
Псаломщик
Дикая какофония шляхетского композитора Людославского. На контрасте – невинный голос хорошего мальчика из буржуазной семьи:
«… В кромешной темноте пострадал и коммерсант Иван Хара. Поздно ночью, возвращаясь в гостиницу из командировки, он решил заехать в достославный район красных фонарей и взять там в любимые подруги девушку, чтобы ее „оттанцевать“…»
Звучит шансон.
Начальник командира офицера Клячина слушал эту радиопередачу на даче. Он сразу позвонил начальнику командира и с усталой обреченностью выговорил:
– Что у вас за кадры! Он что, мля, гонит, этот Клячин?! Я ему за такой гнилой базар кипу на хунты порву! Ишь, ты, петух на параше закукарекал!
– Да вы что, трщ полковник, Клячина не знаете? Хороший служака, отличный пацан! Две контузии – чего вы хотите, тосики-босики? Да бросьте в того «эф-однёрку», трщ…
– Как разговариваешь?! Ты кто: военнослужащий или бык картонный? – начальник уже не сдерживал бешенства. – Да ты… у меня… в горы! К кунакам!
– Так точно, трщ полковник!
Полковник подумал, что не стоит все же продолжать тему: на языке шпаны говорила добрая половина рядовых, сержантов и офицеров милиции города Китаевска. И он продолжил, стараясь говорить бесстрастно:
– Он, этот Клячин – что, с этим Рыбиным за одной партой в спецшколе для контуженных сидел?! А если портрет услышит этот его бред? У тебя в кабинете портрет висит? Висит! А у нас так: сегодня он здесь прокукарекал, а через день – по центральным СМИ! Убрать и задвинуть этого майора за Можай, да так, чтобы рот открывал только перед гусями и курями! – бесстрастно не получалось.
– Так у него же, у Клячина, сеструха, трщ полковник, она же самого Прошки Шулепова сполюбовница, трщ полковник! Вы что, не знали?
– Ах, так! И досье мне на этого журналиста Шалапутина!
– Шалоумов-в-ва!
– Досье! Только: «так точно» и «слушаюсь»!
– Слушаюсь! Так точно! – ответил начальник командира и принял распоряжение к исполнению.
Так и не появился в отдаленном приграничном райцентре Копылиха новый начальник милиции майор Клячин.
Ни сейчас, ни позже, а пока:
– Вот так, керя: Славку-то убили! – посматривает на меня в зеркальце Юра.
– Уже и на помойку выбросили; – подтверждаю я, думая: «Вот тебе, Славка, и граната на шее… А тот, второй, думается мне, Чимба…»
Нарочитая грубость – давняя защита от печали и нежности. Видно, возраст наш надо нам с керей исчислять не хронологически, а, исходя из логики жизни, – логически. Только потом, как в рапиде, к зачерствелому стыду своему, вспоминаю, что Слава остался там, в деревенском осажденном погребе. А на помойку его выкинули, чтобы показать живым истинное, по их усмотрению, место российского милиционера: рядом с бандитским паханом и на свалке. Интересная суть самосуда!
– Д-а! – печально улыбается Юра, неотрывно глядя на меня все в то же зеркало. – Работа у него была такая… Государственного человека Славку и – на помойку.
– Нация первична – государство вторично. Особенно, когда рядом на помойке…
– Это уж как водится! Только ты путаешь понятия: народ и нация…
– Аксиомы у каждого свои, – говорю я. – Одни идут за них на праведный бой, другие идут изображать бой на театральной сцене. Или на съезде нищих, что тоже впечатляет.
– Разве я против боя? С чего ты взял? Это тебя нынче толковать, как Писание, надо. Но вот то, что с твоей работкой с голодухи не вымрешь, – это точно! Воронья у тебя работенка. Помоек хватает!
– Точно! – снова соглашаюсь я. – А у тебя шакалья!
– Ничего подобного, керя. Все попрошайничают. Пендосы, кстати, по самую репину в долгах у интернационала. А мне же лично импонирует практика Муссолини. Великий дуче, в общем-то, строил государство на артельных, корпоративных принципах. Или назовем их коллективистскими. Италия была нищей. Она до сих пор небогата. И до сих пор, керя, старшее поколение нищей Италии те времена воспринимает положительно. Кроме, разумеется, войны. А у нас в России – великие традиции побирушничества! А какой опыт! А какие благоприятные исторические условия! «… Нищие, а особенно юродивые, считались святыми людьми, заступниками перед Богом за наши грехи…» – почти дословно цитирует он из первой части доклада, который я для него напишу за пятьсот баксов.
– Память у тебя, как у юного попугая жако, – говорю я и тереблю спящего на заднем сиденье ребенка: – Алеша, приехали! Пойдем пить чай с халвой!
– Вас послушаешь – водки захочется! – отвечает Алеша. – С халявой!
– Вот он – шпи-он! Я тебе рот зашью, маленький бич, если еще раз услышу про водку хоть полслова!
– Вот… – пискнул ехидный Алеша, – …ка…
– Вот приедем, попьем чаю. Потом мы с дядей Юрой уедем, а ты будешь дома читать умную книгу до тех пор, пока я не вернусь. Понятно?
– Та я ж з пэрэляку, дядько Петро! Я видел во сне такую чушь: кошку, похожую на сову!
– Сова – она и есть летучая кошка! – успокоил его Юра. – Никакая это не чушь! А знаешь, к чему такой сон?
– Нет. К чему?
– Лифт у Петюхана-то, как всегда, не работает! Попрем на пятый этаж своим ходом. А будь у нас крылья!
– Да! – соглашается Алеша. – Крылатые нищие – светлое будущее России!
– Ого! – восхитился Медынцев. – Это же девиз съезда! Гениальный ребенок! Нет, Петюхан, он точно – твой сын. Алешка, продай девиз!
– Дарю, – скромно отозвалось предложение на спрос. – У нас просто: царь сказал, народ исполнил.
20
После развода со старомодной своей мечтательницей о миллионах мне негде было жить. С нашей общей жилплощади она меня выписала за время моих скитаний. А нынешнюю однокомнатную квартиру отдал мне под жилье Юра Медынцев, когда купил себе новую на свои нищенские сбережения. Ее он и называл бункером. Шестой год уж пошел с тех пор. В свои наезды в Китаевск я живу здесь и пишу никому не нужные романы. Здесь, похоже, мне и придется доживать свои дни. Юра забрал отсюда только писанный маслом портрет своего папчика – дяди Сери. Папа Серя был писан с фотографии в форме майора артиллерии.
На портрете – подпись в отместку:
Мой папа самых честных правил.Учиться он меня заставил.Я не на шутку занемог.И сбег из дома под шумок.Под портретом подпись:
Сын артиллериста.По хозяйской привычке Юрий Сергеевич Медынцев – Царь нищих – сразу проскочил на кухню готовить чай, вразумлять Алешу своим мужским примером и читать ему вслух свой мой доклад.
– Ты будешь мне задавать вопросы, Алехан! Потому что устами младенца вопрошает истина… А ты, паря, – сказал он мне походя, – иди, налей горячей воды в ванну и начинай парить свои бедные бледные ноги! Чувствую я, что ты простужен: такую уж ты ахинею несешь…
– Какая такая вода, Юра? Во-первых, при моем облитерирующем атеросклерозе парить ноги нельзя. А во-вторых, ты, дядя Юра, как вчера из детдома… Тебе фамилия Чубайс знакома? Тоже из ваших, из бедных. И артист поистине народный. Вторую неделю кукую, как зигзица: сколько лет воры у лохов будут тепло красть?
– Алехан! Кто остроумней: я или Петюхан?
– Дядя Петро поостроумней будет!
– Когда он еще будет, а я – уже! Посмотрим! – пообещал Царь нищих. – Здесь ты глубоко заблуждаешься, паря! Я – злободневней. Ты еще мал и ты не можешь самостоятельно отличить идиота от неидиота.
Я с ногами уселся в кресло времен хрущевской оттепели и включил записи на автоответчике.
Неизвестный: «Здравствуйте, Петр Николаевич! Меня зовут Олегом. Ваш телефон я узнал через свою знакомую моей жены, журналистку Наташу Хмыз! Она школьная подруга моей жены. С ее слов я понял, что вы хорошо знаете внутрицерковную жизнь. Потому-то я и обращаюсь к вам за консультацией», – как по писаному заговорил дьяконовский бас.
– Началось… – буркнул Медынцев. Вот не зря они с Наташей Хмыз были супругами. Одна сатана: хлеба не давай, дай поболтать. – Ему в большом духовном оркестре геликоном работать, а он! Где у тебя хлеб, керя, где масло? Где икра, наконец? – И он снова удалился на кухню.
Олег: «… Зарплата псаломщика невелика. По сравнению с доходами настоятеля, естественно. И меньше минимальной зарплаты, признанной государством. Оговорюсь, это в городских храмах. В сельских платят, наверное, столько, сколько могут. А у нас семья православная, имеем четверых детей…»
Царь (из кухни): – К нам его, к нам, в Лигу нищих! Пусть работает инвалидом кавказской войны, как настоящий мужчина! – донеслось с кухни.
Я прибавил громкости.
Олег: «… И дело вовсе не в зависти, что кто-то имеет много, а то, что детям не хватает на нормальное пропитание! Они, дети-то, конечно, понимают… – мне показалось, что незнакомец Олег глухо застонал, однако он кашлянул, извинился, сославшись на простуду, и продолжил: – …детки-то и не просят, они понимают! А я, бывает, от этого их понимания готов выкопать себе в лесу могилку, лечь в нее заживо и не вставать, прости ты меня, Господи! Петр… э-э… Николаевич… я хотел у вас узнать, сколько часов в день работает псаломщик и сколько получает за требы. Я понимаю, что у каждой работы есть свои особенности: так, если псаломщику положено столько-то часов, то больше, как ни хоти, не получишь. Мне кажется, что жить на зарплату псаломщика, певчего, пономаря просто физически невозможно! В нашем храме из-за этого периодически меняются пономари – надо кормить семью и детей, но на оклад это сделать невозможно. А на подработку не всегда хватает времени. Насколько мне известно, во многих храмах Первопрестольной вообще нет пономарей „на окладе“, но очень много… м-м… добровольцев. Как вы, например. За счет этого удается „закрыть“ все службы. Правда ли это? И как вы зарабатываете? Не могу ли я быть полезен? Как жить в небольших городах – просто не знаю. Разумеется, насчет организаций „профсоюзов“ и прочих либеральных, мягко говоря, „причуд“ в церквях, я согласен с возражениями. Мне кажется, что должность является честью для православного христианина, и ради денег вряд ли кто там работает. Но жить-то как? Работа должна кормить. Дорогой Петр… э-э… Николаевич, по моему скромному разумению, у вас уникальный опыт чтеца. Так посоветуйте мне что-нибудь, Христа ради! Мой телефон…»
– Вот-вот! Христа ради! А я что говорю? – актерствовал Царь, проходя с чайником в ванную. – Церковь нынче бедна! А в былые-то, керя, времена, при императрице Елизавете, насельники самой Лавры жили не тужили! Каждому монаху, керя, ежедневно отпускались – заметь: бутылка хорошего кагору, штоф пенного вина, по кунгану меда, пива и квасу… – орал он оттуда. – Некий святой отец носил шелковые башмаки и чулки, на башмаках бриллиантовые пряжки в десять тысяч тех, те-е-ех еще рублей. Разве не так, керя? Гардероб с шелковыми и бархатными рясами занимал у него целую комнату, такую, как та, в которой ты сидишь! О нем говаривали: «Гедеон-то, Гедеон, а вот нажил миллион».
– Ты начитался дурных неотроцкистских пьес, жалкий актеришка… – говорил и я. Говорил громко, зная, что Алеша внимательно, как прилежный ученик, вслушивается во все наши разговоры. – Ты, может быть, и царь, Юрка, но священство выше царства.
– Ничего подобного! Это сам Поселянин про Гедеона писал, человек многоуважаемый!
– Вот потому вас, актеришек, и хоронили за церковной оградой, как самоубийц и нехристей! Слышите звон, да не знаете, где он! А это звон колокольный! По ком он звонит, колокол-то, а, керя?
– Да уж ладно тебе, демагог с досоветским стажем, тебе видней! Я же не принципиально, я так…
– Всякий труд, Юрка, достоин пропитания! А люди – они не святые, и потому всяк ответит за свое!..
– Да шучу я! Ты, Петюхан, становишься занудой! Хорошие деньги портят твой веселый и дружелюбный нрав, щен!
Следующий звонок был от Наташи Хмыз.
Наташа: «Здравствуй, Петенька, здравствуй, миленький, здравствуй, умница, здравствуй, понимальщик души моея!..»
Юра: – Эк, как она тебя цветочками обсаживает! А ведь ты еще живой!
Наташа: «… Здравствуй, суровый мститель за всех униженных и оскорбленных Святая Руси, здравствуй, мой единственный личный и национальный герой! Горе, о арахисовая халва моих дней, горе у меня! В Греции приспущен государственный флаг и объявлен траур: сегодня ночью в диком степном граде Китаевске, где по улицам ходит медведь на липовой ноге и с кобурой со Стечкиным под левой подмышкой, едва не был убит кирпичиной еще дореволюционного обжига предприниматель Иван Георгиевич Хара…»
Юра: Периодами говорит!
Наташа: «Ты, Петька, удивишься, но мне его жаль. Он лежит в военном госпитале и трудно, и болезненно думает, что его охраняет вся русская армия. Как ты думаешь: сходить мне к нему? Может…»
Юра: – Эх, как она, Наташка, тебе перлов-то наваляла – хоть в ломбард тащи!
Я: – Это она чтоб ты ревновал.
Юра: – Я и ревную. Суй ноги! – подставил мне к ногам тазик с парящей водой сам Царь. – Я туда вару из чайника налил! Не слушай врачей! Парь их, керя, они устали, а ты еще нужен нам, будущим покойникам!
Я: – Ты смерти моей хочешь… – понял я и погрузил ноги в тазик.
Наталья относилась к женщинам, от которых мнительным господам следовало бы держаться подальше. В ранней ее юности, в первый месяц после ее выпускного бала, я посвящал ей стихи:
… Тобою ночью куплен с потрохами,я на заре проснулся с петухами…Но тому прозрению было добрых два десятка лет. Тогда Наталья нюхала мясистый воздух возле шашлычных, а нынче у ней сумочка от Louis Vuitton и брошь от Cartier. И беднее стать она бы уже не захотела. Закупать меня нынешнего в племенное стадо Наталье не было нужды, но дружбой со мной она, похоже, дорожила. Что ей в том?
«С тобой мне весело пожить и издохнуть в пасмурной атмосфере хлебного бизнеса…» – сказала она как-то.
Я отвечал, что нечего ей было выходить замуж за богатого и красивого Юрку Медынцева, что напрасно сотворили они этот досадный брак, что издыхать в неволе не собираюсь, и посоветовал ей исповедаться. Она нацепила золотой крестик и сочла, что этого ей достаточно, чтобы угодить Господу Богу, словно он командир подразделения, который взялся осматривать: у всех ли правильно пришиты подворотнички и вычищены сапоги.
Наташа: «… Может, он, Грека-то, перед… хм… этим… самым, где ты работаешь… отпишет мне лимончик? Погуляем в тиши. А вечером увидимся на съезде нищих, если, конечно, Грека мне ничего не отпишет из того, что украл. Я буду там с маэстро Шалоумовым. Не ревнуй. Он давно хочет с тобой познакомиться. Он говорит, что там, на этом съезде, будет зачитан Медынцевым очень интересный доклад. До скорой и нежной встречи, похоронная команда!»
– Слышал? Уже идет добрая молва о твоем моем докладе! Ах ты Натайска из насево Китайска! – одобрительно сказал Царь-Государь о своей бывшей жене. – Приходи, Натайска, сяй пить… Ходи-ходи… Ка-лясе-о-о…
Соскучился, видать, бедный, по огням рампы.
Далее позвонил батюшка Глеб:
О. Глеб: – Господи, помилуй! Господи, благослови! Здравствуй, Петр Николаевич! Тут, Петр Николаевич, снова казус, выручай: я – на разрыв! Такой праздник нынче, литургию надо отслужить, потом исповедовать одному человек сто, не меньше! Ты знаешь, что есть такие усердные, кто каждый день готов предстоять на исповеди по два раза! А потом у меня – двое крестин! Расчеты с клирошанами! Мне хоть разорвись, Петя. А произошло, Божьим попущением, следующее… Ох, грехи наши тяжкие! Господи, помилуй! Слушай. Как-то в морг привезли убитого парнишку лет пятнадцати. Пришли родные – плачут, божатся, грешные, что это их сын-студент. По плавкам, говорят, его опознали. В морге им Дима-судмед и вся медбратия объясняют, что возраст не совпадает: тот юноша, а этот, судя по всему, отрок! А те все плачутся: наш он, и плавки, дескать, наши: вот же они! Вот тут узор, вот тут штопка! Так и увезли тело, похоронили на родине – в Копылихинском районе! Ты над ним Канон читал – помнишь? Копылихинский район, село Кавдыбиха! Ты и снарядил его в последний путь. Да вот боюсь, не последним он оказался!
Я: — Не томите, батюшка! Раскопался, что ли?
О. Глеб: – Терпения наберись, чадо! Через неделю, милый Петя, началось: явилась еще одна родственница. У нее пропал сын, пятнадцати лет отроду. Ушел, говорит, на озеро купаться и не вернулся. Женщину с грехом пополам, елейными уговорами умаслили, отправили домой. А еще через неделю прибежали те, первые родственники! На колени пали перед Димой-то, судмедом! Ой, прощеньица просим! Оказалось, что их убитый студент пришел домой ровно на сороковой день после своей мнимой смерти. Как раз к поминкам! С порога говорит: «Здравствуйте вам!» Сел к столу и давай уписывать кутью! Старушки так и попадали под стол! Господи, помилуй!
Мне показалось, что батюшка едва сдержал смех, он долго сопел, стонал и охал.
– Он, оказывается, пошел пива попить, там встретил своих студентов и уехал с ними в экспедицию аж на Селигер. Что теперь? Дома у студента – паника! Родственники примчались в бюро судебной медицины и просят аннулировать справку о смерти. «Убитого» отчислили из академии, в ЗАГСе аннулировали его паспорт и начисто вычеркнули из списка живых. А его девушка успела выйти замуж. Нравы! Что делать? Ладно, уж так все Господь устроил! Им самое главное понять: что делать с могилой, где другой человек… А нам с тобой – снова да ладом… Стар я сделался! Голова, Петя, не выдерживает! Они мне зачем-то звонят, просят, чтобы я приехал: молитва, мол, ваша получилась безадресная, до востребования! Прости Ты их, Господи! А у меня, ты знаешь, ни минуты свободной. Сам захворал, кабанчикам корму наварить надо! Это что же творится-то, отцы небесные, Матушка-заступница! Слушай дальше…
Я не заметил, как заснул в тепле этого своего вороньего гайна.
Утро во́рона, ночь во́рона, век во́рона …
21
… В простудной хвори я уплывал на легком челночке, да вдоль береговой линии жизни, да в обратную сторону. К мерцанию углей угасающего костра…
Струилась, пестрела гольянами перед глазами речонка моего детства.
Она не журчала, а просто текла, потом пропадала за колючей изгородью склада взрывчатки, называемом «аммоналкой». Речонка исчезала за колючей проволокой, пропадала и никуда уже не шла среди отлогой супеси склонов. Она укрывалась в запретной зоне до нового половодья. Названия у нее не было и уже не будет. Ее звали «наша речка» – и все.
Я приставал к берегу. С деревянных мостков, по которым не разойтись двоим, как с капитанского мостика, я смотрел на пологий скат берега.
А с вершины холма смотрел на меня пустой дом еще живого блаженного Спири. Он казался мне бородатым великаном. При этом он по-детски не выговаривал «эр». В его тяжелую ладонь вошла бы моя голова с ушами вместе. Лицо его было розовым и неоглядным, как цветущее поле гречи. Лицо блаженного было таким розовым и неоглядным потому, что стлалось широко, далеко, переходило в лысину и лишь у самой спириной потылицы, как гречишное поле, обрывалось. При этом оно окаймлялось зеленой, как мох, опушкой седины. Синие студеные озерца-близнецы – это Спирины глаза. Таков был богатырский мир его лица. Дом блаженного и колодец с журавлем стояли за речкой, на отшибе поселка. Одинокая береза, которая изогнулась стволом, как латунный подсвечник, в его ограде.
– Бабушка, он кто: колдун? – спросил Петя как-то перед своими страшными снами, которые шли возрастной полосой.
– Э-эх ты! Читака-писака! – огорчилась бабушка. – Колду-у-ун! Старец Спиридон – сын богатых родителей! Все, что ему оставили батюшка с матушкой, он роздал бедным! И жизнию своей голубиной старец Спиридон так угодил Господу Богу, что Господь открыл ему будущие времена и каждое сердце человеческо!
– Бабушка, а зачем тогда родители наживали?
– Не все нажито праведно, Петя… Большое богатство – грех…
Потом, когда Спиря был арестован и бесшумно умер в хрущевской неволе, этот подсвечник-береза упал и вывернул из склона сочную черноземную карчу. В карче свили гнезда бесстрашные змеи.
Нежить. Осенние мухи. Мразь. Оттаявшие помойки. Вот чем стала для России «хрущевская оттепель».
А при Спириной жизни дом стоял пуст, потому что сам-то Спиря вековал в рубленом флигельке. В его оконце вечерами шаял свет лампады. Там же, в бане, блаженный принимал честных хожалых, набожных старух с опрятными внучатами. Внучата прятали лица – они боялись, что Спиря опознает их. Что накажет тех, кто дразнится, когда через поселок, потом через лес и город он трусит двенадцать верст к единственной уже церкви нашего героического города. Так и мерял землю тяжелым посохом.
Поселковые дети, как облако гнуса, вились около и вопили:
– Спи-ря спи-рил, бул-ку сты-рил! Пошли на ул-ку – отнимем булку!
– Динь-дон! Спири-дон! Стибрил хлеба десять тонн!
Спиря никогда не стырил ни булки, ни тысяч тонн хлеба, как Грека. Его хозяйство – бабочек на клеверах да подстрешных ласточек – даже хрущевские финагенты не описывали. Люди сами несли ему еду, отрывая от себя. К нему, как я нынче понимаю, шли на послушание тихие опрятные юноши. Иногда он бил кого-нибудь из них своей богатырской палкой. Зато чуть позже, когда борец с культом личности бывшего семинариста объявил в розыск последнего попа, Спиря истлел на зоне…
– … Спири-духа, Спи-ри-ду-ха! Две нога – че-ты-ре у-ха!
А он не останавливался, чтобы выбрать хворостину из кустов. Он бормотал, не сбавляя ходу:
– Что вы, что вы, что вы, что вы… Что за чада, что за вдовы… Ап-ап-ап-ап! Лазогнать всех этих баб… Ап-ап-ап! Будут есть из бесьих лап… Слезки – кап-кап-кап… А не будут есть из лап – беси цап-цап-цап… Что вы, что вы, что вы, что вы! Мы давно на все готовы… Нам уж очень уж невмочь… Вы готовы нам помочь?.. Мы готовы, дети-вдовы, всех спасем мы вас, бедовых: Лаз-два-тли – огонь! Пли!.. – и кидал в нас сухой дротик.
– Ай-й-й! Ой-й-й! – верещали радостные неумытые дети и рассыпались испуганными воробьятами за придорожные кусты. Но Спирину скороговорку пользовали, как считалку:
– Ап-ап-ап-ап! Слезки кап-кап-кап! Лаз-два-тли – огонь! Пли!
Говорили, что он пришел с войны контуженый. Сам же Спиря говорил, что пришел на войну. Так он сказал и мне, когда я с родной своей бабушкой Марьей принес ему пахты с молокозавода. С нами же и двоюродный мой брат Юраша в кубанке и с деревянной саблей. Он важничал и воротил от Спири лицо: боялся, что блаженный унюхает запах табачного дыма.
– Золотокудлый Петька… Злато зло, зло, зло… На, Петька, на! – протянул он выпростанную кринку. – На! Клугом война… Богу молись, кашей делись…
Я был мал, да умен: упрятал рыльце в бабкину суконную юбку – рыльце в пушку.
– А ты – голова… голова… – говорил розовый Спиря бледному, лишайному Юраше.
– Это точно! – растрогался Юраша, которого редко хвалили за плохую учебу. – А они все: дурак, дурак!
– Смотли, Петька! Кто похвалит, тот и повалит!
Это потом, потом… Вверх по реке, против течения.
А тогда бабушка смотрела на Спирю и вся лучилась, благоговела, утирала платочком слезу, теребила в мочках ушей златы серьги эпохи царизма. Она спросила Спирю:
– Скажи мне, родименький, рибильтирвают мово Николая Павловича посмертно или же так навечно оставят врагом народу? Скажи, Спирюшка, какой же он враг-то был, какого народу?
– Иди, влаг, в балак… Так иди, так… так… Шаг – влаг, шаг – влаг… Тик-так, тик так… Гнал блак – влаг… Бел флаг – влаг… Ел мел – влаг… Был смел – влаг… Как так?.. Шаг… Шаг… Влево – шаг… Вплаво – шаг… Так? Лаз-два-тли! Огонь! Пли!
– Понятно… – уливалась слезами бабушка Мария и все оглаживала мою белую макушку. – Стихи! Да Бог-то милосерд: он все видит! Неужто, Спиря, попустит Бог торжество антихристово-то этих? А, Спирюшка, родименькой? Может, нам землю-то вернут?
Спиря не ответил, а присел передо мной на корточки, облучил меня синими глазами, взял мою руку ребенка и поцеловал ее. Потом поднял глаза к небу и сказал:
– Благослови душе моя Господа и вся внутленняя моя… имя свято Его…
Он перекрестил мой лоб, говоря:
– Иди, иди с Богом… Я помолюсь за тебя…
Я ничего не понял из этих слов, но доброта его глаз выжгла во мне что-то гадкое, вещавшее мне страшные сны. Тогда я заплакал от неосознанного стыда и ясной любви к непонятному горнему миру. Мои шестилетние слезы излились. Они не приходили ко мне около десяти лет и зим.
… А с прошествием этого срока, на исходе июньской ночи, на этом же ветхом мостике я обнял девушку Зойку. Зойка была жаркой и жадной. На ней было чистое синее платье с веселыми цветочками по полю. На платье – белый отложной воротничок под нежное горло.
Запели в той затуманенной дали первые песни. Возбрехали собаки той дальней яви. Вожди торопились обещать по радио продолжение великих свершений. Облака сбивались в небесные армады. Земля жарко плодила зелень.
А мы – я и Зойка – шли в обнимку коленцами переулков. Этой проходочкой мы заявили дядям и тетям всего окрестного мира о союзе своих чистых сердец. Но осенью пришел со службы пограничник Леня и взял ее себе в жены. Тогда я и ушел в сарай к Лизе Кёних. Там, на деревянном топчане, она меня и пожалела. А потом я сильно плакал в золотом лесу. Я обнимал березку, и чуткие листья падали на мою слабую голову лоха.