой руты.– Иудей Самуил немного помолчал, размышляя. Похоже, чего-то не хватало.– И наверное, добавил бы немного орехов.
– Ах…
– Мы бы готовили это блюдо медленно, на слабом огне. Мы присыпали бы спинки тунца привозным перцем и съели его с самым изысканным сыром с улицы Велабрум, возбуждая аппетит тонкими винами.
Я улыбнулся. Я почти почувствовал на языке вкус сладкого вина, смешанного с густым медом.
– Приятное наваждение.
Мы слушали, как шипят и трещат горящие факелы, а я думал об обеде. Есть захотелось еще сильнее, и я спросил:
– А дальше? Что бы ты подал на горячее? Представь, что мы у тебя в триклинии и я твой почтенный гость.
– Конечно же! – По его голосу я понял, что Самуил улыбается во весь рот.
– На полу обеденного зала – чудесная мозаика, на которой Дионис пляшет с девушками. Там девять столов…
– Девять? Десять! Одиннадцать!
– И гости изо всех уголков мира!
– Я вижу это!
– Я возлежу на кушетке, опираясь на локоть. Что поднесут мне твои слуги?
– Теперь я вижу, что ты не глуп,– именно сейчас и начнется настоящее пиршество. Сначала твой нос наполнит крепкий аромат морской соли. Тебе поднесут коралловое мясо черных морских ежей из Мизенума, скользкие соленые устрицы из Цирцеи и мясистые морские гребешки, запеченные в раковинах с оливковым маслом и щедро сдобренные египетскими специями.
– И гарумом – не забудь полить их гарумом!
Когда я был мальчишкой, я помогал готовить гарум по витинианскому рецепту – из дурно пахнущих внутренностей соленой рыбы, оставленных гнить в большом баке под жарким солнцем. Когда выходили соки, мы процеживали их сквозь сито, к этой темной густой жидкости добавляли вино – и получался гарум. Вкус у него был пьянящий.
– Но что это? Ты почуял ароматы чеснока и лимона, и тебе поднесли зажаренную тушу вепря, откормленного желудями! На нем запеклась золотисто-коричневая корочка, которая трескается от прикосновения, а сочное мясо трепещет под твоими пальцами.
Мой желудок возмутился, но я о том не жалел.
– Тебе подадут свиное вымя и фаршированную дичь, лугового тетерева – он предназначен двоим, но подадут его тебе одному, моему почетному гостю. Блюдо, наполненное жареными мозгами тетерева, языками фламинго, щучьей печенкой с гарниром из петушиного горошка и жирных африканских фиг. Жареных голубей в белом соусе и свежий, еще горячий хлеб, чтобы макать в этот соус.
– О, мой желудок умоляет тебя остановиться!
Мы оба засмеялись, но вскоре смех затих. Один из солдат наполнил две чашки горячей рассыпчатой кашей из котла и передал одну чашку своему напарнику.
А нам сегодня ночью еды не достанется.
Мы угрюмо смотрели на солдат сквозь решетки грязных, кишащих блохами клеток.
– Давай спать, – сказал я. – И пусть нам приснится твое вино.
В Риме редко бывают настолько холодные ночи, когда идет снег,– но эта ночь была как раз такой. Снег оседал на вершинах холмов. Снежинки бесшумно влетали сквозь решетку в мою клетку, кружились белым хороводом и падали мне на лицо. Словно кто-то гладил меня по щекам нежными пальцами и нашептывал тихую колыбельную, чтобы я заснул. Моя голова поникла, веки закрылись, и я погрузился в объятия дремоты.
Никогда больше я не спал так хорошо. В последующие месяцы суровой, тяжелой зимы я победил и убил нескольких человек в бою и один раз на тренировке. Я отрезал носы осужденным преступникам и уши наказанным рабам. Я наносил глубокие раны наемным бойцам – римским гражданам, которые жаждали славы и богатства.
Когда я в последний раз говорил с иудеем Самуилом, он горестно причитал, что если когда-нибудь ему суждено родиться заново и вернуться на эту землю, он непременно будет жить в башне, окруженный всякими безделушками. И будет счастливее всех на свете. Мы сидели в клетке и ожидали боя, в котором нам предстояло сразиться друг против друга. Он попросил меня: «Когда придет время, сделай это быстро».
Он был моим другом. Как я мог поступить иначе? Когда он соскользнул с моего меча и рухнул в пыль, я оплакал его и попросил богов, в которых не верил, проследить, чтобы его желание исполнилось.
Молодой мирмиллон обходил меня по кругу, приближаясь с каждым шагом, но оставаясь вне досягаемости. В сером свете пасмурного дня его лицо казалось мертвенно-бледным. Он был неопытен. И очень, очень испуган.
Он сделал выпад. Его голова оказалась так близко, что я разглядел гримасу на морде отвратительной металлической рыбы, венчавшей его тусклый нечищеный шлем.
Я ударил его щитом так сильно, что одним ударом сломал ему нос.
Сфинктер мирмиллона расслабился, и горячие испражнения хлынули черной волной, такие зловонные, что я затаил дыхание и быстро отступил.
Юноша стоял в позорном одеянии из собственных испражнений, струившихся по его ногам. От глубокого стыда он опустил голову. Зрители взревели.
«Добей его! – орали из толпы.– Добей!»
Как я мог убить мальчишку, который боялся умереть?
Я поднял над головой свой короткий изогнутый меч и обошел вокруг мирмиллона. Мне было отвратительно это место. Этот мальчишка был совсем не тот, кого я искал. Я закричал во весь голос:
– Атанатос! Ты видишь меня здесь? Где ты, трус? Я – твоя критская комета, я вернулся! Почему ты не пришел встретиться со своей памятью о Трое?
По толпе пробежало какое-то беспокойство. Не знаю почему. Мне некогда было об этом задумываться.
Меня быстро привел в чувство молодой мирмиллон, который ударил меня в спину широким овальным щитом. Я повернулся к юноше и закричал от гнева, возмущенный его вероломством:
– Ты напал на меня, когда я дал тебе возможность отдышаться? Этому тебя научили в Капуе?
Мы обменялись несколькими быстрыми ударами. Быстрыми, яростными и жестокими. Горячая кровь хлестала у него из носа, словно ранние весенние цветы.
Толпа снова завопила, на этот раз из-за поединка, закончившегося в десяти футах от нас. Изрубленное тело побежденного воина лежало у ног димахерия, который вращал свои два клинка, ожидая, когда ему прикажут нанести последний удар.
Молодой испуганный мирмиллон, глаза которого были выпучены, как яйца, воспользовался случаем и вонзил клинок мне в бок, да еще и провернул лезвие.
У меня перехватило дыхание, когда я почувствовал близость ледяных вод подземного мира. Я задохнулся от боли, пострадав от собственной самонадеянности и меча этого щенка. Я согнулся пополам и упал на колени, молясь, чтобы на этом все не закончилось.
В этой жизни я даже не увиделся с Атанатосом. На земле ли он сейчас вообще? Или затерялся где-то за долгие годы моего отсутствия? Может быть, моя ярость тщетна?
Раздался одинокий крик:
– Не дайте этому человеку умереть от руки того, кто обгадился, хоть и победил!
Грубый хохот, который последовал за этими словами, заставил меня поднять палец вверх и просить милосердия.
Молодого мирмиллона вырвало, пока он ожидал дальнейших указаний. Каша выплеснулась из желудка ему на грудь. Я услышал, что он шепотом бормочет что-то на непонятном языке. Наверное, он никогда еще никого не убивал. У него явно не было вкуса к убийству.
Когда кто-то закричал: «Митте!», юноша обрадовался голосу рассудка. Когда толпа подхватила этот крик, я испугался, что моя надежда окажется ложной. Или я все же спасен?
Я поднял взгляд. Пальцы указывали вверх. Я не умру.