Девственники в хаки
Бригг, беззвучно смеясь, отпрянул от перил, чтобы Брук его не заметил.
Однажды ночью капрал, словно старая проститутка, пробрался к нему в кровать и смущенно, но подробно рассказал, что является незаконнорожденным сыном пэра Англии. Бригг никому об этом не говорил, так как Брук явно не хотел, чтобы обстоятельства его появления на свет стали общеизвестны.
Дрисколл тем временем продолжал комментировать происходящее, однако его замечания хотя и достигали ушей Бригга, все же были не очень разборчивы, словно сержанту было все равно, слушают его или нет.
– Кто так делает! – прошептал Дрисколл, словно не веря собственным глазам. – Боже мой! – повторил он громче. – Ну кто так делает?!… Кто додумался поставить Форсайта перед Катлером? Нет, ни черта они не понимают. Неужели так трудно сообразить, как это будет выглядеть со стороны? Ведь знает же капрал, что у Катлера болит бедро, и что при ходьбе он припадает на правую ногу, но это не так страшно. Страшно то, что у Форсайта в левом бедре не то оспа, не то ревматизм, не то коклюш, и он все время хромает, но на левую ногу! Вот это действительно ужасно! Неужто капрал этого не видит, или он ослеп? Нет, это не парад, а карнавал уродов!
И сержант негромко, но яростно выругался.
Бригг ненадолго отвлекся от разглядывания Катлера и Форсайта, которые действительно кренились в разные стороны, беспомощно оттопыривая руки, точно рыбаки, удящие с противоположных бортов лодки.
– А Синклер?… – продолжал между тем Дрисколл. – Экое у него задумчивое лицо! Готов спорить, он опять грезит о своих поездах. Марширует по плацу в Сингапуре, а думает о паровых котлах и машинах. Я бы не жаловался, я бы и слова не сказал, если бы у него в роду все двоюродные братья и сестры переженились между собой, отчего у малыша мозги съехали набекрень, но ведь этого нет, нет!… Страшно подумать, что с ним сделали эти бесконечные номера двигателей и размышления о том, у какой керосинки больше колес!
Бригг невольно подумал, что в данном случае сержант, как говорится, попал в яблочко. Синклер ненавидел армию больше, чем кто бы то ни было, и часто бежал от армейской действительности. Для этого ему достаточно было просто закрыть глаза, и тут же он под стук буферов и шипение пара прибывал на девятую платформу Юстонского вокзала, где его ждали благородные красавцы-локомотивы. Вот это настоящие вещи, говорил Синклер. Единственные настоящие вещи, все остальное – мура…
Впрочем, в последнее время Синклер научился мечтать о железной дороге и с открытыми глазами.
Теперь Бригг уже сам принялся играть в сержантову игру. Для начала он сосчитал, сколько человек носят очки. Таковых оказалось двадцать два из ста шестидесяти с небольшим, включая двоих в очках с желтыми стеклами. В очках ходило семеро сержантов и все офицеры за исключением троих. Кроме людей со слабым зрением, несколько человек страдали легкими психическими отклонениями, у некоторых недоставало пальцев на руках или ногах, немало рядовых обзавелись грыжей, глухотой или чем-нибудь подобным, а уж лысых – в том числе двух двадцатидвухлетних парней – Бригг насчитал более чем достаточно. И, разумеется, в гарнизоне хватало героев, которые предпочитали не распространяться о своих хворях.
Одной из достопримечательностей гарнизона были двое слепых на один глаз: начальник гарнизона полковник Уилфрид Бромли Пике-ринг и ефрейтор Хэккет. Для изнывавших от скуки солдат любимым развлечением было наблюдать за тем, как бравый ефрейтор подходит к командиру, отдает честь, и оба на мгновение замирают, мучительно пытаясь сфокусировать на собеседнике здоровый глаз.
Уйдя с солнца в казарму, Бригг сразу почувствовал, как благодатная тень приятной прохладой ложится на плечи и шею. Присев на краешек своей койки, стоявшей возле самых дверей на балкон, он без всякого воодушевления принялся полировать башмаки. Бригг провел ночь в карауле и мог поэтому не ходить на утренний смотр, однако в восемь тридцать он в любом случае обязан был быть в канцелярии. Со своего места Бригг видел, что сержант все еще жарится на балконе, а сержант видел, что рядовой Бригг занят делом.
– Обратите внимание на рядового Лонгли, – не спеша продолжал Дрисколл, смакуя подробности, точно лектор в медицинском училище. – Перед вами уникальный случай физической патологии. Другого такого нет даже здесь, в пенглинском гарнизоне. Это, если можно так выразиться, горбун наоборот. Взгляните – выпятил грудь колесом, словно токующий голубь, отчего его голова постоянно запрокинута назад. А это… О, это действительно нечто! Коронный номер нашего циркового представления!
Бригг поднялся и, с ботинком в руке, снова вышел на солнце. Он сразу понял, что имел в виду сержант. Как раз под балконом, словно пара вальяжных слонов со шкурами защитного цвета, медленно проплывали сержанты Фишер и Орган. – На последнем медицинском осмотре, – доверительным тоном продолжал Дрисколл, – Герби Фишер показал двадцать два стоуна [5], а Фред Óрган – вот так имечко, куда ж от него денешься?! – двадцать восемь. Это совершенно точно, и я нисколько не преувеличиваю, потому что они сами обсуждали это в моем присутствии, точно пара девиц из церковного хора. «Знаешь, Герби, мне кажется, я немного похудел». «Знаю, Фред, и я тоже…» Боже мой, это надо было слышать!
Дрисколл перевел дух.
– Ох уж эти мне разжиревшие неряхи! Казалось бы, ради поддержания чести армии обоих должны были давно комиссовать, но – нет! Напротив, их отправили служить в колонии, чтобы все бонго могли вдоволь посмеяться. На них продолжают тратить ярды и ярды материи, чтобы пошить им специальную форму – правда, без шорт, потому что это действительно было бы уж чересчур; их обеспечивают башмаками восемнадцатого размера и даже койками особой, усиленной конструкции, которые только и могут выдержать такие туши… Господи милосердный, помоги нам! Как только мужчина может довести себя до такого состояния и сохранить к себе хоть каплю уважения? Они и ссорятся-то не как мужики, а как манекенщицы: я сам слышал, как наш Фредюня обозвал Герби «жирнягой». Жирнягой!!!
Бригг развернулся и пошел к своей кровати. Там он сел на матрас и, постелив на колени полотенце, плюнул на мыски ботинок. Дрисколл, который почему-то не казался нелепым в одних носках и берете, продолжал стоять на балконе повернувшись к нему вполоборота.
Глядя на то, как под его руками тускло-черные мыски начинают неохотно блестеть Бригг попытался предположить, что еще скажет сержант. Не успел он поднять головы, как Дрисколл негромко сказал:
– Кроме того, есть еще ты и твоя маленькая компания…
– Мы не просили, чтобы нас посылали сюда, – осторожно ответил Бригг, не поднимая глаз от ботинок.
– Это не ответ! – проскрежетал сержант. – «Мы не просили посылать нас сюда!», – передразнил он. – Те бедняги, что строили для япошек Бирманскую железную дорогу, тоже об этом не просили!…
«Как не просили об этом все те, кого мы оставили под Каном [6]», – подумал Дрисколл, но промолчал, потому что именно под Каном он по чистой случайности подстрелил трех своих солдат.
Вслух он сказал совсем другое.
– Белокожие маменькины сынки, которые ноют, скулят и зачеркивают дни в дембельских календариках – вот вы кто… Бедняга портной из малайской деревни, наверное, с ног сбился, стараясь сшить каждому из вас парадную форму. Не можете дождаться, чтобы вернуться домой, к мамке, а? Не успели попасть сюда, как уже хочется поскорее вернуться?
Бригг решил, что сержант выговорился, но он ошибался.
– Зато когда вы вернетесь домой… О-о, тогда вы станете совсем другими! Субботними вечерами будете наряжаться, как петухи, и хвастать перед девчонками, что побывали в Малайе. «Да, я там был… Чертовски опасное место. Страшная жара, да еще эти засевшие в лесах коммунисты…» Я же заранее знаю каждое ваше слово, вы, маленькие ублюдки!
Сержант начал раздражать Бригга, и он, встав с койки, прошел через дортуар и заперся в уборной. Да, разумеется, сержант прав – именно так оно и будет, подумал он, приняв наиболее подходящее для размышлений положение. Вернувшись домой, все они станут ужасно важничать и задирать нос – стойкие оловянные солдатики далекой войны, до зубов вооруженные небылицами и ложью. Их рассказы ни в чем не уступят рассказам других – тех, чья воинская служба действительно прошла в страхе, в грязи, по соседству со смертью, подстерегающей за каждым кустом и днем, и ночью.
Те солдаты пенглинского гарнизона, чей срок службы, выцарапанный ножом на деревянных столах и вычеркнутый чернилами из календарей, близился к концу, действительно отправлялись к деревенскому портному и заказывали парадную форму подходящего размера, чтобы надеть ее в день возвращения домой. Это и в самом деле была великолепная форма: новенькая, оливково-зеленого цвета, с затейливой кокардой на берете, с яркими внушительными шевронами и словом «Малайя», вышитым на плече желтыми буквами. Облачившись в этот сказочный наряд, хрупкие, бледные, рахитичные, не нюхавшие пороха солдаты бесперспективного гарнизона как по волшебству превращались в сильных, мужественных, притягивающих все взгляды героев. Правда, превращение это происходило лишь тогда, когда отважные воины оказывались в безопасности на земле Альбиона.
Новая форма стоила сорок малайских долларов, и носить ее можно было только во время двухнедельного отпуска, полагавшегося по истечению срока контрактной службы, но слава покорителя колоний, безусловно, стоила дороже.
Дрисколл слышал, как Бригг потянул за цепочку спуск унитаза и, повернувшись к балконной двери, стал ждать, пока тот появится на балконе. Но Бригг мешкал, и в конце концов сержант снова облокотился на перила, погрузившись в созерцание парада.
Бригг вернулся в казарму и, добравшись до своей койки, принялся одеваться. Сначала он надел носки и башмаки, затем натянул хлопчатые подштанники. Заметив свое отражение в высоком зеркале в дальнем конце дортуара, он в который уже раз убедился, что выглядит бледным, чрезмерно высоким и смешным.
Бригг еще никогда не занимался любовью и ужасно боялся, что может погибнуть, так и не узнав, что это такое. А для него это было важно – намного важнее, чем все остальное, ради чего стоило жить. Бриггу не хотелось умирать, ни разу не попробовав себя с женщиной. Не испытать восторгов сладострастья было бы для него самой настоящей трагедией – гораздо более страшной, чем, например, не знать своей матери.
Дожив до девятнадцати лет, Бригг все еще не представлял – и, как ни старался, не мог представить, – на что это может быть похоже. Он не знал даже, когда этим надо заниматься, легко это или трудно, волшебно или страшно, прекрасно или утомительно. Бывает ли так, что секс приедается, как со временем приедается большинство других занятий, или же близость с женщиной каждый раз дарит новые, неизведанные ранее ощущения? Бывает ли больно в самый первый раз? Быстро или медленно это случается? Что такое страстная любовь и что с ней потом делать?
Некогда Бриггу представлялось, будто эти мысли одолевают только его одного. Ему казалось невероятным и несправедливым, что человек может желать чего-то такого, о чем он не имеет ни малейшего понятия – желать даже больше, чем обычного человеческого счастья. Со временем он, однако, понял, что то же самое испытывают и все его товарищи.
Иногда вечерами, чаще всего во вторник или в среду, когда ни у кого не было денег, чтобы выбраться в город или хотя бы в деревню, Таскер и Лонтри вытягивались на койках и, мечтая о самых разных непристойных вещах, соревновались, кто первым достигнет максимальной эрекции. Этому занятию они предавались с одержимостью маньяков, – иногда лежа под простынями, иногда поверх них, – и созерцали свои достижения с академическим интересом, к которому примешивалась некая гордость, бывшая несколько сродни гордости селекционеров.
– Вот эта голубая вена как будто становится толще, – озабоченно возвещал Таскер. – Пожалуй, мне следовало бы обратиться в медпункт.
– За чем же дело стало? – дружелюбно отзывался Лонтри. – Ты уже показал свою вену всем, кому мог, отчего бы не продемонстрировать ее еще и врачу?
– Неправда, – возразил как-то Таскер. – Ни одна женщина еще не видела этой штуки за исключением моей мамочки. Интересно, пригодится ли она мне вообще?
После этого Таскер повернулся к Лонтри и посмотрел на него серьезным, чуточку печальным взглядом.
– Меня ведь могут убить раньше. Может жe так случиться, правда?…
Бригг, сидевший на койке и писавший письмо Джоан, своей девушке, поднял голову. Лицо Лонтри озабоченно вытянулось, очевидно он разделял озабоченность друга. Некоторое время оба лежали молча; их простыни продолжали вздыматься как палатки арктического лагеря.
– Действительно, – сказал наконец Лонтри. – Могут. Убить, я имею в виду… В войсках парни гибнут постоянно. Конечно, это происходит не здесь, а на материке, однако расстояние не так уж велико. Только на этой неделе пришли документы еще на трех погибших. Я видел их бумаги – личные номера у всех троих начинались с 2234… А ведь они были моложе нас, точнее – позже призвались. Меня очень это беспокоит.
В действительности же, единственной потерей, которую понес пенглинский гарнизон за все время своего существования, был капрал-повар, который однажды лунной ночью отправился в пьяном виде прогуляться по дороге и попал под грузовик. Тело похоронили на следующий день со всеми воинскими почестями. Таким образом, шансы Бригга, Лонтри и остальных на геройскую смерть были более чем призрачными. Как, впрочем, и шансы Бригга покончить со своей «девственностью» и попробовать, что же такое настоящая половая жизнь. Был, правда, один способ, и Бригг его хорошо знал, однако ему не хотелось начинать с платных услуг. Во-первых, он считал, что финансовые вопросы могут испортить все удовольствие от первого раза. Кроме того, Бригг опасался, что посещение известных мест может войти в привычку, а это было не только достаточно дорого, но и негигиенично.
В Пенглине было, конечно, небольшое общежитие Женской вспомогательной службы сухопутных войск, однако девицы там как назло подобрались такие, словно каждая из них с десяток лет назад стала победительницей конкурса-красоты-наоборот. Они были самыми уродливыми женщинами в мире; этого факта не могло отменить даже полное безрыбье и отсутствие светлых перспектив. Над некоторыми из дам, к тому же, словно тяготело проклятье: один любвеобильный ефрейтор, служивший стюардом, был застигнут со своей пассией на столе в офицерской столовой и до сих пор отбывал трехмесячный срок на сингапурской гауптвахте. А всего через несколько ночей после этого прискорбного случая безобидный механик из оружейной мастерской, собравшийся потискать предмет своей страсти в придорожной канаве, густо заросшей слоновьей травой, был невзначай орошен проходившим по шоссе солдатом Гусарского бронеполка, который остановился помочиться.
В силу этих причин Бригг никогда не рассматривал девиц из ЖВС всерьез. Гражданские служащие – малайки и китаянки – в большинстве своем выглядели достаточно привлекательно и женственно, однако даже разговаривать с ними было, порой, не легко. Жены офицеров – серолицые и робкие или розовощекие и цветущие – могли, теоретически, решить проблему, однако о том, чтобы подступиться к ним, было страшно даже подумать. Что касалось сержантских жен, то они самим Господом не были предназначены для любви, хотя сами они, возможно, считали иначе.
И была еще Филиппа – двадцатилетняя дочь полкового старшины Раскина. О ней Бригг даже не осмеливался мечтать, ибо всякий раз, когда он задумывался о Филиппе, его начинали преследовать по ночам стыдные, жаркие сны, и ему приходилось выходить на балкон, чтобы выпустить пар и немного остыть: Иногда на это требовался час или больше.
2
Когда во время войны в Пенглине стояли японцы, они вывели на поле для крикета нескольких пленных австралийцев и убили их, а тела закопали тут же в неглубокой, широкой яме. Месяца через три после того как Бригг попал в пенглинский гарнизон, могилу случайно обнаружили солдаты, копавшие вокруг спортивной площадки новую дренажную канаву.
Сначала они выкопали из земли две малокалиберные японские пушки, и начальник гарнизона полковник Пикеринг радостно заморгал здоровым глазом, ибо это было первое трофейное оружие, добытое подразделением под его командой. Полковник тут же приказал очистить пушки от красной глины, которой они были облеплены, и с тех пор каждый, кто попадал в наряд за какой-нибудь проступок, обязан был целый час полировать и драить трофеи.
Когда пушки засверкали так, что на них больно было смотреть, их торжественно отволокли к караульному помещению и выставили на всеобщее обозрение. А буквально на следующий день команда землекопов, преодолев еше несколько ярдов траншеи, наткнулась на могилу.
Стоял жаркий полдень среды. За три предыдущих дня не выпало ни капли дождя, и под жгучими лучами солнца земля высохла и растрескалась. Сразу после обеда Бригг, Тас-кер и Сэнди Джекобс отправились в бассейн, где почти никого не было, хотя среда всегда была коротким днем. По случайному стечению обстоятельств почти весь личный состав предпочел валяться на простынях в казарме и обливаться потом.
У бортика бассейна – в его самой неглубокой части – сбились в кружок девицы из Женской вспомогательной службы. Джордж Фенвик тоже был здесь; он старательно работал над собой, погружая в воду свои многострадальные уши. Пэтси Фостер и Сидни Вильерс с громкими криками плескались в детском «лягушатнике».
Тем временем гроза, с утра собиравшаяся над Джохорским проливом, наконец-то сдвинулась с места и пошла прямо на остров. Низкие тучи повисли над взъерошенными макушками пальм, а на севере, над самым горизонтом, резали закипавшее тьмой небо извилистые желтые молнии.
Бригг и компания возвращались из бассейна напрямик через священное крикетное поле, потому что так было быстрее. Меряя газон длинными нервными прыжками, они вдруг заметили сержанта Любезноу, который махал им рукой с дальнего края поля. За спиной сержанта сгрудились штрафники с кирками и лопатами в руках.
– Какого черта ему надо? – спросил Джекобс и приостановился, озабоченно разглядывая небо, цветом напоминающее двухдневный синяк. – Мы сейчас все промокнем!
Но Любезноу определенно хотел их видеть. Троица повернулась и потрусила к сержанту по жесткой, коротко подстриженной траве, которая, тем не менее, пригибалась под сильным порывистым ветром – предвестником грозы. Бригг и Таскер по привычке обогнули площадку перед «калиткой», а Джекобс, который был шотландским евреем и не играл в крикет, промчался прямо по ней.
Сержант размахивал руками словно разъяренный орангутанг. Лицо у него было сердитым, лысая голова казалась лимонно-желтой. Щеки сержанта тряслись, а выпученные глаза стали размером с куриное яйцо. Солдаты из землекопной команды стояли рядом с вырытой ямой, опираясь на свои заступы; трое смотрели под ноги, а четвертый пристально разглядывал бассейн, словно никогда не видел ничего подобного.
С неба пролились первые капли дождя. Это были редкие, тяжелые, как пули, капли, которые мягко ударяли по головам и по траве. Когда Бригг, Таскер и Джекобс добежали наконец до Любезноу, по гневному лицу сержанта уже стекала вода. Они давно догадались – сержант желает, чтобы они заглянули в траншею. Они и заглянули.
В неглубокой яме лежали старые тела. Австралийцы. Это могло показаться дурной шуткой, но нет – это происходило на самом деле. Среди костей нашли полусгнившую широкополую шляпу, по которой, собственно, солдаты и догадались, кто перед ними. Все остальное превратилось в голые скелеты, к которым пристали кое-где клочки ткани. Черепа аккуратной кучкой, словно кокосовые орехи, лежали отдельно от тел.
Дождь лупил уже во всю мочь. Потоки воды низвергались с небес на головы солдат, на их шей, на траву, на кучи свежевыкопанной земли, омывали кости в яме, выбивали частую дробь по черепам, которые на глазах становились удивительно белыми.
– Смотрите! – выкрикнул вдруг Любезноу таким голосом, словно это Бригг сотоварищи расправился с австралийцами. Дождь барабанил по лысой голове сержанта, как по черепу, и мелкие брызги летели во все стороны. – Смотрите, вы, вшивые ублюдки! Смотрите, как это было!!!
Но стоило Бриггу увидеть останки, как он тотчас же отвернулся и стал смотреть на одинокое деревце с круглой кроной, росшее на дальнем краю спортивной площадки. Из листвы выпорхнуло несколько птиц, которых спугнул усиливающийся ливень.
Потом Бригг заставил себя вспомнить, как в Англии парень с соседней улицы выпускал по уграм своих голубей, и как они кругами поднимались в небо, сверкая серебристыми крыльями и телами, словно геральдические лилии на щите. Любезноу был настоящим дерьмом. Молодые солдаты слышали от него только о войне, о войне и еще раз о войне. Больше всего сержант любил рассказывать о том, как японцы повесили его за волосы (сейчас это было бы не так-то просто), и при этом приговаривал, что они-то в те времена еще пили рыбий жир и апельсиновый сок и вообще пешком под стол ходили.
Любезноу явно затаил на молодых солдат злобу за то, что их не было здесь несколько лет назад, чтобы разделить с ним его войну. Заступая на дежурство, сержант собирал новобранцев у своих ног, как Христос учеников, и, скрежеща зубами, принимался заново переживать сражения, в которых ему довелось участвовать. По его словам выходило, что он чуть ли не в одиночку выкуривал «проклятых япошек» из сингапурских джунглей, пока они не схватили его и не бросили в концентрационный лагерь в Чанги, где Любезноу чуть не ежедневно прощался с жизнью. Даже теперь он не в силах был позабыть, что с ним случилось, как не в силах был в одиночку справиться со своими воспоминаниями и простить новобранцам, что они в то время пили апельсиновый сок.
Вот и теперь Любезноу начал свою шумную проповедь прямо на поле для крикета, а они стояли перед ним мокрые и, борясь с подступающей тошнотой, смотрели, как в луже скопившейся на дне ямы воды медленно плывет по кругу грязная широкополая шляпа.
– Ну, каково вам теперь? – вопрошал Любезноу. – Каково, а?! Теперь-то вы видели, как это было? И стоять смирно, когда я говорю! – неожиданно тонким голосом прокричал он. – Вы-то небось думали, что здесь курорт?! Что мы нашли себе тепленькое местечко и зашибаем деньгу?! А эти парни все время лежали здесь, под землей, с отрубленными головами… Это вы должны были лежать в этой грязной яме, вы…!
Сержант замолчал и закашлялся, словно поперхнувшись собственным криком, а может ему в горло попала дождевая вода. Ливень стал таким плотным, что за его серой пеленой Любезноу было едва видно.
– Проваливайте, – прохрипел он наконец. – Убирайтесь отсюда. Бегите, посчитайте сколько вам осталось до дембеля. Марш! Идите к черту, я сказал!…
Они молча повиновались.
Парень, любивший гонять голубей, держал их в голубятне через несколько дворов от домика миссис Перн в лондонском предместье Уилсдене. Бригг, который снимал у миссис Перн комнатку в мансарде под самой крышей, мог наблюдать за ними прямо из окна. Ему нравилось смотреть, как эти белые птицы вырываются на свободу и взмывают над крышами домов и фабричными трубами, возносимые на головокружительную высоту потоками раскаленного воздуха от охладителей электростанции.
Летом, особенно по утрам, когда воздух бывал еще чист и прозрачен, голубиные эскадрильи поднимались ввысь ровным парадным строем, крылом к крылу, прикасались клювами к хрустально-звенящему бледно-голубому небу, а потом круто пикировали вниз или опускались широкими уверенными кругами. Но и когда утреннее небо бывало ненастным и темным, они взмывали к нему так же стремительно и бесстрашно, сверкая на фоне серых туч белым как бумага оперением.
Бригг снимал комнату у миссис Перн в течение двух лет. Вставать ему приходилось в тот же час, когда хозяин выпускал голубей на свободу, и он видел их почти каждый день. Дом миссис Перн был трехэтажным и довольно пыльным, к тому же в нем было полным-полно лестниц и запертых посудных шкафов. Соседнюю с Бриггом комнату занимал старый одинокий Мик, который по ночам громко пел об ирландском приморском городке со странным названием Слито и швырял пустые бутылки на чердак через потолочный люк, по странной прихоти архитектора расположенный прямо над его кроватью. Одно время Бригг даже пытался считать раздающиеся в ночи гулкие удары и твердо знал, что на чердаке, среди темноты и клочьев старой паутины, покоится по меньшей мере сто семьдесят одна пустая бутылка.
С Джоан Бригг был знаком всего лишь осень, зиму и начало весны. Иногда он жалел, что они так и не провели вместе ни одного лета, чтобы можно было поваляться на травке под кустом. Зато по воскресеньям они часто садились в автобус и отправлялись к подножьям Чилтерн Хиллс, чтобы провести вместе половину выходного.
Как-то в конце февраля они поднялись по склону одного из холмов и прошли по гребню к старой изгороди, у которой был такой вид, словно она умерла, не выдержав зимней стужи. Верхняя перекладина была отломана, средняя тоже едва держалась, но нижняя уцелела, и они сели на нее, держась за руки и разглядывая светлые холмистые дали.