
Донья Барбара
Гибли и быки, почувствовав себя во власти человека, парализованные судорогой ярости. Умирали они и от тоски после кастрации; обрекая себя на смерть от голода и жажды, они забивались в густой кустарник и время от времени глухо мычали, вспоминая о потерянном господстве в стаде и о вольной жизни в неприступных мастрансовых зарослях.
Сантос Лусардо наравне со своими пеонами участвовал в опасных стычках с диким скотом, и эти занятия снова отодвинули на задний план его цивилизаторские проекты.
Льяносы, первобытные и дикие, манили его своей неотразимой красотой. Да, это было само варварство; но если человеческая жизнь слишком коротка, чтобы покончить с ним, то для чего тратить ее на эту борьбу? «К тому же, – говорил он себе, – в этом варварстве есть своеобразная прелесть, и человеку, жаждущему острых ощущений, здесь можно развернуться вовсю, а разве это не стоит испытать?»
* * *Переправы вплавь через большие реки, где человека ежеминутно подстерегает гибель, – вот когда Мария Ньевес вырастал в исполина. Бич в руке и песня на устах – так шел он навстречу смертоносным пастям кайманов.
Коррали у переправы Альгарробо набиты скотом. Одни гурт уже готов к спуску в Арауку, и всадники разместились вдоль прогона, защищая его от напора движущегося стада. Мария Ньевес возглавляет переправу скота на тот берег. Это лучший «водяной человек» Апуре, и нет для него большего удовольствия, чем оказаться по горло в воде, когда за спиной, рядом, рога вожаков, плывущих впереди стада, а перед глазами, вдали – за широким разливом реки – противоположный берег.
Вот он верхом на расседланной лошади уже въехал в воду и перекликается с пеонами, – они поедут в каноэ рядом, чтобы не дать коровам отбиться от гурта и поплыть вниз по течению.
В корралях слышны громкие окрики пеонов, подгоняющих скот. Вожаки идут по прогону, и вслед за ними движется вся остальная масса. Мария Ньевес громко запевает песню и бросается в воду. Лошадь служит ему лишь опорой для левой руки, – гребет он правой, в которой держит бич, чтобы защищаться от кайманов. Позади него входят в реку и плывут вожаки, – на поверхности видны только их рога да морды.
– Нажимай! Нажимай! – кричат вакеро.
Лошади напирают, и стадо входит в воду. Испуганные коровы ревут, одни шарахаются вспять, других уносит течение; но на берегу, преграждая им отступление, стоят вакеро, а по всей ширине реки животных перехватывают и направляют вперед люди в каноэ. По частоколу рогов видно, насколько уклонилось от линии переправы плывущее стадо. Впереди, рядом с головой лошади, – голова Марин Ньевеса. Пение доносится уже с середины широкой реки, где в мутных водах человека и животных подстерегают и коварный кайман, и тембладор, и райя, и хищные стан самурито и карибе.
Наконец гурт достигает противоположного берега в нескольких сотнях метров ниже по течению. Одно за другим животные выходят из воды, жалобно мычат и, скучившись, долго стоят на берегу, пока Мария Ньевес снова бросается в воду, чтобы вернуться и переправить следующую партию.
Но вот весь согнанный для переправы скот вышел через прогоны корралей Альгарробо, и на той стороне Арауки, на бесплодном и неприветливом берегу, под хмурым, аспидным небом слышится тоскливый рев сотен коров и быков. Их погонят в Каракас по многомильным дорогам полузатопленных саванн, неторопливым шагом, под звуки напевов погонщиков.
Вперед, вперед шагай, бычок,В последний путь шагай.Свои последние шагиТы по пути считай.Одновременно такие же гурты посланы в разных направлениях в сторону Кордильер, как это было в добрые времена старых Лусардо, когда Альтамира слыла самым богатым хозяйством по всему течению Арауки.
Прекрасна и мужественна жизнь в краю больших рек и бескрайних саванн, где человек, окруженный опасностями, не расстается с песней. Это – целая эпопея. Зимой же дикие льяносы особенно величественны. Зима требует от человека большого терпения и недюжинной отваги; наводнения во сто крат увеличивают опасности и дают возможность тому, кто очутился на клочке сухой земли, почувствовать всю безбрежность водяной пустыни. Но и человек здесь отважен и смел, он надеется только на свои силы и готов встретить лицом к лицу любую опасность.
* * *Дождь, дождь, дождь!… Ужо несколько дней подряд льет дождь. Льянеро, находившиеся в отлучке по делам, вернулись домой: скоро разольются степные реки и ручейки и затопят дороги. Да и нет нужды ездить по ним. Пришло время «табачной жвачки, тапары и гамака», и льянеро счастлив под своей пальмовой крышей, на которую небо обрушивает упорные, обильные ливни.
С первыми дождями начали прилетать цапли. Они показались с юга, – летом они улетают туда, и никто не знает, как далеко. Кажется, им нет конца: так их много.
Утомленные долгим перелетом, они опускаются на гибкие ветви выступающих из воды деревьев и балансируют на них или, гонимые жаждой, добираются до края трясины, и тогда островки и вода становятся белыми.
Они словно узнают друг друга при встрече и обмениваются дорожными впечатлениями. Птицы из одной стаи смотрят на птиц из другой, улетавшей в далекие края, вытягивают шеи, хлопают крыльями, кричат и затихают, наблюдая друг за другом круглыми агатовыми зрачками. Иногда они затевают драку из-за ветки или прошлогоднего гнезда, по вскоре понемногу устраиваются на своих старых местах.
Дикие утки, корокоры, чусмиты, котуа, гаваны и голубые петушки, не улетавшие в дальние края, собрались приветствовать путешественников. Их тоже тьма-тьмущая. Вернулись и чикуаки и тоже рассказывают о своих путевых приключениях.
Луг уже сплошь усеян птицами, он полузатоплен, – зима в этом году началась дружно. И вот над поверхностью воды показывается похожее на длинную черную трубу тело бабаса, Скоро появятся и кайманы: уровень воды в реках поднимается, и они вот-вот сольются. Кайманы тоже приходят из дальних мест, многие даже из Ориноко; но они ни о чем не рассказывают, они целый день спят или притворяются спящими. Да и лучше, что они молчат. Ведь они могли бы рассказать только о своих злодеяниях!
Идет линька птиц. На рассвете место ночевки белеет, как-снежная гора. Кроны деревьев, подвешенные к ветвям гнезда, край заводи – все белым-бело от несметного множества цапель, и куда ни глянь – ветки, служившие насестом, борали [79], плавающие в илистой воде, – все, словно инеем, покрыто сброшенными за ночь перьями.
С утренней зарей начинается сбор пера. Сборщики выходят на куриарах [80], но вскоре выпрыгивают из них и, рискуя жизнью, продолжают сбор по пояс в воде, среди кайманов, райя, тембладоров и карибе, перекрикиваясь или громко распевая: льянеро никогда не работает молча – либо кричит, либо ноет.
Дождь, дождь, дождь! Выходят из берегов реки, скрываются под водой луга, валятся сраженные лихорадкой люди, дрожа от озноба, лязгают зубами, бледнеют, становятся зелеными; появляются новые кресты на кладбище Альтамиры – небольшом, обнесенном колючей проволокой прямоугольном участке в открытом поле: льянеро и после смерти остается в своей саванне.
Но вот постепенно возвращаются в свои русла реки, меле, ют паводковые озерки по берегам, и кайманы, перекочевавшие сюда, чтобы поживиться мясом альтамирских коров, покидают протоки, перебираясь в Арауку и Ориноко. Конец лихорадке, снова звучат куатро и мараки, слышны баллады и побасенки, радуется суровая и веселая душа льянеро, поющего о своей любви, работе и мудрости.
– Льянеро такой щуплый на вид. Откуда у него берется сила, чтобы выдержать целый день в седле или но пояс в трясине, и жизнерадостность, чтобы еще шутить и петь при этом?
– Откуда? – улыбается Антонио Сандоваль. – А вот послушайте, доктор, я расскажу вам одну притчу. Как-то в наших местах появился в поисках работы человек из Кунавиче. Заявил, что его ремесло – охота за диким скотом, никак не меньше! – а снаряжение – глядеть не на что: клячонка вот-вот ноги протянет, да и седла нет. Я поглядел на него и говорю: «Ладно, приятель, коня я вам дам: в саванне неуков много, ловите любого и объезжайте себе на здоровье. Ну, а седло – это уже ваше дело». – «Седло у меня есть, – ответил человек. – Правда, не хватает стремян, сума куда-то запропастилась, да вот ленчик у меня украли и, признаться, чепрак потерялся. Но подпруга-то есть!» Смекаете? Только и осталось, что подпруга, а человек считает, что у него все есть, – так велико желание работать. Вот откуда берется сила у льянеро. Кстати, знаете, кто это был? Пахароте.
Сантос Лусардо и сам видел, какие люди его окружают, – понурый и невежественный земледелец, копающийся на клочке земли, веселый хвастун-пастух, сроднившийся с бескрайней саванной. Вся жизнь этих людей – борьба с природой, все питание – кусок вяленого мяса да корень юки, сдобренные чашкой кофе и щепоткой жевательного табаку; они привыкли обходиться гамаком и накидкой вместо постели, лишь бы – уж это прежде всего – был хорош конь и нарядно седло. Бренча на бандуррии и обрывая струны куатро, они поют до хрипоты по ночам, после того, как весь день скакали верхом, поднимая и сгоняя скот, и до рассвета отбивают ноги – пляшут хороно в домах, где есть девушки, привлекательная внешность которых заслуживает такого откровенного куплета:
Кони славятся галопом,Быки – рогами,А девушки-красотки –Круглыми плечами.Сантос видел, что льянеро непокорен и терпелив, ленив и неутомим в жизни; порывист и хитер в борьбе; недисциплинирован и предан в отношениях с вышестоящими; подозрителен и беззаветен в дружбе; сластолюбив и суров с женщиной; па-Док до удовольствий и строг к себе. В разговорах он злонамерен ч наивен, недоверчив и суеверен, и всегда – весельчак и меланхолик, позитивист и фантазер. Смирен пеший и тщеславен на коне. Одно уживается в нем с другим, как это бывает у детей.
В какой-то степени эти противоположные свойства души льянеро отражались и в его песнях; в них певец-льянеро изливал и хвастливую радость андалузца, и фатализм негра с его покорной улыбкой, и меланхолический протест индейца, – черты, свойственные расам, от которых льянеро ведет свою родословную. А то, что было неясно выражено в песнях и что Сантос не удерживал в памяти, дополняли притчи и побасенки, которые он слушал, деля с пеонами тяжелый труд и шумный отдых.
Сантос глубоко чувствовал силу, красоту и скорбь льяносов, и в нем родилось желание любить их такими, как они есть – дикими, но прекрасными, отдаться им и принять их, отказавшись от многолетней тревожной борьбы с этой примитивной и грубой жизнью.
Недаром говорят, что в льяносах не укротишь коня и не заарканишь быка безнаказанно. Кому это удалось, тот уже принадлежит льяносам. Кроме того, в душе такой человек – всегда льянеро, и льяносы только возвращают его в свое лоно. «Льянеро останется им до пятого колена», – твердил Антонио Сандоваль. Что касается Сантоса Лусардо, то было еще нечто, примирявшее его с льяносами, – это нечто жило где-то в глубине его души, постепенно меняя его взгляды на жизнь и устраняя все препятствия. Марисела – песня степной арфы, Марисела с ее наивной и беспокойной душой, дикая, как цветок парагуатана, наполняющий воздух бальзамом и придающий благоухание меду лесных пчел.
XIII. Ведьма и ее тень
Под вечер, входя в кухню, чтобы приготовить ужин для Сантоса, Марисела услышала, как индианка Эуфрасиа говорила Касильде:
– Для чего ж тогда Хуан Примито старался снять мерку с доктора? Кому нужна эта мерка, если не донье Барбаре? Уже все говорят, что она влюблена в доктора.
– Неужели ты веришь, что так можно околдовать человека? – возразила Касильда.
– Верю ли? А разве не было случаев, когда женщина опоясывалась меркой мужчины и делала с ним что хотела? Индианка Хустина, например, привязала Домингито из Чикуакаля и сделала его дурачком. Да! Веревкой сняла с него мерку и подпоясалась ею. И конец парню!
– Господи! – воскликнула Касильда. – Почему ж ты не сказала доктору, чтобы он не давал Хуану Примито снимать мерку?
– Я хотела, да ведь ты знаешь, доктор не верит. Он так смеялся над блаженным, что я не посмела. Думала, потом отниму веревку у Хуана Примито, а он мне словно землей в глаза бросил; я туда, сюда, а его уж и след простыл. Теперь-то он далеко, хоть и был только что здесь. Когда ему надо удрать, его никто не догонит.
Что может быть смешнее и глупее этого поверья? Тем не менее Марисела содрогнулась, услышав разговор о мерке. И хотя Сантос всячески пытался искоренить в ней суеверие, да и сама она уверяла, что не принимает всерьез колдовства, в глубине души ее точил червь сомнения. А разговор кухарок, подслушанный ею с затаенным дыханием и бьющимся сердцем, подтвердил ужасные подозрения: ее мать влюблена в Сантоса!
Дрожащей рукой она зажала рот, стараясь подавить крик ужаса, и, забыв, зачем собралась на кухню, пошла к дому; но тут же вернулась, потом снова направилась в дом и снова повернула в кухню – словно страшные мысли, с которыми не могла примириться совесть, обратились в непроизвольные движения.
В этот момент она увидела подъехавшего Пахароте и бросилась к нему:
– Ты не встретил по дороге Хуана Примито?
– Да, столкнулся с ним за дубовой рощей. Теперь уж он, должно быть, у самого Эль Миедо: летел быстрее, чем дьявол, унесший христианскую душу.
Подумав мгновенье, она сказала:
– Я должна сейчас же ехать в Эль Миедо. Ты поедешь со мной?
– А доктор? – спросил Пахароте. – Его нет?
– Дома. Но он не должен ничего знать. Оседлай мне Рыжую так, чтобы никто не заметил.
– Но, нинья Марисела… – возразил Пахароте.
– Не теряй времени на разговоры! Мне надо быть в Эль Мчедо, и если ты боишься…
– Ни слова больше! Иду седлать Рыжую. Ждите меня за банановыми зарослями. Никто ничего не увидит.
Пахароте подумал, что речь идет о чем-то гораздо более серьезном. И именно поэтому да еще потому, что Марисела произнесла: «Если ты боишься…», он решил сопровождать ее, не допытываясь о цели поездки. Еще не родился человек, который мог бы сказать: «Пахароте испугался».
Они отъехали от построек незаметно, под прикрытием банановых зарослей, в быстро наступившей темноте. Желание не встречаться с матерью лицом к лицу побудило Мариселу спросить:
– Если мы поторопимся, сможем перехватить Хуана Примито в дороге?
– Нет, не удастся, даже если загоним лошадей, – ответил Пахароте. – Он мчался во весь дух, так что сейчас небось уже дома.
Действительно, Хуан Примито в это время уже прибежал в Эль Миедо. Он нашел донью Барбару за столом одну, – Бальбино Пайба, боясь своим присутствием ускорить неизбежный разрыв, несколько дней не показывался ей на глаза.
– Вот то, что вы просили достать, – сказал посыльный, вытаскивая обрывок веревки и кладя его на стол. – Ни на волос больше, ни на волос меньше.
И он принялся рассказывать, каких уловок стоило ему снять мерку с Лусардо.
– Ладно, – оборвала его донья Барбара. – Можешь идти. Спроси в лавке, чего захочешь.
Она задумалась, глядя на кусок грязного шпагата. В нем заключалась частица Сантоса Лусардо, и она твердо верила, что с помощью этой веревки заставит непокорного мужчину прийти в свои объятия. Вожделение переросло в страсть, а желанный человек все не шел к ней по собственной воле, и потому во мраке суеверной, колдовской души возникло гневное решение овладеть им с помощью чародейства.
* * *Тем временем Марисела приближалась к Эль Миедо. Прервав наконец свои раздумья, она сказала Пахароте:
– Мне нужно поговорить с… матерью. Я подъеду к дому одна. Ты остановишься поблизости – на всякий случай. Беги ко мне, если я крикну.
– Пусть будет так – воля ваша, – ответил пеон, восхищенный отвагой девушки. – Не беспокойтесь, два раза вам кричать не придется.
Они остановились под деревьями. Марисела спешилась и решительно направилась к частоколу главного корраля.
Проходя по галерее дома, куда впервые в жизни ступала ее нога, она на мгновение почувствовала, что силы покидают ее. Сердце, казалось, перестает биться, а ноги подкашиваются. Она едва не закричала, но, опомнившись, увидела, что уже стоит в дверях комнаты, служившей и гостиной и столовой.
Незадолго до этого донья Барбара встала из-за стола и прошла в смежную комнату. Поборов приступ слабости, Марисела заглянула в столовую. Затем, оглядываясь по сторонам, осторожно шагнула вперед. Еще шаг, еще… Удары сердца отдавались в голове, но страх исчез.
Донья Барбара, стоя перед консолью с фигурками святых и грубыми амулетами, на которой горела только что зажженная свеча, тихо читала заговор, не спуская глаз с мерки Лусардо.
– Двумя на тебя смотрю, тремя связываю: отцом, сыном и духом святым. Мужчина! Да предстанешь ты передо мной смиреннее, чем Христос перед Пилатом.
И, разматывая клубок, она приготовилась уже опоясать себя веревкой, как вдруг кто-то вырвал веревку у нее из рук.
Она резко обернулась и замерла от удивления.
Впервые с тех пор, как Лоренсо Баркеро был вынужден покинуть дом, мать и дочь встретились лицом к лицу. Донья Барбара слышала, что Марисела очень переменилась с тех пор, как стала жить в Альтамире, и все же была поражена не столько внезапным появлением дочери, сколько ее красотой, и не сразу бросилась отнимать веревку.
Она уже собиралась сделать это после минутного замешательства, но Марисела остановила ее, крикнув:
– Ведьма!
Бывает, что два тела, столкнувшись, взлетают от сильного удара в воздух и, разбившись вдребезги, падают, перемешав свои обломки. То же произошло и в сердце доньи Барбары, когда она услышала из уст дочери оскорбление, которого никто не решился бы произнести в ее присутствии. Привычка к злу и жажда добра, то, чем она была, и то, чем хотела стать, чтобы удостоиться любви Сантоса Лусардо, сблизившись, поднялись со дна души и смешались в бесформенную массу.
Марисела бросилась к консоли и одним ударом смела на пол образки, индейских идолов и амулеты, горевшую перед святым ликом лампаду, освещавшую комнату свечу, повторяя охрипшим от негодования и сдерживаемых рыданий голосом:
– Ведьма! Ведьма!
Взбешенная донья Барбара с криком, похожим на рычание, набросилась на дочь, схватила ее за руки, пытаясь отнять веревку.
Девушка, защищаясь, билась в сдавивших ее по-мужски сильных руках, которые уже рвали на ней блузку, обнажая девственную грудь и стараясь дотянуться до спрятанной за лифом веревки, как вдруг раздался спокойный, властный голос:
– Оставьте ее!
На пороге стоял Сантос Лусардо.
Донья Барбара повиновалась и нечеловеческим усилием воли попыталась придать своему искаженному злобой лицу приветливое выражение; по вместо этого палице ее появилась уродливая, жалкая гримаса.
* * *Душевное потрясение доньи Барбары было так глубоко, что даже с Компаньоном она не могла столковаться этой ночью.
Она уже подобрала с полу и снова разместила на консоли низвергнутые рукой Мариселы образки, неуклюжих идолов и амулеты. Сделанная по обету лампада по-прежнему светилась, в ней потрескивало смешавшееся с водой масло; пламя колыхалось, хотя в наглухо закрытой комнате не чувствовалось ни малейшего дуновения.
Несколько раз она прочла заговор, чтобы домашний бес по-прежнему слушался всегда и во всем; но он не торопился явиться на ее зов, ибо, как в лампаде, в этом безмолвном зове смешалось непримиримое.
«Спокойно! – мысленно сказала она себе. – Спокойно!»
И вдруг ей показалось, что она услышала фразу, которую еще не успела произнести:
– Все возвращается к своему началу.
Она как раз собиралась сказать это, чтобы успокоиться. Компаньон подхватил эту фразу и произнес с тем знакомым и в то же время чужим выражением, какое бывает, когда собственный голос отдается эхом.
Донья Барбара подняла глаза и увидела, что поверх ее тени, отбрасываемой на стену дрожащим светом лампады, чернел силуэт Компаньона. Как обычно, она не могла разглядеть его лица, но почувствовала, что и у него вместо улыбки – уродливая, жалкая гримаса.
Убедившись, что слова, услышанные ею, исходят от привидения, она повторила их, теперь уже в виде вопроса, по из успокоительных, какими они были в мыслях, они превратились в тревожные:
– Все возвращается к своему началу?
Следовательно, она должна отречься от чувств, с которыми вернулась из Темной Рощи, – чувств, несвойственных ей, надуманных, – и не пытаться завоевать любовь Сантоса Лусардо обычными средствами влюбленной женщины, а завладеть его волей так, как она завладела волей Лоренсо Баркеро, или уничтожить его с помощью оружия, как поступала со всеми мужчинами, осмеливавшимися противиться ее планам?
Но действительно ли надуманной была эта жажда новой жизни, возникшая в ее сердце с тем же властным неистовством, с каким всегда проявлялись в ней темные, злые инстинкты? Не настоящая ли сущность ее души сказалась в этом страстном желании похоронить в себе навсегда порочную женщину с обагренными кровью руками, ведьму, как ее только что назвала Марисела?
Из обеих частей раздвоенной души – из того, чем она была, и чем хотела стать, и стала бы, не оборви клинок Жабы жизнь Асдрубала, из мрака, где вставали живой призрак человека, доведенного ее злыми чарами до падения, и другой призрак, упавший в ров с клинком в спине беззвездной глухой ночью, от которой тем не менее до сих пор исходило нескончаемое сияние чистой любви, вспыхнувшей в пироге саррапиеро, – из двух непримиримых частей души поднялись возражения:
– Змея не влезает в свою старую кожу, и река не течет к своим истокам.
– Но скот возвращается в корраль, а заблудившийся – к распутью, где сбился с дороги.
– By время родео в Темной Роще?
– В руках саррапиеро?
И ей было неясно, когда спрашивала она и когда возражал Компаньон, ибо она сама не знала, когда запуталась.
Она старалась вновь найти себя, обрести власть над своими чувствами – и не могла. Она хотела выслушать советы Компаньона, но он не успевал раскрыть рта, как у нее уже было готово возражение, и фразы теснили и торопили одна другую – ее собственные, но воспринимаемые ею как чужие, словно ее мысль, подобно прибою, набегала на привидение и тут же откатывалась назад, к ней.
Она не узнавала домашнего беса, чьи советы и суждения всегда были точны и ясны и отличались от ее суждений. Раньше он говорил, а она только слушала, он высказывал мысли, которые не приходили на ум ей. Сейчас же любая его фраза, казалось, выражала собственные сокровенные раздумья доньи Барбары, хотя стоило Компаньону сказать такую фразу, как все становилось непонятным.
– Спокойно! Так мы не поймем друг друга.
Она склонилась горящим лбом на оцепеневшие руки и долго сидела так, ни о чем не думая.
Пламя лампады, прежде чем погаснуть, сильно затрещало, и до галлюцинирующего сознания доньи Барбары дошли ясные, не принадлежащие ей слова:
– Если ты хочешь, чтобы он был здесь, измени свою
жизнь.
Она снова взглянула на тень – наконец Компаньон произнес то, о чем она даже не осмеливалась подумать, но лампада в этот миг погасла, и все вокруг стало сплошной тенью.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I. Степной призрак
Услугами Мелькиадеса можно было пользоваться безвозмездно, если эти услуги заключались в том, чтобы приносить кому-нибудь вред; любая другая работа, как бы хорошо она ни оплачивалась, очень скоро ему надоедала. Самым невинным из занятий, ради которых его держала донья Барбара, была ночная ловля лошадей.
В открытой саванне надо было врасплох застать спящий косяк и гнать его всю ночь, а то и несколько суток подряд, направляя в ложный корраль, устроенный где-нибудь в глухом месте. Такой способ ловли ввел в округе не кто иной, как Мелькиадес, слывший Колдуном, вот почему эти ночные набеги называли «конской ворожбой».
Помимо прочего, такая работа давала возможность легко и без риска угонять табуны из чужих владений.
С приездом Лусардо альтамирские табуны перестали подвергаться преследованиям Колдуна из-за перемирия, которое донья Барбара заключила ради своих планов обольщения. Мелькиадесу надоело ждать конца затянувшегося, как ему казалось, перемирия, и он подумывал податься из Эль Миедо, как вдруг Бальбино Пайба передал ему приказание снова приниматься за дело.
– Сеньора велела сказать: выходите сегодня же ночью. В Глухой Балке пасется большой косяк.
– Она была там? – спросил Мелькиадес: он не любил, когда ему передавали приказания через Бальбино.
– Нет. Она и так все знает.
Бальбино сам видел косяк, о котором шла речь, по, по старой привычке управляющих доньи Барбары, постоянно поддерживал в слугах уверенность в ее провидении.
Но кого-кого, а Мелькиадеса не так-то просто было обвести вокруг пальца. Он не отрицал: сеньора ловка и умеет оправдать приписываемые ей сверхъестественные способности. Но если Бальбино принимает его за Хуана Примито, то ошибается. Ему нет нужды верить в чародейство сеньоры, чтобы служить ей, ибо у него преданная душа; в нем сочетаются два, казалось бы несовместимых, качества: полная самостоятельность и беззаветная преданность. Именно так он и служил донье Барбаре. И не только ради «конской ворожбы», – это дело под силу любому, – а для кое-чего посерьезнее, и вовсе не из-за выгоды: ведь быть подручным – это не работа, а, скорее, естественная потребность.