
Размышления
Вот несколько цитат из его писем, которые помогут лучше объяснить, почему я была так предана ему, очарована этим великим человеком и так восхищалась его чувством юмора. «Для таких неосторожных людей, как ты и я, осторожность ни к чему». «Это письмо становится скучнее, чем Швейцария и Лихтенштейн, вместе взятые». «Я забываю о тебе иногда, как забываю, что бьется мое сердце».
Он был моей «гибралтарской скалой», и этот титул нравился ему. Прошли годы без него, и каждый год становился больнее предыдущего. «Время лечит раны» – только успокаивающие слова, это неправда, хотя я и хотела бы, чтоб это было так. Хемингуэй далеко от нас, от нашего мира. Он покинул нас по своему собственному решению, не думая о нас. Это был его выбор…
Мы переписывались в те годы, когда он был на Кубе. Он посылал мне свои рукописи, часами мы разговаривали по телефону. Обо мне он говорил: «Она любит литературу, она знающий и добросовестный критик. Я бываю счастлив, когда напишу что-либо, в чем уверен, что это хорошо. Она читает, и ей тоже нравится. Так как она знает то, о чем я пишу – о людях, странах, жизни, смерти, вопросах чести и совести, – я считаюсь с ее мнением больше, чем с суждениями многих критиков. Поскольку она знает, что такое любовь, и знает, когда она есть и когда ее нет, в данном вопросе я прислушиваюсь к ней больше, чем к любому профессору». Это, как всегда, было с его стороны щедрым преувеличением. Он говорил, что «горячо любит» меня. Почему – не знаю. Но мы действительно очень любили друг друга.
Даже во время войны он был сияющий, полный гордости и силы, и я, бледная и слабая, всегда оживала, когда мы встречались. Он написал стихотворение о войне и просил меня прочесть его вслух. Он называл меня «капуста». У меня не было для него особого имени. «Папа», как его все называли, казалось мне неуместным. Я называла его просто «ты». «Ты мне скажи, – говорила я. – Скажи мне, ты скажи мне…» – словно потерянная девочка, какой я была в его глазах, да и в своих собственных тоже. Он был мудрым человеком, мудрейшим из всех советчиков, главой моей собственной религии. Каждый, кто когда-либо потерял отца или брата, поймет, как тяжела была его смерть. Не принимаешь ее, пока величайшая боль не покинет сердце, а затем живешь так, будто тот просто ушел куда-то, хотя знаешь, что он никогда уже не вернется.
Боль не уменьшается. К боли привыкают. Привычка берет верх. Но когда речь идет о большом горе – это все-таки хорошо. Так считал и Хемингуэй, правда, тогда речь шла не о моем личном горе.
Он учил меня всему в жизни. Я знала только любовь материнскую (по поводу которой он улыбался своей редкой улыбкой – наполовину горькой, наполовину нежной) и обыкновенную повседневную любовь. Он не учил меня ничему новому. Он ставил печать одобрения на все мои чувства, и от этого они становились сильнее и правдивее.
Он учил меня писать. Я тогда писала статьи для домашнего журнала для дам («Ladies Home journal»). Звонил он мне дважды в день и спрашивал: «Ты уже разморозила холодильник?» Потому что он знал, как все пытающиеся писать часто прибегают к уверткам, решив вдруг, что необходимо что-то сделать по хозяйству.
У него я научилась избегать ненужных прилагательных. До сих пор, по мере возможности, я опускаю их. Если не получается иначе, ввожу контрабандой потом. Во всем остальном я подчиняюсь всем его правилам.
Мне очень не хватает его. Если бы была жизнь после смерти, он поговорил бы со мной теперь, может быть, этими длинными ночами… Но он потерян навсегда, и никакая печаль не может его вернуть. Гнев не исцеляет. Гнев на то, что он оставил тебя одну, ни к чему не приводит. Во мне был гнев, но в этом ничего хорошего нет. Я видела, что он нес гнев в своем сердце, только на кого – не знаю.
Такая прекрасная жизнь угасла навсегда, по такой ничтожной причине.
Сначала ничто не могло помочь моему горю. Он сказал, что никогда не покинет меня. Но кем я была среди тех людей, которых он оставил, – его детей, жены, всех, кто от него зависел; я была седьмая спица в колеснице. Меня он в расчет не брал. Он жил как и все мы – как будто бы мы бессмертны. Он ушел из жизни задолго до того, как должен был умереть своей естественной смертью. Я уважаю это, но я все еще плачу. Я уже говорила, что храню все его письма. Они написаны только мне. Я не могу представить, как можно извлекать выгоду из сугубо личной, интимной переписки. Но находятся люди, которые пытаются заполучить эти письма.
Я никогда не хожу на похороны и не была, когда его хоронили. Писали: «Ее там не было!» Я не хожу на похороны с тех пор, как похоронила свою мать. Я очень переживаю все и не хочу больше этого. Когда люди живы, делаю все, что могу, чтобы облегчить их боль и страдания. Я не могу повлиять на страшную разрушительную силу, которая торжествует над нами и уносит тех, кого мы любим.
Хемингуэй никому не хотел причинить боль. Он любил свою жену Мери, он любил своих сыновей, и он любил меня. Он любил меня всем своим существом, а я никогда не могла ответить ему в такой же степени. Мы никогда не находились долго вместе, все наше общение – это телефон и письма. День за днем он говорил мне о своем давлении, как будто бы это было важно. Но для него это имело значение.
Однажды он сказал, что будет лечиться в самом большом заведении мира – Клинике Майо, и он стопроцентно был уверен в их диагнозах. Я – нет. Но что давало мне право противоречить ему?
Когда вы познакомитесь поближе с врачами Америки, у вас должны возникнуть сомнения. Американские хирурги считаются лучшими. Но они бессильны установить диагноз, они узнают о характере болезни только после того, как разрежут и заглянут внутрь. В Европе диагностика совершеннее. Конечно, и здесь умирают, но умирают в более короткое время и с большим достоинством, чем в Америке. Америка – не лучшее место для смерти. Мертвым остается только земля и пышные похороны. На этом все кончается.
Итак, Хемингуэй знал, что он делал. Я его не упрекаю. Но не согласна с тем, что он сделал. Потому что я не такой отчаянный человек, каким был он, я просто обыкновенная женщина и не могу принимать таких страшных решений. Если б я знала, что он задумал, я бы боролась с ним. Но он был значительно сильнее; скорее всего, я потерпела бы поражение.

Хочу рассказать о тех днях, когда он встретил Мери. Это было во время войны.
Меня направили в Париж и поселили в Шато, неподалеку от Парижа. Узнав, что Хемингуэй в Париже и живет в отеле «Ритц» (который предназначался для высшего командования), я поехала к нему.
Он предложил принять душ в его ванной и «доложить об исполнении». Он рассказал, что встретил «Венеру в карманном варианте» и хочет непременно ее заполучить, невзирая на то, что был отвергнут при первой же попытке. Я должна помочь ему и поговорить с ней. Невозможно объяснить, почему мужчину тянет именно эта женщина, а не другая. Мери Вэлш была вполне заурядной, малопривлекательной женщиной. Теперь я понимаю, что оказала ему не очень-то хорошую услугу, но тогда выполнила то, что он хотел. Мери не любила его, я была в этом уверена, но ей терять было нечего. Вопреки желанию, я приступила к исполнению своей миссии – поговорила с ней. Она решительно сказала: «Я его не хочу».
Я пыталась склонить ее, говорила о достоинствах Хемингуэя, о той жизни, которая может быть рядом с ним. Я – полномочный посол – предлагала ей «руку и сердце».
К полудню она несколько смягчилась. Обеденное время в отеле «Ритц» – это час, когда девушки более уступчивы. К ним относилась и Мери Вэлш, «Венера карманного размера». Она сказала мне, что внимательно обдумала предложение.
Когда наступил вечер, Мери появилась с сияющей улыбкой и сообщила, что принимает предложение Хемингуэя. Единственным свидетелем этого события была я.
Никогда не видела я человека более счастливого. Казалось, сияющие лучи вылетали из его могучего тела, чтобы всех вокруг делать счастливыми.
Вскоре я уехала на фронт и не встречала до конца войны ни его, ни Мери.
Его способность быть счастливым находилась в полном противоречии с его очевидной депрессией перед страшным решением. Не понимаю, как совмещалось столь разное. Не понимаю, как он мог прийти к самоубийству, обладая большим чувством ответственности.
Возможно, он понимал, что больше не нужен своим взрослым детям, а может быть, просто решил: «Все к черту!» Не знаю. Если ваше тело больше не слушается вас, а ваш мозг отказывается работать – вы задуваете свечу. Но для этого нужно большое мужество.
Я думаю, что, скорее, это был внезапный порыв, а не заранее принятое решение. Наверное, и история с его отцом и детские воспоминания здесь ни при чем. Впрочем, возможно, что, оттесненные в подсознание, они требовали выхода, но не будем слишком мудрствовать.
Одно я хорошо знаю: он был глубоко несчастлив.
Все, что о нем написано так называемыми «биографами», – большей частью «чушь», как он обычно говорил.
Книга его жены, которую я еще не читала, возможно, объяснит многие несоответствия, хотя и ей, наверное, трудно в них разобраться.
Если вы человек, который под словом «любовь» подразумевает исключительно любовь физическую, тогда, пожалуй, вам лучше сразу захлопнуть эту книгу, об этом я не собираюсь рассказывать.
Физическая сторона любви у меня всегда была связана только с большим глубоким чувством. Мне всегда претил принцип «сегодня здесь, завтра там».
Моя любовь к Хемингуэю не была мимолетной привязанностью. Нам просто не приходилось долго быть вместе в одном и том же городе. Или он был занят какой-нибудь девушкой, или я не была свободна, когда был свободен он. А так как я уважаю права «другой женщины», я разминулась с несколькими удивительными мужчинами, как проплывают мимо светящиеся ночные корабли. Однако я уверена, что их любовь ко мне длилась бы намного дольше, если б я сама была кораблем, стоящим в гавани.
Ремарк
Ремарк был удивительно деликатный человек с чуткой, ранимой душой и тонким талантом, в котором всегда сомневался. Мы были соотечественниками. Говорили на одном языке, который любили. Родной язык – это великая сила!
Впервые я встретила его в Венеции, в Лидо. Я приехала туда к фон Штернбергу. Ремарк подошел к моему столику и представился. Я чуть не упала со стула. Такое все еще случается со мной, когда известные люди вот так, «живьем» предстают передо мной. На следующее утро я встретила его на пляже, куда пошла погреться на солнце и почитать своего любимого Рильке. Ремарк подошел ко мне и, посмотрев на книгу, сказал не без иронии: «Как я вижу, вы читаете хорошие книги!» «Хотите, я вам прочту несколько стихотворений?» – предложила я. Он скептически посмотрел на меня. Киноактриса, которая читает?! Я читала ему наизусть «Пантеру», «Леду», затем «Осенний день», «Первые часы», «Могилу молодой девушки», «Детство» – все мои любимые стихи. «Давайте уйдем отсюда и поболтаем», – сказал он. Я последовала за ним. Я последовала за ним и в Париж – и теперь слушала его. Все это было до войны. Там были ночные клубы, которые он любил, лучшие вина, которые он узнавал по вкусу. Меня всегда окружали мужчины, знающие толк в винах, ведь заказывают обед они. Ремарк знал вина каждой страны, мог определить название, дату производства, не глядя на этикетку. Это доставляло ему большое удовольствие.
Писал он с большим трудом, иногда на одну фразу затрачивал часы. Всю жизнь он находился под бременем феноменального успеха своей книги «На Западном фронте без перемен». И был убежден, что такой успех не только не будет превзойден, но никогда больше не повторится. Он был грустным и очень ранимым человеком. Мы стали друзьями, и я видела, как часто он впадал в отчаяние.
Летом 1939 года я со своей семьей и Ремарк были в городке Антиб. Он ценил быстрые машины. Каждый раз, проходя мимо своей любимой «Ланчии», стучал ногой о колесо, как бы приветствуя ее.
В этой же машине на следующий год Ремарк по переполненной беженцами дороге сумел привезти мою дочь в Париж. «Паккард» моего мужа был забит разного рода людьми, пытавшимися добраться до Парижа. По большей части это были американцы, застрявшие на юге. Я в это время была на съемках в Калифорнии.
Муж с дочерью успели попасть на последний английский корабль, покидавший Францию. Во время перехода через океан радиосвязи с кораблем не было. Можно представить мое состояние: я ничего не знала о них и, полумертвая от страха, должна была распевать веселую песню в фильме. Меня предупредили, что «Куин Мери», будучи британским кораблем, должна пойти в канадский порт. И я послала туда частный самолет с доверенным лицом, чтобы переправить всех в Америку.
Но вот в студии раздался телефонный звонок, и я услышала голоса: «Мы в Нью-Йорке». (Совершенно неожиданно «Куин Мери» пришвартовалась в Нью-Йоркской гавани.)
Ремарк, книги которого нацисты жгли на костре, вынужден был купить панамский паспорт. У мужа оставался немецкий паспорт.
Когда Америка вступила в войну, мой муж стал «враждебным иностранцем». Ремарк, который приехал в Калифорнию, оказался временно интернированным, то есть ему запрещалось покидать гостиницу с шести вечера до шести утра.
Муж привез нашего ребенка в Калифорнию, помог нам устроиться и вернулся в Нью-Йорк. Калифорнийские законы для иностранцев были слишком строги.
Законы Нью-Йорка менее суровы. Мой муж не был интернирован и надеялся найти здесь работу. Однако из-за своего положения «враждебного иностранца» работу получить он не смог, хотя имел право покидать свой отель, когда хотел.
Ремарк стал первым беженцем, которого я взяла под свое покровительство. Для него я нашла дом, где он имел возможность встречаться с людьми и во время «запретных часов».
Парадокс этой ситуации разрывал ему сердце. Его книги сжигались Гитлером, а он был интернирован в Америке.
Ремарк был мудрым, но это ни на йоту не уменьшало его скорби. Когда отменили «запретные часы», он уехал в Нью-Йорк, а позднее – в Швейцарию. Он покидал Америку не очень охотно, понимая, что принесли миру страшные годы войны. Он считал, что сам сделал слишком мало, что не боролся по-настоящему с нацизмом. Но как часто он произносил: «Говорить – легко, делать гораздо труднее».
Незадолго до его смерти мы с дочерью говорили с ним по телефону. Мне рассказывали, что смерть очень страшит его. Мне это более чем понятно. Нужно иметь большую фантазию, чтобы бояться смерти. Его фантазия была его силой.
Паустовский
В юности я была в упоении от Кнута Гамсуна. До сих пор помню наизусть целые главы из «Виктории», «Голода», «Кольцо сужается». Мне казалось, что я впервые изменила Гете. Но то, что Гамсун стал приверженцем нацизма, принесло мне горькое разочарование. К тому времени я повзрослела и уже умела молча сносить удары.
Я не могу сказать, что с большим удовольствием читаю романы. Исключением является «Иов» Йозефа Рота. Я имела обыкновение возить с собой этот роман, но, как всегда, во время переездов и путешествий я теряла большинство дорогих мне вещей. Сейчас уже эту книгу не купишь. Во многих книжных магазинах я пыталась найти ее.
Однажды я прочитала рассказ «Телеграмма» Паустовского. (Это была книга, где рядом с русским текстом шел его английский перевод.) Он произвел на меня такое впечатление, что ни рассказ, ни имя писателя, о котором никогда не слышала, я уже не могла забыть. Мне не удавалось разыскать другие книги этого удивительного писателя.
Когда я приехала на гастроли в Россию, то в московском аэропорту спросила о Паустовском. Тут собрались сотни журналистов, они не задавали глупых вопросов, которыми мне обычно досаждали в других странах. Их вопросы были очень интересными.
Наша беседа продолжалась больше часа. Когда мы подъезжали к моему отелю, я уже все знала о Паустовском. Он в то время был болен, лежал в больнице. Позже я прочитала оба тома «Повести о жизни» и была опьянена его прозой.
Мы выступали для писателей, художников, артистов, часто бывало даже по четыре представления в день. И вот в один из таких дней, готовясь к выступлению, Берт Бакарак и я находились за кулисами. К нам пришла моя очаровательная переводчица Нора и сказала, что Паустовский в зале. Но этого не могло быть, мне ведь известно, что он в больнице с сердечным приступом, так мне сказали в аэропорту в тот день, когда я прилетела. Я возразила: «Это невозможно!» Нора уверяла: «Да, он здесь вместе со своей женой».
Представление прошло хорошо. Но никогда нельзя этого предвидеть, – когда особенно стараешься, чаще всего не достигаешь желаемого.
По окончании шоу меня попросили остаться на сцене.
И вдруг по ступенькам поднялся Паустовский. Я была так потрясена его присутствием, что, будучи не в состоянии вымолвить по-русски ни слова, не нашла иного способа высказать ему свое восхищение, кроме как опуститься перед ним на колени.
Волнуясь о его здоровье, я хотела, чтобы он тотчас же вернулся в больницу. Но его жена успокоила меня: «Так будет лучше для него». Больших усилий стоило ему прийти, чтобы увидеть меня. Он вскоре умер. У меня остались его книги и воспоминания о нем. Он писал романтично, но просто, без прикрас.
Я не уверена, что он известен в Америке, но однажды его «откроют». В своих описаниях он напоминает Гамсуна. Он – лучший из тех русских писателей, кого я знаю. Я встретила его слишком поздно.
Современная лирика мне не очень понятна. Может быть, я слишком старомодна, чтобы понять ее скрытый смысл. После Рильке вряд ли найдется поэтическое произведение, способное найти глубокий отклик в моей душе.
Я очень хотела познакомиться с Рильке, но, к сожалению, встретить его мне не пришлось.
Позднее, когда я стала известной киноактрисой, мне было гораздо легче получать доступ к людям, которых я хотела видеть. Имя делало чудеса! Но я пользовалась им только для того, чтобы помочь другим. Для полезного, доброго дела слава была нужна.
Наверное, удивительно, что у меня так мало любимых писателей: Гете, Рильке, Гамсун, Хемингуэй, Ремарк и позднее открытие – Паустовский. Сюда можно отнести и Бёля, которым я восхищаюсь, но он не опьяняет меня, как другие. Его манера письма красива и трезво рассудительна. Я ценю его, потому что он возвращает немецкому языку красоту, которую тот имел.
Эмиль Ажар, Дик Френсис
Конечно, я читала Стейнбека, Фолкнера, Колдуэлла и была просто очарована ими, равно как и английскими писателями (я не говорю о классиках, которых читала в ранней юности). Их произведения можно перечитывать снова и снова и каждый раз открывать в них что-то новое.
Французского писателя Эмиля Ажара[52] я открыла совсем случайно. В 1975 году, когда он получил Гонкуровскую премию, я была в Америке. Там прочла три его книги. О своем первом впечатлении я написала ему. Оказалось, что он ненавидит всякую гласность и прячется от людей; возможно, поэтому он не знал обо мне и моем восхищении им. Все, что я могла сделать, – это купить его книги и дарить их моим друзьям.
Наверное, хорошо, что его роман «Вся жизнь впереди» экранизируется. Однако я не пойду смотреть этот фильм. Он описал все так, что я вижу каждого его героя и не хочу уже иного толкования. Меня только запутало бы, если б я увидела образы, которые не соответствуют моему представлению. С одержимостью и ревностью любовника отношусь я к книге и ее характерам, как будто они являются моей собственностью и рождены моей фантазией.
Когда прошла первая бурная молодость, только чтение книг больших писателей может сравниться с ее ушедшими радостями. Я имею в виду не Диккенса, Бодлера или Рембо, на которых воспитываешься, а Хемингуэя, Фолкнера, Колдуэлла, Гамсуна, Бёля, Одена…
Конечно, если некоторые предпочитают идти в дискотеку, я не против. Я просто думаю, что каждая страна и каждое время получают то, чего заслуживают. Если не находят другого пути, чтобы выплеснуть свои чувства, энергию, кроме как идти в дискотеку, – ну что ж! Эта анестезия долго не длится, это «раскрепощение» быстро проходит.
«Иди домой и почитай хорошую книгу» – для сегодняшней молодежи звучит смешно. Поэтому я не стану рекомендовать молодым людям такое лечебное средство, но, пожалуй, советую читать тем, кто уже вырос и у кого появляется желание услышать подлинное, настоящее слово. Если верить статистике, то в Америке есть огромное количество студентов, которые хотят учиться. (В других странах этих цифр я не знаю, но уверена, что Франция тут впереди.)
Как известно, можно посещать университет и ничему не научиться и наоборот. Все зависит, как всегда, от индивидуальности. Можно лошадь привести к воде, но нельзя заставить ее пить. Сколько семей тратят силы и деньги на воспитание и образование детей и только позднее понимают, что они ничему не научились. Семьи ничему не научились, дети – тоже. Надо оказывать поддержку только тем юношам и девушкам, которые действительно хотят учиться. Я знаю, что такое решение принять сложно, но оно необходимо.
Я не очень понимаю, что такое «легкое чтение». Джон Макдональд, Рекс Стаут, Эд Макбейн относятся к тем писателям, книги которых могут быть интересны всем. Они – большие мастера своего дела, они помогают коротать длинные ночи без снотворного. В течение многих ночей я не замечала, как бежало время, – так я была захвачена их историями. Я очень благодарна им за это.
Дик Френсис[53] – особо предпочитаемый мною автор. Так же как и он, я люблю лошадей и скачки; он мой друг, хотя с ним я никогда не встречалась. Во всех книжных лавках я ищу его книги. Если попадается его новая книга, я тут же приобретаю ее.
Книги про шпионов не прельщают меня, пожалуй, как и фантастика. Конечно, я читаю и другую занимательную литературу – например, Эрику Джонг, хотя не могу сказать, что все бестселлеры мне нравятся. Мне отвратительны описания сексуального порядка. По-моему, это плохая литература. Большие писатели никогда не обращались к подобным вещам. Я решительно против этого сексуального хлама, но «это продается». Для таких «писателей» главное – заработать деньги, их мало беспокоит, в каком свете они окажутся перед будущим поколением. Жалкие писаки. Щелкоперы. Они кончаются после одной или двух книг. Колодец высох, если когда-либо он и существовал.
Ноэль Коуард
Моя «amitie amoureuse».[54] Необыкновенная теплота и нежность, на которую способны только влюбленные, были лейтмотивом наших отношений, всегда в ожидании смены настроения и постоянной готовности выполнить любое желание другого. Никаких споров, никаких дискуссий, никакой попытки заставить, вынудить другого что-то сделать. Все – только по обоюдному желанию. Мы буквально ходили на цыпочках друг перед другом, если так можно сказать.
Мы познакомились в середине тридцатых годов. В то время я была в Голливуде и увидела фильм «Негодяй» с Ноэлем Коуардом. После просмотра фильма мне захотелось немедленно поговорить с ним. Когда я эмоционально возбуждена, я реагирую с удивительной быстротой. Я позвонила ему в Лондон и представилась. В ответ на это он повесил трубку. Телефонистка вновь соединила нас, и я быстро начала говорить ему обо всем, что восхитило меня в фильме и его игре.
Наконец заговорил он. Оказывается, он подумал, что кто-то решил разыграть его, назвавшись моим именем. Злые шутки он не любил. Долго, очень долго мы разговаривали, и с тех пор стали друзьями, хотя на первый взгляд это могло показаться странным – очень уж разными мы были. Я полная противоположность тому, что ему нравилось: совершенно несветская, не очень остроумная, не любящая вечеринки, круга его знакомств, я не смотрела на мир его глазами. И все же – мы были родственные души.
Однажды он написал обо мне: «Она реалист и клоун». Благодаря ему позднее я стала выступать, уже как певица, в Лондоне, в «Кафе де Пари». Он заставил меня сделать то, что самой мне никогда не приходило на ум. Именно он представил меня на этой премьере и читал стихи-посвящение, которые написал специально для этого случая, а я во всем своем великолепии спускалась по ступенькам вниз. Подав мне руку, он подвел меня к микрофону и исчез.
Следуя его примеру, большие актеры английского театра писали для меня свои посвящения и читали их перед моим выходом. Каждый вечер представлял меня тот или иной знаменитый актер. Я долго не могла к этому привыкнуть.
Когда Алек Гиннес позвонил мне и попросил разрешения представить меня английской публике, я подумала, что это только шутка. Но именно он, Алек Гиннес,[55] появился в отеле. Показав свою приветственную речь, он сказал: «Пожалуйста, раздобудьте мне ружье». Оказывается, он написал пародию на вестерн.
Возможно, эта игра-представление доставляла самим артистам удовольствие. Хотелось бы верить, что это было именно так. Само собой разумеется, что свободных мест в зале не было. Я думаю, что тут была не моя заслуга (пела я в то время не так уж хорошо). Интерес публики, безусловно, вызывали актеры, которые появлялись вместе со мной.