bannerbanner
История любовная
История любовнаяполная версия

История любовная

Язык: Русский
Год издания: 2008
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
17 из 21

Он был в очень хорошем настроении, ласково потрепал меня, при мне подчеркнул ошибки, залив все «кровью», – ошибок была масса! – и поставил тройку. Посмотрел на мое лицо и почему-то прибавил +. Я вспомнил гаданье тетки: «А бубновому хлапу успех выходит!»

Два чувства во мне боролись: темное, которого я стыдился, – что уже нет Степана, и Паше теперь не угрожает, и другое, – острая жалость к человеку.

Подходя к воротам, я посмотрел на страшный пастухов дом, и у меня сжалось сердце. Словно он был живое, смотревшее так несчастно. И дикая окраска, и наглухо закрытые ворота. Выкосило всех смертью. И даже бык… И с нашего дома зацепило. Красавец Степан, бедняга… Не может быть!… Это же сон ужасный!… Шел он красиво, дерзко, зубарил с Пашей… Умер вон в той больнице…

А вдруг – не умер?! Если бы не умер!…

И так мне ужасно захотелось, чтобы он не умер, что зазвенело в пальцах. Может быть, напутал Гришка? Ведь я на ходу услышал. Попалась Паша, скромненькая, в платочке черном, тащила узел.

– В часовне он… Мамаша послали распорядиться, старушку нанять обмыть, вот белье чистое и саван… панихидку надо… – и у ней задрожали губы. – За меня это… похвалился.

Тонкое ее лицо перекосилось, и она зарыдала в узел. Мы были на дворе, никто не видел. У меня тоже задрожали губы, и я не сказал ни слова. Она встряхнулась, ласково заморгала, словно ей стало стыдно. Хотела улыбнуться… побежала.

Нет, умер. Красавец, умер. Конечно, он был красавец! Солдат-гвардеец. И его не любила Паша?… Но почему так плачет? Не пойти ли и мне в часовню?… А сердцем думал: «Пусть они будут вместе, в духовной связи…» И еще думал сердцем: «Любила Паша!…» И стало мне грустно-грустно.

Встретила тетя Маша:

– Ну что, несчастный? Ну, слава Богу, что выдержал. Все мы сбились, а ты еще тут томишься…

– Тетя!… – воскликнул я, – лучше бы все мы умерли!… Да что же это?\

Я помню только, как она подняла руку с тремя перстами, и лицо ее стало страшным… Я помню, как отдалось где-то: «Да что же это?!» – каким-то визгливым криком, – моим криком? – и заглушилось шумом, словно забило ливнем.

Я лежал на своей постели. Пахло эфирным спиртом. По носу стекала капля, щекотала. Я понял, что на лбу у меня компрессик, и мешает смотреть бахромка. Я понял, что я о чем-то думал и спорил с кем-то. Кто-то, с кем я горячо спорил, ушел за занавеску, усмехнувшись. И так и не ответил!… Я помнил, что он не мог ответить… Я убедил его, но он не хотел сознаться. Не мог сознаться, что я убедил его. А я убедил его и спросил: «За что же… это?!» И Паша когда-то говорила: «За что?!» И он не должен был сказать: «Ни за что, а… так, просто…» Через мешавшую мне бахромку я увидал икону. «За что?» – спросил я ее глазами. Богоматерь, лик ее грустно смотрит на что-то книзу… Не на что-то, а на него. И я улыбнулся сердцем. Она сказала – за что!… Да это же и я думал, и это я сам ушел за занавеску. Потому что мне стало страшно. Не «ни за что», и не «так, просто», а – за что-то, за грех, за неправду, за ложь, за прелюбодеяние, за корысть, за… все! И вот, Богоматерь знает. И я знаю… Но и все же знают! Но почему же – все так? И всегда будет – так?… Рок?… Но тогда – для чего же Рок?…

– Для чего – Рок?… – спросил я сидевшую возле тетю Машу.

– Какой еще там рог? Нет никакого рога. Постарайся-ка, Тоничка, опять уснуть.

– А я разве спал, тетя?

– Немножко поспал, а потом все бормотал что-то. Да не думай…

– А почему Степан умер? Это же несправедливо! Он, как тореадор в «Кармен», помните?… Пошел за нее, блеснуть отвагой, без шпаги, рукава засучил даже!… И если бы он победил, она бы полюбила и вышла замуж… Тетя, за что!\ – спрашивал я упрямо: во мне кричало.

– Вот, опять бредить начал… – сказала тетя Маша, а я смеялся. – Чего ты, успокойся, ничего смешного…

– Ничего вы не понимаете! Никакого рога нет, то есть… был рог… и убил Степана-красавца, но есть будто бы еще Рок! За что?!. Нет, тетя, лучше бы всем умереть на свете. Это все чепуха, и самый простой рог! или – Рок?…

– Надо послать за Эраст Эрастычем!… – сказала кому-то тетя. – Он весь горит, и может начаться воспаление.

– Я сейчас пошлю Пашу… – сказала сестра шепотом. – Мамаша лежит тоже.

– Никакого Эраст Эрастыча не надо! – сказал я твердо и что-то вспомнил. – Яду я не принимал и не стану. Она религиозна и уехала к обедне, а не с болваном!… А если с ним, то ей будет Рок! Не «рог», а – Рок!…

Я говорил сознательно, но они меня не понимали. Потом-то они признали, что я говорил сознательно.

– Посылай скорей Пашу или беги сама!… Этого еще недоставало, чтобы и он…

– Извините, пожалуйста, я вовсе еще не больной, как Карих! – насмешливо сказал я. – А когда-то я мечтал отравиться растительным ядом кураре, но тогда никакой Эраст Эрастыч, а будет Рок!

Уже были сумерки, когда я услыхал сигарный запах: приехал Эраст Эрастыч. Он показал мне лысину, слушая мою грудь, а я слушал, как в нем хрипело. Прописал, как всегда, слабительного и горчишник, а потом успокоительного, – «и все пройдет».

И действительно, все прошло. Утром я встал с постели.

XLI

Когда я проснулся, захотелось увидеть Пашу. Но она где-то пропадала. И только когда убедилась тетя Маша, что я здоров, она сказала, что «твоя Паша пошла провожать Степана». И сестра тоже провожала.

Когда вернулась Паша и принесла мне кутьи и заупокойную просвирку, я так обрадовался и был растроган, что поцеловал ей руку. Она была удивительно красива во всем черном. Она вся вспыхнула, а была совсем бледная, – и поцеловала то место, повыше кисти, где поцеловал я руку.

– И за вас молилась… – сказала она печально. – И не думала, что плакать на его могилке буду…

– Ты плакала?… – спросил я ее, любуясь, какая же она добрая, но что-то кольнуло сердце.

– Плакала, много плакала… – сказала она просто. – Он ведь очень меня любил… Только у него слов таких не было. Бывало, толкнет да обругает в шутку. А раз на коленках ползал. Ну, Господь с ним… – и она перекрестилась.

Завтра был праздник, Николин день, а послезавтра нестрашный «русский», и я мог отдохнуть свободно. Погода была чудесная, сирень уже начинала распускаться. Я прошел мимо Кариха и оглянулся. Она!… Она стояла у окошка и кивала. Я быстро сорвал фуражку. Она высунулась в окошко и прокричала:

– Найдете там!…

Она откинулась в комнату и сделала мне рукой – вот так. Я ничего не видел. Нет, я видел… белую кофточку, с открытой шеей, и две косы, перекинутые на грудь, как змеи. Она, должно быть, только еще вставала, одевалась. Меня шатало, вертелась мостовая, окна. Кто-то сказал: «Не видите дороги?…» Помню, я снял фуражку, пошел к заставе. Она вернулась! Еще вчера вернулась. Пелагея Ивановна сказала ей о моем визите, о встрече утром… что я «светского воспитания»… И она вчера еще написала! Сказала ясно, что – «найдете!» Совершенный вид! Ступайте сейчас же и – «найдете!…»

И я нашел… розовенький конвертик! Надушенный, плотный. Я сразу понял, что это не записка.

Она писала:

«Я только что вернулась, устала, и, представьте, первое, что я сделала, – стала перечитывать безумные ваши письма. Странно, я очень без вас скучала!» – «Ми-лая!…» – прошептал я молитвенно. – «Чего-то мне не хватало. Даже, молясь в соборе…» – «Маргарита!» – воскликнул я. – «…в соборе, я часто грешила в мыслях… о вас, странный и нежный мальчик! Не обижайтесь, что называю так. Но вы для меня юное существо, полное свежести души и сердца, а это нравится женщинам, как сложившемуся мужчине нравятся юные девушки. В вас много романтизма, а мне суждено вертеться в самой грубой действительности, среди пошлых людей…» – «Это же она о бородатом студенте и пошлом толстяке, бедняжка!…» – подумал я с радостью и болью. – «…пошлых людей, которые не понимают, что душа женщины очень тонкий и хрупкий инструмент, который ждет нежного музыканта…» – «Нежного музыканта!» – «…нежного музыканта, идеала…» – «Да, именно идеала, которого и я жду, а не какого-то Кузьму Кузьмича Ноздрева или фельдшера Чичикова!…» – «…идеала, как Ромео, про которого вы упомянули, юного, красивого, свежего, пылкого, поэтичного…» «…Господи, „поэтичного“!…» – «который умеет благоговеть перед женщиной! Ну, я вам много должна сказать. Я знаю, что наше свидание ничем не кончится, вы так юны, а я уже слишком много пережила, мне уже двадцать пять лет!» – «а Пелагея Ивановна сказала – двадцать два» – «но между нами могут быть братские отношения. Просто мне нужно освежить душу и сердце… почти материнские отношения… вы на минутку станете моим хорошеньким мальчиком – ребенком, и я хочу слушать ваши наивные, прелестные и даже страстные излияния, полные аромата юности, судя по письмам. Конечно, вы… не пошлости же добиваетесь от меня? Вы уже не дитя и знаете, что „пошлость“ продается на улицах. Ну, одним словом, я долго думала, прежде чем решиться на этот шаг, прийти на свиданье к вам. Хотите, приходите накануне Николина дня, в седьмом часу, ко всенощной, у Риз Положения? Я всегда в этот день в церкви, в память моего покойного брата, которого я любила. Я буду стоять у колонны, а после „Хвалите имя Господне“ я выйду. Мы пройдем в Нескучный? Ну, хорошо, хоть в „аллею вздохов“, как вы хотели. Значит, завтра, во вторник? Покрываю вас „лепестками“. Как я устала! Вы держите экзамены, бедняжка! Мне уже говорила мама, которая вами положительно очарована. Она говорит, что в вас что-то аристократическое! Целую ваши глаза. Я очень хорошо разглядела их. В них есть что-то… Вы – особенный. Ваша „бессмертная и благословенная“ – ну, как не стыдно! – С.»

Это письмо рассеяло все сомнения. Она – страдающая душа, она тоже стремится к идеалу, романтична, презирает пошлость… тонкий и хрупкий инструмент! Она проводила все дни в соборе, готовилась, может быть, к решительному шагу?… Или – отрекалась от бурного прошлого, которое отравляло ее душу?… Ей только двадцать пять лет, мне шестнадцать, на каких-нибудь девять лет! Но ей не дашь больше двадцати двух. Когда мне исполнится девятнадцать и я поступлю в университет, – студентам разрешается жениться, – ей будет всего двадцать восемь… Но женщина даже в тридцать лет в полном расцвете сил и красоты, как роза. Вон Лаврихе тридцать пять, а она прямо расцветает, заглядишься! А Мария Вечера!… А артистка Коровина в Большом театре! Дело не в годах, а в красоте и породе. Есть порода женщин, которые с трудом стареют, как, например, северного типа! А она северного, несомненно. Хотя у ней фамилия малоросская, но это от отца… Но и малороссы очень моложавый народ. Например, Тарас Бульба был молодцом в свои шестьдесят пять лет!… А хохлушки, например, у того же Гоголя, самые нежные натуры, как, например, красавица Катерина из «Страшной мести» и прочие!…

– Что это не ешь ничего? – спросили за обедом.

Я был на седьмом небе, но это «небо» таил в себе и… боялся свидания в Нескучном.

– Кажется, лихорадка… – устало ответил я, и мне захотелось сыграть комедию: так все во мне играло! И я начал: – Я полон предчувствий, самых мрачных, и весь аппетит пропал. Ужасный я видел сон… старца!…

– Что ты видел?… какого старца?! – так все и всполошились.

– Я не хотел бы рассказывать… – сказал я, прикрывая лицо салфеткой, словно хотел заплакать. А во мне все играло!

– Господи, что такое с ним?… какого еще он старца видел! – отозвалась первая тетя Маша. – Час от часу не легче!

– Нет, ты должен сказать, Тоня… Это же может иметь отношение ко всем нам! – сказала сестра поменьше.

Мне стали даже приказывать – рассказать.

– Хорошо… Но я не виноват! Явился старец, в черной одежде, с костями и черепами… – Схимонах?! Неужели?… Это такая редкость… я никогда во сне схимонаха не видала!… – испуганно прошептала тетя Маша.

– Я раз видала, кажется… – сказала самая маленькая сестра, у которой болели зубки. – Он с помелом был…

– Это трубочиста ты видала!… И не лезь не в свое дело.

– Да, это редкость – увидеть схимонаха! Нам на Законе Божьем батюшка говорил, что явление во сне святых мужей бывает только праведникам и для исполнения воли Божией! – сказала сестра поменьше. – Ты, Тоня, праведник!

– Может быть… – задумчиво сказал я.

– А ты не возгордись. Знаю я, какой ты праведник! – погрозилась мне тетя Маша.

– Ну, страшный грешник! И мне сказал схимонах, похожий на Савву преподобного, из Звенигорода. А вот что сказал… – я посмотрел на Пашу, глядевшую на меня со страхом и лукаво, – «Горе, кто обидит сироту-девушку! Скажи всем, а то будет великое несчастье и…» Но дальше мне очень страшно…

– Изволь говорить, все равно! Говори, Тоничка, ради Бога!… – все так и закричали.

– Хорошо… «несчастье, и будут… разные знамения… перед ужасным горем!» И затряс костями… Я заплакал, а он положил мне на голову епитрахиль, как на исповеди, и три раза перекрестил… И пропал.

– Странный сон… – прошептала тетка.

– Он выдумал! – крикнула сестра, прочитавшая все романы. – Даю руку на отсечение, что выдумал!

– Поклясться?! – трагически крикнул я.

– Не смей клясться! – замахала тетка. – Этим нельзя шутить! Что же мы, не поверим словам Угодника?… Он явился, а мы искушаем?… Но кто же – сирота? какую сироту?…

– Не знаю… – встряхнулся я. – Какую-то сироту!… Девушку-сироту… Может быть, про вас, тетя Маша?… У вас ни отца, ни матери…

Тетя Маша перекрестилась. Все замолкли.

– У нас Паша еще сирота… – сказала сестра поменьше, дарившая Паше ленточки и кофточки.

– Знамения бывают… Вот, например, у пастуха бык ревел накануне! – сказала тетка.

– А оракулы?! в Древней Греции?! Сказал Эдипу: «Убьешь своего отца и женишься на своей матери! и будет у тебя дочь Антигона!»

– Про дочь ничего не говорил, врешь! – крикнула старшая сестра.

– У нас в хрестоматии сказано. И Софокл написал трагедию! И все вышло. Рок!

– Гадостям у вас учат! – строго сказала мать.

– Софокл?! Это же величайший!…

«Софос – софоклес – софотерос – дэврипидес – андрон – де – пантон – Сократэс – софотатос!»

– Три степени сравнения! И Сократ верил в знамения, – софотатос наимудрейший!…

– Да какой же ты у-мный! – радостная, сказала тетя Маша.

– И он сказал вообще… всякую девушку-сироту!

Зачем я такое выдумал – не знаю. Нервы мои дрожали, хотелось плакать. Было не по себе, – мучила совесть перед Пашей? Степан за нее погиб, она готова всем для меня пожертвовать… а я – о другой мечтаю, обманываю Пашу. И она это чувствует. Какая драма! Я же иду на… грех?…

Я думал и не думал. Думал – какую курточку? Конечно, белую. Она очень ко мне идет. Надо непременно надушиться, почистить ногти. Если бы к парикмахеру, чуть подвиться?… Если бы чуть подлиннее волосы!… Вихры какие, ужасные… Боже мой!…

Я тщательно чистил ногти, точил подпилком. Ужасные заусеницы… Она непременно станет играть рукой! Женщины всегда «играют рукой», во всех романах… «Она задумчиво поиграла его рукой!» Или – «она нежно коснулась его руки»… «Она взяла его мужественную руку и, играя, приложила к своим глазам!» Зубы, кажется, ничего, блестят… «Его крепкие зубы блестели из-под усов настоящей слоновой костью!» С зазубринками немножко, но ничего… «Уточка» тонко пахнет… и непременно помазать губы, а то сохнут…

Я рассматривал себя в зеркале, что же во мне красивого? Заячье лицо какое-то, и вихры! Что же нравится женщинам? «Она положила на свои колени его красивую, благородно очерченную голову и рассеянно провела по волосам», или – «и, балуясь, взъерошила ему волосы». «О, нет, так ты мне больше нравишься! – сказала она, любуясь, – в таком поэтическом беспорядке!» Только этот вихор, словно у лавочного мальчишки! Я примасливал мокрой щеткой, но он упорно торчал, как чертик. Вымыл в ушах, и шею, вычистил зубы мелом, сжевал гвоздичку. Только бы изо рта не пахло! И пошел к тете Маше.

– Не пахнет у меня изо рта? С зубом что-то… – сказал я, морщась.

– А ну, дыхни… Гвоздикой от тебя пахнет! Ты жевал гвоздичку?! Что за новости?…

– Болел зуб, и я положил гвоздичку… Теперь лучше.

– Знаешь, от тебя… мужчиной пахнет!… – удивленно сказала тетя Маша. – Правда… – понюхала она у шеи, – такой запах… И она поцеловала нежно, под самым ухом. Я был в восторге.

– Я не знаю, как это такое, мужчиной?! Что я, собака, что ли?… – сказал я притворно-удивленно.

Она захохотала.

– Ах, дурачок-дурачок!… В комнате у мужчин всегда… как-то по-особенному пахнет… И от тебя, как будто… тоже!

– Может быть, табаком?… Я попробовал курнуть от боли, лавочник посоветовал, дал окурок…

– И нисколько не табаком, а чем-то… ужасно свежим!… А ты не видал его… Пантелеева?…

– Ах, конечно, видал… забыл!… Он велел кланяться. Я вчера проходил по рынку, а он как раз выкинул голубям совок.

– Он… веселый?…

– Он был… ужасно грустный, ужасно! Взглянул на меня и говорит: «Ах, передайте мой горячий поклон Марье Михайловне!…» – находчиво сказал я, желая ее обрадовать.

– Боже мой!… И сказал – «ах»? И – «горячий»? Так и сказал – «горячий»?!

Я подтвердил и попросил кольд-крема:

– У вас чудесный кольд-крем… а у меня что-то губы больно. Должно быть, лихорадка выступает.

– Знаешь, Тонька… У тебя очень красивый рот… Как у карасика… Ты будешь нравиться!…

– Кому, тетя? И зачем надо кому-то нравиться! По-моему, это глупости. Надо развивать ум… А кому я могу нравиться?…

– Будущей невесте, глупенький!…

– Какие глупости! Дайте же мне кольд-крему, у меня горят губы…

Она поцеловала меня в губы и сама намазала их кольдкремом. Потом я отчистил пояс и лавры на фуражке. Сапоги вычистил до блеска. Совсем молодчик. И «уточкой» пахнет, как от Паши.

XLII

– Куда это вы такой нарядный? – спросила Паша.

– Ко всенощной. Завтра ведь Николая Чудотворца, великий праздник.

– А мне и помолиться-то некогда!…

Меня заточила совесть, и я вздохнул. Паша взглянула благодарным взглядом, – подумала, должно быть, что я по ней вздыхаю. А я подумал – какой я гадкий! Она мне швырнула «уточку», а я душусь. Никакой гордости, все ниже опускаюсь. Женька сказал: «Предсказываю тебе, что ты кончишь развратом!» Неужели это путь к разврату?… Что-то мне говорило – да, к разврату! – но я уже не владел собою.

Меня колотило лихорадкой, звенело в пальцах, – так все во мне дрожало. Не вернуться ль?… Звонили по церквам, и в этом звоне было для меня томленье, – голова кружилась. Проходившая мимо дама сказала господину: «Какой он бледный!» – про меня, должно быть. Это ужасно, если бледный!… Не было магазинных окон – посмотреться: сады, заборы. Вот и «Риз-Положения», в березах.

Ноги мои дрожали и немели, когда я поднимался по ступенькам. Вместе со мною в церковь входил священник – служба еще не начиналась, – приветливо поглядел, – какой, дескать, примерный мальчик! – а я подумал, что это не к добру – священник. Шмыгали неслышно богаделки, стелили коврики, обмахивали перьями иконы, роняли свечки. Я встал направо, к стенке. «Направо, у колонны!» Посмотрел к колонне: отлично видно. Или встать поближе? Заслонят ведь. Вон уже встал один, лохматый, и старушонка. Звяканье дверей пронизывало искрой. «Прошкина тут стоят… вперед пройдите, места много!» – сказала богаделка и ткнула костью. Это меня озлило, и я уперся. «Разве у вас по билетам?» – сказал я резко. «Шмоняться ходят только…» – шипела богаделка, проходя. А я подумал: и это не к добру, пожалуй… Выйти на паперть, встретить? Было стыдно. Она же помолиться хочет, а я, как искуситель!… Церковь понемногу наполнялась. Батюшка прошел с кадилом, диакон со свечою. Батюшка меня заметил и покадил отдельно, – дескать, примерный мальчик, покажу-ка ему отдельно, как в награду! Томила совесть, я пробовал молиться, но все напрасно: она не отходила. Бухало дверями, в сердце, – я косился. Запели: «Свете ти-хий… свят-ты-ыя сла-а-вы…» Сердце мое упало и рванулось… Соломенная шляпа, с широкими полями, с васильками!… Она, вся в белом, как невеста, как божество!… Белое «жерсе»! Пышные волосы, золотистого каштана, покрывали плечи, красиво обрамляли… Но лица ее я не видел. Она стала направо, у колонны. И там, где она стояла, струилось светом… Она молилась. Она горячо молилась! Я взирал восхищенным взглядом, как склонялась ее головка, как изгибалась шея. Маргарита!… Чистая и невинная, как Маргарита…

Я стал осторожно продвигаться и стал неподалеку, у колонны. Какое это было счастье – стоять так близко! Я уже не слышал певчих; я слышал: она дышала! Я слышал, как шелестело ее платье, как переливались волны золотистого каштана, когда она молилась. Я смотрел с восхищеньем, как шевелились пряди, и в них трепетала и играла, как золотая рыбка, цепочка на полной шее. Крестильная цепочка! Я следил, как мраморные пальцы игриво поправляли падавшие на щеки пряди. С благоговением я смотрел, как падали складки ее юбки, белой, чудесной юбки, когда преклоняла она колени; как выглядывал крохотный каблучок-катушка из-под милой ее оборки, как прятался стыдливо. Я вдыхал чарующий аромат ее – как будто гиацинтов? – сладкий. Я прожигал возмущенным взглядом широкую спину какого-то болвана с подрубленными волосами, который встал почему-то перед нею и закрыл иконы. Он бухался перед нею на колени, и его сапоги с гвоздями касались ее платья. Как она горячо молилась! Она опустилась на колени и поникла… А я… – над нею. Мелькало в мыслях, что это ужасно дурно, что я же искушаю. Она предалась молитве, душу открыла Богу, а я, как Демон. «К тебе стану прилетать!…» За шестопсалмием мне звучало: «И будешь ты царицей… ми…и…ра-а-аааа…!» Вспоминался и Мефистофель, как он из-за колонны, в храме: «Маргарита, ты когда-то была невинна… теперь погибла… спасенья не-эт!»

Должно быть, мои взгляды и вздохи сказали ей… Она повернула голову и чуть взглянула. Она улыбнулась даже?! Я уронил фуражку. Она взглянула и мило улыбнулась. Я нервно оправил пояс и стал креститься. Я разглядел родинку, другую… и вспомнил Пелагею Ивановну. У той были просто бородавки! А это – милые родинки, как «мушки». Я разглядел полные, розовые губы, не розовые, а пунцовые, как пурпур, выгнутые капризно, нежно. И милый подбородок, немного полный, и носик, вздернутый чуть капризно, но очень мило, и щечки, пушистые, как персик. Я созерцал, забывшись, и вдруг – меня затрепало дрожью, толкнуло в сердце…

«Хвалите имя Господне, хвалите раби Го-спода… Аллилу-й-я!»

Она пошла, скользнувши взглядом через пенсне. Прошла, – и повеяло сладкими духами. Дыхание во мне остановилось. Я замялся… – и невольно пошел за нею. Кажется, все смотрели, но я не владел собою.

«Пусть, все равно… погибну… – мелькало во мне, как счастье, – и с нею вместе! С тобой мне ад, как рай чудесный… – вспомнилось из последнего моего. – Какое счастье!…»

Я шел на веревочке, за нею. Меня тащило. Мы вышли вместе, и я совершенно растерялся. Ноги мои сводило – счастьем, страхом. А она выступала так свободно, небрежно даже, чуть-чуть поводя плечами. Мелькало в мыслях: «Соблазняет… увлекает в бездну…» Я шел, как опьяненный, и в голове играло и стыдило: «Шла де-ви-ца… за-а-а во-одой… за ней парень молодой…» Я громко споткнулся – она не обернулась. Но все ее движенья говорили, что она знает, что я иду за нею. Меня тащило. И было нестерпимо стыдно, …кричит – «девица, постой… красавица, подожди-и!…» Она выступала затаенно, томно, – как будто ожидала: «Ну же…?» Соломенная шляпка говорила: «Так что же?!» Синие васильки кивали: «Можно, можно!…» И, кажется, ласточки кричали от восторга: можно!…

Мы очутились в переулке, за оградой. Я снова споткнулся, и меня окатило жаром. И вдруг она обернулась, улыбнулась… – и сразу ослепило.

– Ах, вы…! – спела она игриво. – Мы… знакомы?…

Я запнулся, обдернул пояс, сорвал фуражку. Она протянула руку, ужасно мило. Но что же надо?… знакомиться?…

– То… Тоня… – выдавил я смущенно.

– Ах, если вы То-ня… ну, тогда я Сима?… И она звонко засмеялась.

– Что же вы ничего не скажете? А так писали?! Вы смущены, То-ня? Чем вы смущены? что идете впервые с… женщиной?… Да ну-у же, начинайте смело. Что? боитесь вашего надзирателя?…

– Нисколько, а… вообще! И потом я уже в старшем… У нас просто… можно сказать – с сестрой!… – выговорил я бойко, и стало легче.

– В таком случае, берите под руку. Да не так, не с правой руки! Ну, вот. Вы будете отличным кавалером. Не шагайте так, по-военному… я прямо задыхаюсь.

Я боялся взглянуть в лицо. Но она смотрела.

– Какой вы юный! Вам пятнадцать? Шестнадцать?! Да вы мужчина! Но… детское лицо какое! – сказала она нежно.

Я шел, ничего не видя.

– Пе-рышко раздавил! – заорал мальчишка, игравший в перышки. – Черт слепой!…

Я чувствовал ее дыханье, ее благоуханье. Плечо ее каса; лось, обжигало. Она прижимала мою руку.

На страницу:
17 из 21