bannerbanner
Донья Барбара
Донья Барбараполная версия

Донья Барбара

Язык: Русский
Год издания: 2007
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 22

– Я никогда и не считал тебя глупой. Наоборот, всегда говорю, что ты способная девушка.

– Да уж это-то вы любите говорить.

– А тебе неприятно? Что же еще ты хотела бы услышать от меня?

– Ха! Чего я хочу! Разве я прошу чего-нибудь?

– Опять это «ха»!

– Угу!

– Ничего, не отчаивайся. Я веду счет твоим «ха», и с каждым днем число их уменьшается. Сегодня, например, оно вырвалось у тебя лишь один раз.

За ее речью приходилось следить и поправлять ее каждую минуту. По вечерам они занимались уроками. Она уже сделала немалые успехи в чтении и письме – единственном, чему в детстве учил ее отец и что впоследствии было почти забыто. Прочие премудрости были для нее новыми и интересными и усваивались с необыкновенной легкостью. Манерам и привычкам Сантос учил ее на примере образованных, изящных каракасских сеньорит, своих приятельниц, о которых он как бы случайно, к слову, вспоминал обычно в разговорах после ужина.

Марисела только посмеивалась, – живое воображение давно подсказало ей, с какой целью велись эти длинные речи о каракасских приятельницах. Но если Сантос слишком увлекался описанием, она начинала сердиться и огрызаться, – тогда его тоска по городской жизни уступала месту озабоченности учителя, и они приступали к урокам. Именно в такие часы Марисела легче всего усваивала новый материал: если учитель был рассеян, она, напротив, становилась более сосредоточенной и внимательной.

Чистая, по-девичьи гордая, еще чуть-чуть диковатая и в то же время нежная, как цветок парагуатана, благоухающий в лесной чаще и придающий особый аромат меду диких пчел, Марисела ничем не напоминала теперь прежнюю замарашку с вязанкой хвороста на косматой голове.

Сантос покупал для Мариселы лучшие ткани и обувь у бродячего торговца-турка, ежегодно объезжавшего со своим товаром приараукские имения. Первые свои платья она шила с помощью внучек Мелесио Сандоваля. Потом Сантос и сам превратился в модельера, рисуя для нее образцы фасонов, и это приводило к забавным сценам. Если рисунки сами по себе были неплохими, то сделанные по ним выкройки оказывались никуда не годными, а иногда и просто смешными.

– Ха! К чему мне это уродство? – заявляла она.

– Пожалуй, ты права, – соглашался он. – Я тут немного перестарался. Чего только нет – и складки и оборки. Давай уберем их.

– Это – тоже. Я такой хомут и не натяну на холку.

– Да, воротничок лежит плохо, согласен. Но правильнее говорить не холка, а шея. У тебя прирожденный вкус, поэтому ты во всем легко отличаешь красивое от уродливого.

Ему было приятно открывать в этой сильной и одно временно податливой натуре хорошие черты, и он видел в Марисела душу своего парода, открытую, как сама равнина, любому облагораживающему воздействию.

Ни на минуту не забывал он также и о Лоренсо Баркеро. Не позволяя ему напиваться и стараясь занять его физическим и умственным трудом, Сантос вскоре добился того, что Лоренсо стал понемногу отвыкать от своего порока. Днем он увозил! Лоренсо с собой в саванну, а вечером, когда, поужинав, все! трое оставались за столом поболтать, старался заинтересовать его разговором и пробудить сознание, долгие годы работавшее только под воздействием алкоголя.

Помимо того, что успехи Мариселы – плод его педагогических усилий – доставляли ему ни с чем не сравнимое удовлетворение, ее присутствие вносило оживление в дом, а его самого обязывало к порядку. Когда Марисела с отцом поселились в Альтамире, дом уже не выглядел таким запущенным, как в день его приезда в имение. Стены, хранившие следы пребывания летучих мышей, были побелены, с полов соскоблена и смыта засохшая грязь, которую в течение многих лет заносили сюда на подошвах пеоны. И все же это был дом без женщины. Сантос вынужден был сам зашивать порванную одежду, хотя не знал, как держать иголку в руках, есть обед, поданный пеоном, и самое главное, жить в доме, где нет уважения к порядку, где можно находиться в каком угодно виде, пропускать мимо ушей непристойные слова пеонов, не обращать внимания на свою внешность, на свои манеры.

Сейчас все обстояло иначе. Как бы ни устал Сантос, гоняясь с лассо за дикими быками, он всегда помнил, что нужно привезти домой букетик полевых цветов, а приехав, переодеться, смыть едкий запах пота, выйти к столу таким, чтобы подавать другим пример, и за едой вести приятный и изысканный разговор.

Таким образом, пока он искоренял в Мариселе последствия ее дикого образа жизни, она сама служила ему защитой от тягостного влияния грубой среды, окружавшей его в льяносах.

Порой ученица вдруг начинала бунтовать, кровь в ее жилах, как она выражалась, поворачивала вспять. Тогда она отказывалась учить уроки и на все его замечания огрызалась излюбленным: «Отпустите меня в Рощу».

Но вспышки эти бывали очень короткими, и причина их крылась в тех чувствах, которые Сантос пробуждал в ее душе. Обычно она тут же соглашалась с тем, от чего только что отказывалась.

– Ну, хорошо. Будем заниматься?

Точно так же вела себя Рыжая: взвившись несколько раз па дыбы, она пускалась ровной, спокойной рысью.

И все же Кармелито первым завершил укрощение. Как-то под вечер он подошел к Сантосу, ведя на поводу кобылку, и сказал:

– Позволю себе одну вольность, доктор. Здесь нет хорошей лошади для сеньориты Мариселы, вот я и приручил для нее Рыжую. Если хотите, можете раньше испытать ее. Я нарочно не стал седлать, но припас и дамское седло и сбрую.

В первый момент Сантосу показалось, что он нашел объяснение недавнему непочтительному отказу Кармелито продать ему Рыжую: человек замкнутый и немногословный, Кармелито не хотел сказать тогда, что задумал подарить лошадь Мариселе. Но, поразмыслив, Сантос пришел к более вероятному, как ему казалось, выводу: желая загладить свою вину перед хозяином, пеон решил сделать приятное Мариселе, считая, что хозяин влюблен в свою племянницу. Возможно, так думали и остальные пеоны; и хотя это ни в коей мере не соответствовало истинным чувствам Сантоса, ему было неприятно сознавать, что эти чувства могут быть истолкованы подобным образом.

Он позвал Мариселу, чтобы она сама поблагодарила Кармелито.

– Как хорошо! – радостно захлопала она в ладоши. – Значит, вы объезжали ее для меня? Но что же вы молчали, Кармелито? А я сгорала от зависти. Оседлайте ее, я проедусь. – Но тут же прибавила огорченно: – Вот только папа сегодня не в духе, не захочет прогуляться со мной.

– Не беда! – успокоил ее Сантос. – Я составлю тебе компанию.

– Позвольте поехать и мне, доктор, – попросил Кармелито. – Хочу посмотреть, как будет вести себя Рыжая. Одно дело – когда в седле мужчина, другое – когда женщина.

Довод был убедительный, хотя не отражал настоящих намерений Кармелито.

По дороге Сантос пытался вызвать Кармелито на откровенный разговор, – Антонио Сандоваль без конца хвалил этого человека, и Сантос питал к нему доверие, – но Кармелито долго ограничивался короткими, сухими ответами. Наконец он решился на признание, к которому готовился уже несколько дней:

– Я не родился пеоном, доктор Лусардо. Моя семья считалась одной из лучших в Ачагуас. В Сан-Фернандо, да и в Каракасе у меня немало родственников. Может, даже вы и знакомы с ними. – Он назвал несколько имен, действительно довольно известных. – Мой отец не был богачом, но жили мы в достатке. Нам принадлежала ферма Аве Мария. Однажды – мне минуло тогда пятнадцать лет – на нашу ферму напала шайка скотокрадов: их было полно в округе. В начале и в конце дождливого сезона они всегда устраивали набеги. На этот раз отец издали увидел их и сказал: «Кармелито, надо спешно укрыть в лесу сорок неуков из корраля. Бери пеонов, и гоните лошадей. Да не показывайтесь, пока я сам не пришлю за вами». Мы с тремя пеонами привязали к хвостам лошадей ветки, чтобы замести свои следы, и угнали табун в лес. Днем пасли, ночью сторожили лошадей, не считаясь с тем, что часто вода подступ пала под самое седло, – в тот год зима выдалась дождливая и леса сплошь стояли в воде. Так прошла неделя с лишним. Мы голодали, меня трясла лихорадка, лица у нас были исцарапаны колючками и так опухли, что мы не узнавали друг друга. Лошади исхудали, их одолевали клещи и вампиры [66]. Наконец я не вытерпел и решил один пробраться домой, посмотреть, что там происходит. Происходит!… Все уже произошло несколько дней тому назад. Стая самуро вылетела из дверей дома, когда я вошел в галерею. От отца и матери остались одни скелеты, а в углу лежал Рафаэлито, мой брат, – я как-то говорил вам, что зову его сюда работать. Тогда ему было несколько месяцев от роду, и я подобрал его с полу еле живого.

Немного помолчав, он продолжал:

– Среди этих бандитов находился и небезызвестный вам ньо Перналете. Как я узнал потом, он хоть и разбойничал наравне со всеми, но был единственным, кто не принимал участия и убийстве моих стариков. Только поэтому он и жив до сих нор. Все остальные один за другим получили свое. Я знаю, мстить нехорошо. Но здесь – это единственная возможность расплатиться за жизнь близкого человека. Теперь вам понятно, как я стал пеоном. Хотя быть неоном у вас я не прочь.

Кармелито замолчал, а Лусардо принялся с жаром говорить, все больше воодушевляясь, как всегда, когда дело касалось насилия, царящего в льяносах.

Марисела слушала. Но тема, затронутая Сантосом, ее мало интересовала, к тому же она сердилась на него за то, что в течение целого часа он не сказал ей ни слова; вскоре она пришпорила Рыжую и, пустившись вперед, запела один из тех куплетов, которые припасены у певцов-льянеро для выражения любого чувства.

Слова куплета нельзя было разобрать, но голос звучал приятно и красиво выводил мелодию. Сантос умолк, прислушиваясь к пению. Кармелито, избавившись от горестных воспоминании, тоже слушал с удовольствием. Когда Марисела кончила куплет, он сказал:

– Да, доктор. Мы с вами неплохие укротители. Взгляните, как хорошо идет Рыжая.

III. Ребульоны [67]

Для мокрых дел – Мелькиадес, для мошенничества – Бальбино, для поручений – Хуан Примите. Правда, иные поручения, передаваемые через этого посыльного, ничем не отличались от Удара ножом.

Связной доньи Барбары – вшивый, с всклокоченной бородой – был дурачок, подверженный периодическим приступам буйства, и, несмотря на это, хитрец, умевший ловко подслушивать, подсматривать и делать из своих наблюдений точные выводы. Самос удивительное из его чудачеств заключалось в том, что он никогда не пил воды в домах Эль Миедо, и чтобы напиться где-нибудь в соседнем имении, он вышагивал но многу миль; кроме того, на крышах канеев он ставил кастрюли со странной жидкостью для птиц, которых называл ребульонами.

Из его несвязных и бестолковых объяснений можно было заключить, что ребульоны были для него как бы материальным воплощением дурных инстинктов доньи Барбары, и действительно, наблюдалась определенная связь между коварными замыслами доньи Барбары и тем, какое питье готовил Хуан Примите для утоления жажды ребульонов. Так, если сеньора замышляла убийство, Хуан Примите наполнял свои кастрюли кровью; если она готовилась к тяжбе, наливал растительное масло и уксус; если же хозяйка расставляла любовные сети будущей жертве, он готовил смесь из меда и коровьей желчи.

– Пейте, твари! – ворчал он, расставляя на крышах кастрюли. – Пейте, сколько влезет, только оставьте в покое христианскую душу.

Хуан Примите уверял, что стоило ребульонам окунуть клюв в воду, как вода превращалась в питье, которого они жаждали, и на человека, отведавшего этой жидкости, тут же распространялось зло, уготованное другому. А поскольку дьявольские птицы почти всегда испытывали жажду, то, чтобы оградить себя от возможной случайности, он не пил воды в Эль Миедо.

– Скоро опять ребульоны слетятся, – сказал он, едва стало известно о приезде в Альтамиру ее хозяина, и с того дня начал то и дело посматривать на небо, поджидая дьявольскую стаю; его кастрюли стояли наготове, он только не знал, чем придется наполнить их.

– Как дела, Хуан Примите? – посмеивались пеоны. – Не прилетели еще?

– Вон там как будто летит один, – отвечал он, глядя; из-под ладони, словно и в самом деле различал что-то в безоблачном небе.

Тем не менее пеоны Эль Миедо видели в нем скорее пройдоху, чем дурачка. Только донья Барбара, ничего не знавшая об этих чудачествах, считала Хуана идиотом.

Наконец однажды вечером Хуан Примите провозгласила!

– Прилетели ребульоны! Пресвятая дева Мария! Гляньте-ка, ребята, на эту стаю черных тварей – все небо затмили.

Пеоны понимали, что смотреть нужно не на небо, а на донью Барбару – она возвращалась из селения после разговора у ньо Перналете, и ее нахмуренное чело пересекала гневная складка.

Несколько последующих дней то ли по глупости, то ли из хитрости, – он сам не знал, где кончалось одно и начиналось другое, – Хуан Примите, то и дело краем глаза поглядывая в лицо доньи Барбары, с упорством и старательностью идиота вел наблюдения за полетом фантастических зловещих птиц, чтобы угадать их желание.

«Что потребуется тварям на этот раз? Масло и уксус? Нет, не похоже. Когда в мыслях тяжба – в руках поземельная опись. Этот полет нам хорошо знаком… Мед и желчь? Если так, то ребульоны должны бы кувыркаться и порхать в воздухе, а они – вон какие молчаливые… Гм! Уж не за кровью ли они летят к нам?»

И он без устали бегал то к луже крови, туда, где убивали предназначенный на мясо скот, то к гнездам диких пчел, то в лавку за маслом и уксусом. По мере того как время шло, а со лба доньи Барбары все не исчезала жесткая складка, мания Хуана Примите превращалась в настоящее бешенство.

Такое же бешенство нарастало и в душе доньи Барбары. Злое отчаяние охватывало ее при мысли, что она не сумела заставить навсегда умолкнуть уста, произнесшие первую в ее жизни угрозу: «Если в течение восьми дней сеньора не удовлетворит моей просьбы, я подам на нее в суд».

Днем она предавалась лихорадочной деятельности. Верхом на лошади, в мужских штанах по щиколотку, поверх штанов – юбка, подол которой поднят к луке седла, в руке лассо – в таком виде гонялась она за пасшимися в ее саваннах альтамирскими быками, набрасываясь за малейшую оплошность на пеонов и яростно пришпоривая лошадь. Вечером же запиралась в комнате для совещаний с Компаньоном и просиживала там до первых петухов.

– Посмотрим, осмелится ли он, – то и дело повторяла она вслух, шагая по комнате из угла в угол.

За дверью почти всегда подслушивал Хуан Примите. Он уверял потом, что слышал, как в ответ на эту фразу раздавалось неизменно:

– Он осмелится!

Ее охрипший от бессильной ярости голос и слова выражали, как это ни горько, внутреннее убеждение, что Сантос Лусардо сдержит свою угрозу.

Уже подходил к концу последний день назначенного Лусардо срока, когда она позвала наконец своего посыльного.

– Приказывайте, сеньора, – сказал Хуан Примите с улыбкой, означавшей суеверный страх и безоговорочное повиновение, и затеребил черными крючковатыми пальцами свою грязную бороду.

– Ступай в Альтамиру. Немедленно. Там спросишь доктора Лусардо и скажешь от моего имени, что он может выводить скот, когда захочет. Да пусть укажет час и место, чтобы я могла послать своих людей.

Увидев в ее черных глазах зловещий блеск, Хуан Примито, прежде чем отправиться с поручением, побежал к месту убоя скота, поспешно наполнил там все кастрюли кровью и расставил их на крышах канеев, приговаривая:

– Стало быть, вот чего они хотели! Пейте, твари! Пейте, пока не лопнете, и оставьте в покое христианскую душу.

С Хуаном Примито и раньше никто но мог сравниться в ходьбе, сейчас же он летел как ветер, оставляя позади лигу за лигой и поминутно оглядываясь, словно чувствуя за собой погоню:

– Проклятые бабы!

Но слова эти относились отнюдь не к донье Барбаре, давшей ему такое поручение, а к женщинам вообще, и чем дальше он бежал по безлюдной саванне, тем неотступнее преследовала его мысль, будто за ним гонятся.

Желание повидать Мариселу заставляло его бежать еще быстрее.

Марисела была его единственной привязанностью, и он не знал ничего приятнее, чем поговорить с ней; ей одной открывался тот маленький уголок его души, где сохранились разумные чувства – горечь одинокого человека, жившего в дурачке. Он любил девочку со дня рождения и сам придумал ей имя. Когда мать отреклась от нее, а отец не обращал на ребенка никакого внимания, Хуан Приминто заботливо и трогательно нянчил и выхаживал маленькую Мариселу. Если в детстве она и слышала ласковые слова, то только от него. «Радость моя», – шептал он толстыми, заросшими грязной бородой губами, и слова эти были слаще меда лесных пчел, источаемого черными сотами. Он откладывал медяки, чтобы купить у бродячих торговцев яркую безделушку для своей ненаглядной девочки, а позже, когда Лоренсо Баркеро, вышвырнутый из дому, поселился в ранчо в пальмовой роще и запил, он ежедневно приносил Мариселе остатки еды со стола пеонов и тем спас ее от голодной смерти.

– Радость моя, я принес тебе подкрепиться, – говорил он. раскладывая перед ней объедки, и кто знает, сколько горечи скрывалось при этом за его улыбкой.

Затем он начинал говорить, торопливо и сбивчиво, нагромождая одну глупость на другую, а она весело смеялась. Ему был приятен ее смех, а ей доставляло удовольствие подталкивать его на эти глупости. Оба в глубине души испытывали взаимную привязанность, и эта привязанность немного скрашивала их убогую жизнь.

Сантос Лусардо лишил его этой радости: увез Мариселу в Альтамиру. Хуан Примито ходил бы ежедневно и в Альтамиру – расстояния для него не существовало, – да пеоны Эль Миедо, любившие зло подшутить над дурачком, как-то сказали:

– Отбили у тебя невесту, Хуан Примито.

Все перевернулось в его душе, словно в болотной луже, в которой взбаламутили воду; животная ревность и низменные мысли, этот ил примитивной души, осквернили его чистую нежность, и Марисела превратилась вдруг в одну из тех женщин, которыми он часто бредил наяву, когда его преследовали видения, – ему казалось, будто, обнаженные, они бегут за ним но саванне.

Измученный этим кошмаром, он впал в буйство, и донья Барбара чуть не приказала надеть на него смирительную рубаху.

С тех пор он перестал произносить имя Мариселы, а если его спрашивали о ней, отвечал:

– Разве вы не знаете? Она умерла. Та, что живет в Альтамире, – совсем другая.

И тем не менее сейчас он бежал что было сил, торопясь увидеть ее. Действительно, Марисела, вышедшая к нему навстречу, была совсем не похожа на прежнюю.

– Радость моя! – воскликнул он, ошеломленный. – Ты ли это?

– А кто же еще, Хуан Примито? – смущенно и довольно засмеялась она.

– Какая ты красивая! И даже поправилась – сразу видно, ешь вволю! Кто ж купил тебе такое нарядное платье? И эти ботинки? Ты в ботинках, радость моя!

– Ага! – подтвердила Марисела, краснея от стыда. – Но какой же ты стал любопытный, Хуан Примито!

– Да не любопытный я, просто ты очень уж хороша. Краше цветка. Вот что могут сделать тряпки.

– А… Теперь ты видишь, что тебе тоже стоит сменить одежду, а то к тебе и прикоснуться противно.

– Мне чистую одежду? Зачем? Это тебе есть для кого наряжаться. Сильно он тебя любит? Скажи по совести.

– Не болтай ерунды, Хуан Примито, – возразила она и снова залилась краской.

Но теперь совсем по другой причине зарделись ее щеки и засветились мягким светом прекрасные глаза.

– Н-да! – протянул дурачок. – Я все знаю, не хитри.

Мариселе хотелось возражать, чтобы он сказал еще что-нибудь приятное, но Хуан Примито продолжал:

– Мне птичка сказала, она носит мне вести.

Она быстро нашлась:

– Ребульон?

И вдруг машинально произнесенное слово натолкнуло ее на страшную мысль. Она сразу стала серьезной и строго спросила:

– Что, ребульоны слетаются там?

Слово «там» она употребляла, когда приходилось говорить о матери, которую она никак не называла.

– И не говори! – сокрушенно подтвердил Хуан Примите. – Житья от них нет. Целый божий день кружат над канеями. Пресвятая дева Мария! Я прямо с ног сбился, никакого сладу с проклятыми. Кажется, так бы вот бросил все да удрал сюда к тебе, но не могу. Кто тогда будет сторожить ребульонов и готовить им питье? Ведь если их вовремя не напоить, тут, знаешь… А, черт возьми! Ты и не представляешь, какие они, эти ребульоны. Такие вредные твари, радость моя, такие вредные!

– И чем ты поил их на этих днях? – допытывалась Марисела, охваченная тревогой.

– Кровью, детка, – радостно заулыбался дурачок. – Подумать только, кровь пьют! И как им не противно, а? Перед тем как идти сюда, налил им полные поилки. Сейчас они, должно быть, уже напились вволю. – И тут же: – Да, не забыть бы. Дохтур Лусардо дома? У меня к нему наказ от сеньоры.

Этот неожиданный переход, эта хитрость, посредством которой Хуан Примито обычно предупреждал адресатов доньи Барбары о намерениях, которые он ей приписывал, заставили Мариселу содрогнуться.

– Когда ты бросишь это глупое занятие? – вспылила она. – Убирайся отсюда немедленно!

В эту минуту к ним подошел Сантос Лусардо, стоявший поблизости и слушавший их разговор.

– Подожди, Марисела. Говорите, Хуан Примито, с каким поручением вы пришли ко мне?

Хуан Примито обернулся с наигранным удивлением – он давно догадался, что человек, наблюдавший за ними из галереи, и есть Лусардо, – и, теребя всклокоченную бороду, изложил все точь-в-точь как велела донья Барбара.

– Передайте ей: в Темной Роще, завтра на рассвете, я буду со своими людьми.

Сказав это, Лусардо повернулся и вошел в дом.

Марисела молча выжидала, пока Сантос уйдет – ей не хотелось, чтобы он слышал то, что ей нужно было сказать Хуану Примито, – и дурачок, видя, как она подавлена, попытался успокоить ее:

– Не бойся. На этот раз ребульоны ничего не сделают. Они уже напились крови досыта.

Но она схватила его за плечи и принялась яростно трясти:

– Слушай, что я тебе скажу: если ты еще хоть раз придешь сюда с поручением оттуда, я спущу на тебя собак.

– На меня, радость моя?! – в страхе и обиде вскричал он.

– Да, на тебя. А теперь – марш отсюда! Убирайся, проваливай!

Хуан Примито возвращался в Эль Миедо глубоко опечаленный: вот как простилась с ним его ненаглядная девочка, а он-то летел в Альтамиру, радуясь, что снова увидит ее! Разве не добра он хотел, рассказывая о ребульонах и о крови и тем самым предупреждая Лусардо об опасности?

Но обида понемногу рассеялась. Придя в Эль Миедо, он передал донье Барбаре слова Лусардо и с восхищением принялся рассказывать о Марнселе:

– Поглядели бы вы на нее, донья! Прямо не узнать. Красавица, да и только! Глаза – оторваться невозможно, красивее, чем у вас, донья. И чистенькая такая, смотреть приятно. Одел ее дохтур с ног до головы, и все новое. Должно, приятно мужчине иметь у себя в доме такую красавицу, а, донья?

Донью Барбару никогда не трогали разговоры о Мариселе, она не испытывала к ней даже той инстинктивной любви, какую испытывает самка к своему детенышу; но если слова Хуана Примито не вызвали в ее сердце материнского чувства, то они вызвали неожиданно бурную женскую ревность.

– Довольно. Это меня не интересует, – оборвала она некстати разболтавшегося посыльного. – Можешь идти.

Если бы Хуан Примито задержался еще немного, он понял бы, чего хотели на этот раз ребульоны.

IV. Родео

До поздней ночи обсуждали альтамирские пеоны удивительную новость. Впервые донья Барбара дала себя в обиду, и, когда на следующее утро пеоны седлали лошадей, готовясь к выезду, Антонио посоветовал:

– Не мешает захватить револьверы. Как знать, может, сегодня не только со скотом воевать придется.

– Револьвер-то я свой в залог отдал, – отозвался Пахароте. – А вот наконечник копья суну под седло на всякий случай. Он хоть и невелик, но все же не меньше четверти будет, а вместо древка – рука, она у меня длинная!

В таком настроении пеоны во главе с Сантосом Лусардо, не дожидаясь рассвета, отправились в Темную Рощу.

Их было всего восемь человек: пятеро старых, верных Лусардо пеонов, служивших в Альтамире еще до его приезда, и трое новых работников, которых Антонио с большим трудом удалось разыскать в округе, – всех пригодных к работе людей, живших поблизости, донья Барбара успела сманить к себе, чтобы не увеличивалось число пеонов в Альтамире. Но эти восемь были настоящие льянеро, прекрасные наездники, готовые на все ради человека, осмелившегося встать на пути властительницы Арауки.

Саванна еще спала, тихая и темная, – только в небе искрились яркие звезды, – и по мере того как кавалькада удалялась от усадьбы, цоканью лошадиных копыт и звукам голосов все чаще вторил топот пробегавших вдалеке диких табунов, почуявших человека. Они едва чернели в ночном мраке, а иногда был слышен лишь легкий шелест высоких трав, скрывавших их, по тончайшему слуху и зоркому глазу льянеро этого было достаточно, чтобы определить:

На страницу:
10 из 22