Весна в Карфагене
В ясный день, особенно на закате, это было необыкновенно красивое и торжественное зрелище. Черные силуэты кораблей, бирюзовое море, закат в полнеба – розовый в середине и бледно-лимонный по краям; белый, иногда вдруг ярко вспыхивающий в последних отблесках заходящего солнца пенный след за кормой.
И кораблей, как в сказке, было тридцать три, но, к сожалению, над каждым из них реяло по два чуждых друг другу флага: на корме – русский Андреевский и на грот-мачте – флаг Французской республики. Франция взяла беглецов под свою опеку и предначертала им путь от Константинополя к своей африканской военно-морской базе Бизерта.
Линейный корабль "Генерал Алексеев", на котором плыла Машенька, был такой огромный, что почти не чувствовалось морской качки.
В тесной корабельной церкви, где люди стояли плечом к плечу, Маша горячо молилась за спасение мамы и сестрицы Сашеньки, молилась за упокой души папаЂ. Господи, как папаЂ помог ей и помогает даже мертвый! И там, в Севастополе, она была спасена его именем, и здесь, в море, она жила его попечением… Да, именно так…
От тепла сгрудившихся тел, от запаха ладана в церковке было душно и томно, и невольно вспоминалась толпа на пристани в Севастополе, и волна страха прокатывалась по всему телу, и хотелось вырваться и бежать, бежать… Куда? Куда бежать в открытом море?..
Толпа такая же страшная стихия, как огонь и вода. Достаточно побывать хоть раз в жизни в гуще многотысячной толпы, колеблемой миллионами мелких разрозненных усилий, достаточно хоть раз ощутить на собственной шкуре всю свою жалкую малость и беспомощность перед конвульсиями гигантской массы – достаточно одного раза, и страх перед толпой останется в тебе до конца дней, он как бы впрессуется в твой позвоночник, войдет в каждую косточку, каждую жилку.
Они потеряли друг друга в толпе.
Они слишком поздно добрались до Севастополя. Дым и гарь застилали город. Четко организованная военными моряками посадка на многие корабли уже закончилась или заканчивалась. Тысячи страждущих, тысячи яростно желающих спастись остались на пристани. Казалось, все безнадежно, но мама пошла в штаб эвакуации и еще застала там бывших папиных сослуживцев. Семье погибшего адмирала определили корабль, на который следовало явиться, и дали двух сопровождающих матросов.
По легкомыслию Машенька не запомнила даже название корабля, по этой же причине она умудрилась отстать от мамы и сопровождающих. Она попросту зазевалась. Чуть-чуть отстала, и в ту же минуту кто-то толкнул ее в спину, кто-то в плечо, ее перекрутило, и в поисках мамы и Сашеньки она сама рванулась в противоположную сторону от той, куда они уходили. А дальнейшее толпа уже сделала без нее, совершенно с ней не считаясь.
Наверное, это случилось в полдень. Часа три или четыре толпа мяла и давила в своем чреве пятнадцатилетнюю девочку, насмерть перепуганную, почти обезумевшую от свалившегося на нее несчастья, с картонкой, которую она судорожно прижимала к груди. В этой картонке, среди прочего, было то, что считалось теперь главной из оставшихся в семье реликвий: рукопись истории Черноморского флота, написанная старшим братом Евгением, погибшим в морском бою с немцами в 1914 году.
Наверное, толпа так-таки и задавила бы Машу или выбросила на поругание и погибель назад – в город.
Но случилось чудо. Буквально в нескольких метрах от Маши толпу разрезала команда матросов, и среди них она увидела знакомого ей с младенчества адмирала: матросы, собственно, и прокладывали путь к воде для него.
– Дядя Паша! – крикнула она изо всех сил. – Дядя Паша!
Он услышал, обернулся на голос, но ее различить не смог. Поискал глазами, не нашел и сделал движение, чтобы продолжить свой путь. И тогда она с отчаянием выкрикнула:
– Это я, папина дочка!
Лицо его осветилось нечаянной улыбкой, он узнал, он увидел ее и приказал матросам – они выдрали ее из толпы и сомкнули свои ряды.
Папиной дочкой звал ее всегда дядя Паша, когда гостил у них в Николаеве. Он считал, что Маша – вся в папу. И поэтому, как увидит ее, всегда бывало сделает ей "козу".
"А-а, папина дочка! Сейчас я тебя пощекочу! А-а, папина дочка!" И они с визгом и хохотом бегали друг за дружкой по дому или по саду. Хороший у них был сад при доме, тенистый, старый.
Так она была спасена.
Адмирал дядя Павел был, если не считать главнокомандующего, генерала Врангеля, вторым человеком в армаде, отправляющейся из Севастополя. Он был так называемым младшим флагманом.
Корабль, на который довезла их большая шлюпка, стоял в Северной бухте. Заканчивались последние приготовления к отплытию. Корабль был перегружен людьми, скарбом, коровами, лошадьми, козами, были даже куры во множестве вольеров – словом, настоящий Ноев ковчег. Ничего этого Маша не заметила, она сразу рухнула в постель, не соображая, где она и что с ней.
Маша спала очень долго, ей ничего не снилось. Когда она проснулась на следующий день, корабль уже плыл в открытом море.
Конечно, ей повезло сказочно. Она была принята в семье дяди Павла как родная. Все жалели ее, все старались сказать что-нибудь ободряющее. Четырнадцатилетний сын дяди Павла гардемарин Севастопольского кадетского корпуса Коля водил ее по кораблю, знакомил с такими же, как он, гардемаринами, с их сестрами, с дамами Корпуса, которые все были очень милы и находили Машеньку красавицей.
На юте они с Колей наткнулись на огромную кучу книг. Под ногами валялись собрания сочинений Пушкина, Лермонтова, Чехова, Достоевского, Льва Толстого, сотни других превосходных русских книг.
– Так нельзя! – вскрикнула Маша. – А ну-ка давай складывать! – И они с Колей начали прибирать книги. Вскоре к ним присоединились гардемарины из Морского корпуса и девушки из офицерских семей. Через два-три часа огромная библиотека была разобрана и аккуратнейшим образом уложена под большим брезентовым тентом.
Дядя Павел давал радиограммы на другие корабли и пароходы в поисках мамы и Сашеньки.
Скученность на огромном судне была невероятная. Дамы готовили на примусах прямо под сенью корабельных пушек. Большинство спало вповалку на чемоданах, баулах, сундучках – кто где приткнется. То и дело какой-нибудь бедолага проваливался в очередной незадраенный люк или стукался лбом о какую-нибудь бронированную загогулину, которых было натыкано по всему линкору в избытке – сверху до низу.
Что тут сравнивать? Если сказать, что Маша была устроена лучше большинства, то и того будет мало. Она плыла по синю морю, как принцесса. У нее была не просто чистая постель в адмиральской каюте, в кругу семьи дяди Павла, но даже китайская ширма: на всю жизнь остались стоять перед глазами роскошные павлины с этой ширмы, их многоцветные хвосты, набранные из перламутра самых причудливых оттенков.
Каждый день она без устали молилась в постоянно набитой людьми корабельной церквушке. Молилась очень искренне, горячо, но ни на секунду не забывала о том, что сама она – спасена! Спасена! Спасена!
Когда Машенька ловила в себе этот ликующий зуд, ей становилось стыдно до слез, ком вставал в горле. Но она ничего не могла с собой поделать: все ее юное существо трепетало от беспричинной радости и неукротимого желания: жить, жить, жить!
– Прости меня, Господи, подлую, – шептала Маша, всхлипывая, – прости меня, Господи!
Даже опытные и бесстрашные моряки считали, что армада перегруженных кораблей дошла до Босфора милостью Божьей. Во время шторма в открытом море погиб единственный корабль, эскадренный миноносец «Живой». Что-то не сошлось на небесах, не суждено ему было оправдать свое имя.
В Константинополе произошло переформирование армии и флота.
Был первый приказ главнокомандующего вне Родины.
"ПРИКАЗ № 187Тяжелая обстановка, сложившаяся в конце октября для русской армии, вынудила меня решить вопрос об эвакуации из Крыма, дабы не довести до гибели истекавшие кровью войска в неравной борьбе с наседавшим врагом…
Трудность задачи, возлагавшейся на флот, усугублялась возможностью осенней погоды и тем обстоятельством, что, несмотря на мои предупреждения о предстоящих лишениях и тяжелом будущем, около полутораста тысяч русских людей – воинов, рядовых граждан, женщин и детей – не пожелали подчиниться насилию и неправде, предпочтя исход в неизвестность. Самоотверженная работа флота обеспечила каждому возможность исполнения принятого им решения. Было мобилизовано все, что могло не только двигаться по морю, но даже лишь держаться на нем.
Стройно и в порядке, прикрываемые боевой частью флота, ото-рвались один за другим от Русской земли перегруженные пароходы и суда, кто самостоятельно, кто на буксире, направляясь к дальним берегам Царьграда.
И вот перед нами невиданное в истории человечества зрелище: на рейде Босфора сосредоточилось свыше сотни российских вымпелов, вывезших многие сотни российских патриотов, коих готовилась уже залить красная лавина своим смертоносным огнем.
Спасены тысячи людей, кои вновь объединены горячим стремлением выйти на новый смертный бой с насильниками земли Русской. Великое дело это выполнено Российским флотом под доблестным водительством контр-адмирала Кедрова.
Прошу принять ваше превосходительство и всех чиновников военного флота, от старшего до самого младшего, мою сердечную благодарность за самоотверженную работу, коей еще раз поддержана доблесть и слава российского Андреевского флага.
От души благодарю также всех служащих коммерческого флота, способствовавших своим трудом и энергией благополучному завершению всей операции по эвакуации армии и населения из Крыма.
Генерал Врангель. 8 ноября 1920 года".Армия и большинство гражданских лиц остались в Константинополе, военным кораблям и их командам надлежало продолжить свой путь до берегов Африки. Накануне отплытия русской эскадры был еще один, прощальный приказ главнокомандующего.
"ПРИКАЗ № 197Славный Черноморский флот!
После трехлетней доблестной борьбы русская армия и флот вынуждены оставить родную землю. Наша союзная Франция оказала нам свое гостеприимство. Флот уходит в Бизерту – Северное побережье Африки. Армия располагается в окрестностях Царьграда. Русские солдаты и моряки, боровшиеся вместе за счастье Родины, временно разлучены. Провожая вас, орлы русского флота, шлю вам мой сердечный привет. Твердо верю, что красный туман, застлавший нашу Родину, рассеется, и Господь сподобит нас послужить еще матушке-России.
Русский орел расправит свои могучие крылья, и взовьется над русскими моряками бессмертный Андреевский флаг.
Генерал Врангель. 7 декабря 1920 года".Впереди были две недели морского перехода, и у многих – целая жизнь. С момента отплытия эскадры в Бизерту все перешли со старого на новый стиль времени.
VII
После гнета обычной общеобразовательной школы в медицинской школе, куда отдала ее мама, Сашеньке жилось вольготно.
Во-первых, очень пришелся ко двору ее украинский язык. Во-вторых, никто не дразнил ее Галушкой. В медицинской школе было много парней и девушек с украинскими фамилиями, гораздо более веселыми, чем ее. Например: Перебийнос, Макитра, Нетудыручка, Сорока, Крыса, Ворона, Чмурило, Штучка, Дурняк. Как правило, это были дети наехавших в Москву с Украины на работу по временному найму плотников, каменщиков, разнорабочих. Наверное, они оказались именно в этой медицинской школе потому, что главный бухгалтер больницы, при которой содержалась школа, был их земляк.
К тому же Сашенька быстро превращалась из гадкого утенка с распухшим носом в рослую, крепкую и довольно красивую девочку. Характер у нее был твердый, и это сразу чувствовал любой сверстник, но в то же время она не заносилась, никогда никого не пыталась унизить. Одним словом, в новой школе жилось ей хорошо, тем более что учеба не просто нравилась ей, а буквально захватила всю ее целиком: у нее появилась цель жизни, она хотела стать врачом, желательно хирургом.
А тут еще работало на ее авторитет, шло ей на пользу увлечение акробатикой. В новой школе была очень хорошая секция спортивной акробатики. Всего за полтора года занятий Сашенька так сильно продвинулась на этом поприще, что ее отобрали для участия в майском параде 1937 года на Красной площади.
На всю жизнь запомнила она то ни с чем не сравнимое чувство упоительного торжества, опасности, гибельной радости и уверенности в себе, чувство некой надмирности, что испытала тогда на прославленной в веках брусчатке.
Сначала они шли за убранной бумажными цветами широкой платформой на грузовике. Шли в белых футболках, белых трусиках, белых тапочках. Было адски холодно: руки и ноги покрылись пупырышками гусиной кожи, губы посинели, зуб не попадал на зуб. А как только подошли к Историческому музею, мигом вскарабкались на платформу и так въехали на Красную площадь. И все как рукой сняло, всякий холод, все вытеснили ответственность и то ликование, та слитность единого напряжения, что отличает толпу от колонны, выполняющей свой маневр.
Тогда в моде были пирамиды из живых людей. И Сашенька участвовала в одной из таких пирамид. Она стояла на руках на самом ее верху и, конечно, не видела ни кремлевских звезд, ни вождей на Мавзолее. Она видела только кисти своих дрожащих от напряжения рук, только белую массу своей пирамиды, только краешек платформы грузовика, что их вез. К счастью, все обошлось лучшим образом, и они выкатились на Васильевский спуск без происшествий.
За этот физкультурный парад Сашеньку наградили Почетной грамотой ВЦИК, что сразу подняло ее в медицинской школе на недосягаемую высоту и во многом определило дальнейшую судьбу, во всяком случае, явилось в ее дальнейшей жизни серьезным подспорьем.
Боже мой, до чего прав был Александр Сергеевич Пушкин, когда писал в "Пире во время чумы":
Есть упоение в бою,И бездны мрачной на краю,И в разъяренном океане,Средь грозных волн и бурной тьмы,И в аравийском урагане.И в дуновении Чумы!Очень похожее чувство испытала Сашенька через семь лет во время штурма Севастополя, в Северной бухте…
А в медицинской школе вела занятия по акробатике бывшая артистка из знаменитой в России цирковой семьи. Кстати сказать, из-за этой своей дореволюционной «бывшести» она за тот достославный парад на Красной площади, в отличие от своей ученицы Сашеньки, ничего не получила, хотя потратила на его подготовку уйму своих сил, умения, времени.
Уже совсем недавно, году примерно в 1996-м, Сашенька, вернее Александра Александровна, прочла в мемуарной книге великого русского балетмейстера Игоря Александровича Моисеева, что руководил тем физкультурным парадом и режиссировал его от «а» до «я» лично маэстро, тогда еще тридцатилетний, но уже признанный, уже возглавивший свой ансамбль народного танца.
А Сашенькиного тренера по акробатике звали Матильда Ивановна. В свои пятьдесят она еще запросто садилась на шпагат, ходила по канату, крутила сальто – и с разбега, и даже с места – назад, прогнувшись. Это был ее коронный номер – она и Сашеньку выдрессировала с этим сальто до полного автоматизма. То есть Матильда Ивановна, обучая, могла не только рассказать, но и показать, как это делается! У нее все еще были прекрасная фигура, хороший цвет лица, ровные белые зубы, притом все свои, густые русые волосы, яркие голубые глаза, наполненные светом желания. Одним словом, человек она была незаурядный. Однако и среди персонала больницы, и в школе она была знаменита не своим артистическим прошлым, не тем, что не по годам молодо и броско выглядела, не тем, что была замечательным тренером, а только тем, что у нее был муж по кличке "Вова-полторы жены".
Вова был на пятнадцать лет моложе Матильды Ивановны, хотя выглядел старше ее. Он был невелик ростом, сухощав, картавил, а сказать правду – не выговаривал половину букв русского алфавита. К тому же к своим тридцати пяти годам был он уже совершенно лыс – как бильярдный шар. Зубы у него были длинные и почти все металлические, тускло отсвечивающие.
Отдельного разговора заслуживали его глаза. Его левый глаз, очень красивый, если рассматривать обособленно: синий-синий, большой, с удивительно чистым белым белком, сиял, как драгоценный камень, и время от времени дергался, подмигивая своему собрату – правому глазу. А правый глаз был у Вовы совсем нехорош: какой-то серо-желтый и маленький, притом всегда слезящийся. Удивительно, но и левым, и правым глазом Вова видел не на сто, а на двести процентов каждым. Зоркость его была непостижима – больничные глазные врачи демонстрировали Вову как явление природы. Он видел так, как по медицинским меркам человек видеть не может, не должен, во всяком случае. Не то что обычную кабинетную таблицу глазников он читал, а, например, читал с семи шагов мелкий шрифт в газете, каждую букву мог назвать.
Мягко говоря, Вова был некрасив. Но ему было наплевать и на лысину, и на разноглазие, и на вставные зубы, и на общую неказистость фигуры. Вова чувствовал себя в подлунном мире кум королю и сват министру. Вова ценил себя необыкновенно и не сомневался в своей неотразимости. Он был из той породы, что умеют "себя поставить". Без тени стеснения Вова мог пристать к любой красотке, любого достатка и любой степени образованности. И, как ни странно, довольно часто находил отклик. Если верить в народную мудрость, что любовь начинается глазами[12], то, значит, было в разноглазии Вовы и в его наглости нечто магическое, некая чертовщинка, которая всегда привлекает женщин.
Может быть, кто-то когда-то его подучил, а может, Вова допер своим умом прирожденного знатока дамской психологии, но всегда и ко всем женщинам неукоснительно он применял один и тот же прием. При каждом новом знакомстве, да и вообще при любом разговоре с женщиной или девушкой, он безошибочно находил то, чего она могла стесняться, что, на ее взгляд, было недостаточно хорошо в ней самой, в ее одежде, обуви, находил слабое место. А найдя это место, он буквально вперял в него свой прекрасный синий глаз и сверлил, сверлил взглядом эту избранную им точку. Действовало безотказно. Женщина чувствовала, что он нашел ее ущербинку, и сразу же в ней поубавлялось гордыни, и сразу она как-то начинала нервничать и из-за этого нервничания как бы начинала понимать, что и Вова не так уж плох, коль она сама не без изъяна.
Вова водил одну из трех больничных полуторок и страшно гордился своей профессией.
– Баранку крутить – это вам не быкам хвосты заворачивать! – любил выступить Вова перед парнями из медицинской школы, большинство из которых были деревенские.
Помимо Матильды Ивановны у Вовы была еще одна гражданская жена – двадцатипятилетняя медсестра отделения ухо-горло-носа Катя, очень красивая и работящая женщина. Собственно, отсюда и зародилось Вовино прозвище "Полторы жены". Однажды факт его двоеженства взялись обсуждать на профсоюзном собрании. И дело шло к тому, чтобы заклеймить Вову и, возможно, даже выгнать с работы. Тут-то и выступил сам Вова.
– Откуда у меня могут быть две жены при такой зарплате? – кричал он.
– Нет у меня две жены. Две я не тяну. Полторы – да. Каждая по ноль семьдесят пять – да!
Все заржали. Вову простили, но кличка "Полторы жены" прилипла к нему навсегда.
Сашенька на всю жизнь запомнила и Вову-полторы жены, и Матильду Ивановну, потому что на их примере она сделала для себя два очень важных житейских вывода.
Первый вывод – о несправедливости молвы: если уж молва прилепит, что ты жена "Вовы-полторы жены", то это уже ничем не перебьешь, никакими другими достоинствами и заслугами.
Второй вывод: очень важно для жизни умение "подать себя", как умел подать Вова. Очень важно уважать себя беззаветно, предлагать себя безоговорочно, тогда многие взглянут на тебя по-другому, и простят тебе многое, и примут тебя.
Эти выводы Сашенька не сформулировала, но они вошли в ее сознание со всей определенностью и остались как постулаты на всю жизнь.
В самом начале 1945 года Сашенька неожиданно встретила Вову-полторы жены на фронте. Он ничуть не изменился, был так же словоохотлив, шепеляв, бодр, и его хороший синий глаз сиял весельем и отвагой. Он пришел в восторг от того, что Сашенька его узнала.
– Ой, спасибо! Ой, спасибочки! Ну какая вы у нас красотуля стали, товарищ военврач! – шепелявил Вова, не забывая оглядывать, ощупывать ее своим красивым глазом с головы до ног и при этом как бы непроизвольно стукать себя по впалой груди, на которой позвякивали медали.
Но что были его медали против двух ее орденов: Красной Звезды и Боевого Красного Знамени.
– Ой, товарищ военврач…
– Военфельдшер, – строго поправила его Сашенька, – не надо мне лишнего, товарищ младший сержант.
– Вот вы меня узнали, а я тебя так и не припомню, – стараясь взять свое, вывернулся Вова. – Ой, какие у нас ордена! – И он протянул руку к ее груди. – Извини, что не вспомню, медшкола-то была большая. – По красивому синему глазу Вовы было видно, что он лукавит, что он просто осаживает Сашеньку.
– Руку убери, – тихо, но очень выразительно попросила Сашенька. – Вот так будет лучше. Помнишь, когда ты обидел Матильду Ивановну, я дала тебе по морде?
– Ой, помню! – обрадовался Вова. – Еще бы не помнить! А Мотька умерла, – добавил он вдруг и криво, без подготовки, заплакал, и настоящие слезы покатились из обоих его глаз, и из красивого синего и из плохонького серо-желтого. – На тренировке сломалась старая дура. Два года лежала. Мы с Катей ее выхаживали.
Тут из укрытия вышел генерал, которого возил Вова.
– Не поминай лихом! – все-таки потрепал ее по щеке неуемный Вова и побежал к своему "виллису".
После войны Сашенька вернулась работать в родную больницу и встретила там младшую Вовину жену Катю.
– А Вову убило, – сказала Катя, – восьмого января сорок пятого года.
– Неужели восьмого? – вскрикнула Сашенька. – Мы с ним встречались на Одере восьмого, это я точно помню, меня в этот день ранило.
– Ну вот, а его убило, – сказала красивая Катя. – Хороший был человек…
VIII
В той заветной картонке, что вывезла Мария Александровна когда-то из горящего Севастополя, помимо рукописи брата Евгения были еще семейные фотографии и ее маленький дневничок.
В те времена, когда она возрастала, во многих имущих семьях России было принято вести дневник. Вел дневник сам Государь, вели дневники великие князья, княгини, княжны. Это все знали. Все старались не отставать. Фиксировать события своей жизни и по мере возможности осмысливать их считалось хорошим тоном. Но если копнуть поглубже, то дело было не столько в моде, сколько в общей налаженности их жизни, а проще говоря, дело было в том, что сытому и досужему, не угнетенному ежедневной заботой о куске хлеба, такому всегда лучше и глубже думается, если, конечно, Бог умом не обидел.
По этому поводу мсье Пикар любил повторять слова Марка Аврелия: "Старайтесь иметь досуг, чтобы в голову пришло что-нибудь хорошее".
В день окончания первого класса гимназии Машенька попросила маму подарить ей книжечку для дневника. И мама тотчас исполнила ее просьбу. Книжечка была очень изящная: небольшого формата, с темно-бордовым сафьяновым корешком, который так вкусно пах кожей, с переплетом, затянутым в дымно-розовый муар, с толстыми матово-белыми, торжественно чистыми страницами.
Мама подарила ей дневник как раз накануне их отъезда из Николаева на летние каникулы к любимой тетушке Полине во Владимирскую губернию. В первый и последний раз в жизни они поехали на отдых всей семьей: папа, мама и она, Мария. Еще с ними поехал папин денщик Сидор Галушко.
Там, у тетушки Полины, она и сделала свою первую запись в изящной книжечке, на сафьяновом корешке которой было оттиснуто золотом: «Заветное». Важное слово. Дневник как бы предполагал только одного читателя – его владельца, предполагал наличие тайны, во всяком случае, ее возможность.
Чернила в те времена делали очень стойкие, да и бумага в дневнике, видимо, не случайно впитывала их достаточно глубоко, так, что и теперь, через столько лет, первая запись цела и невредима:
"Мы есдили церков Покрова на Нери. Было хорошо. Мама, тетя Поля, Папа, дядя Костя пели песни на гитари. Вода в речки теплая. Луга и каровы очен красивыя".
Иногда Мария Александровна берет лупу и читает эту первую запись – так, чтоб всколыхнуть душу, почувствовать, что душа еще живая.
Жизнь удивительно расставляет все и всех. Всему дает свое место, время и свой смысл, увы, заранее нам неизвестный. Разве могла, например, она вообразить, что будет доживать свой долгий век где-то в Африке? В полуподвале русской православной церкви, очень похожей на знаменитую в России церковь Покрова-на-Нерли. Что тут сказать?
Хотя все это и странно, конечно, но…
То, что в полуподвале, – это ведь очень хорошо: светло, чисто, прохладно.
То, что в Африке, тоже не грех. Не зря Александр Сергеевич Пушкин
писал:
Пора покинуть скучный брегМне неприязненной стихии,И средь полуденных зыбей,Под небом Африки моейВздыхать о сумрачной России…Да, ему не пришлось о ней вздыхать, а им пришлось вволю.