Полная версия
Пятое время года
– Ох, я дурак! Обязательно поедим. – Неохотно отстранившись, он откинул одеяло и опять упал на подушку. – А по мне, так я бы ввек отсюда не вставал! А как, Нин, уезжать не хочется! Всего-то две ночки у нас с тобой осталось.
4
В последнюю ночь она все время плакала: не покидало предчувствие, что Ленечка не вернется больше никогда. Если судьба была так несправедлива к ней раньше, почему теперь она должна сжалиться над ней? Ведь там – война, где каждый день убивают множество людей… О-о-ой!
– Ниночка, ну будет тебе плакать-то! – Леня успокаивал сначала ласково, потом уже с заметным раздражением, но она ничего не могла с собой поделать. – Я же, чай, не на передовой? Мы там в тылу почти. – От этого «почти» слезы полились только сильнее. – Да говорю тебе, не плачь! Поплакала и хватит уж. Сейчас я тебе водички дам… – Зубы застучали о чашку, вода пролилась на одеяло. – Чего ж ты наделала-то? Прекрати плакать! – Леня сердито отобрал чашку и больше не вернулся на «бабушкины пальтишки»: в темноте долго то вспыхивал, то гас огонек его папиросы. – Если ты не перестанешь, я уеду прямо сейчас!
Слезы высохли моментально: Ленечка уедет сейчас?! Нет! Она не простит себе этого никогда. Он спас от одиночества, страха, невыносимой тоски, дал надежду, что теперь все в жизни будет совсем по-иному – хорошо, светло и радостно!
– Иди ко мне, Ленечка…
Уже и будильник прозвенел, уже и чайник «запел» на кухне, а Леню невозможно было добудиться – он уворачивался от похлопываний, как маленький, натягивал на голову одеяло, сердито отмахивался.
– Леня, вставай! Пора! Вставай! – Милый засоня лишь перевернулся на другой бок, и тогда она поцеловала теплое ухо. – Я очень люблю тебя, Ленечка.
Лучистые глаза сразу же открылись, руки энергично потянулись к ней, но она отпрыгнула – времени так мало!
– Ох, Нинка, уморила ты меня нынче! Ишь, покраснела, моя черноглазая! – Подскочив, он все-таки сгреб ее в охапку.
Прихлебывал горячий чай и все еще со значением посмеивался. Но поставив подстаканник на скатерть в последний раз, сделался незнакомо-серьезным:
– В общем, так, Нин, провожать меня не ходи. Сам быстрее доберусь. А то ты на вокзале обратно плакать примешься. Больше не плачь, поняла? У тебя теперь есть муж. Я, Ниночка, тебя никому в обиду не дам. Запомни это. Так, чего еще-то? Аттестат я тебе оформил. Письма писать буду часто. Если оказия какая, посылку пришлю обязательно.
– Спасибо.
– Вот глупая! Что
пустое-то говорить? – Ленечка почему-то отвел глаза и как будто сконфуженно почесал в затылке. – Уж как я люблю-то тебя, Нин! Отродясь со мной такого не бывало!
5
Без шумного, горячего Ленечки снова стало пусто и одиноко, но она держится изо всех сил и не плачет, потому что обещала ему. Только считает дни – один, два, три дня… без него! И неделя прошла без него, и другая. В Москве уже настоящая весна, тепло, сухо, и на работу она ходит в рыжем мамином жакете и парусиновых тапочках. Не ходит, а бежит, счастливая оттого, что если придет письмо от Ленечки, она увидит его первой. Почтальона, как другим, ей не нужно ждать.
И десятого апреля письмо пришло. Для порядка она поставила на него штамп, но прочитала лишь вечером, влетев к себе в комнату, – ведь это только ее Ленечка и больше ничей! Почерк у Лени – красивый, ровный, как у отличника. Писал он очень грамотно и фразы строил правильно – не так, как говорил, иногда немножко смешно, по-деревенски. Но главное – он нашел именно те слова, которых она ждала: «Ниночка моя, я все время думаю о тебе. Война скоро закончится, я вернусь, и мы не расстанемся больше никогда…» – ну и еще, конечно же, такие, понятные только им двоим, от которых к щекам прилила кровь.
Перечитав письмо дважды, она убрала его в деревянную шкатулку и спрятала ее в шкаф. Укладываясь спать, не выдержала и принялась перечитывать снова. Так, наверное, и заснула бы вместе с листком клетчатой бумаги из школьной тетрадки, если бы не длинный-предлинный, тревожный звонок в дверь.
Усталая, измученная, ввалилась Поля и, не снимая черного плюшевого жакета и теплого платка, упала в коридоре на сундук и завыла:
– Васька-то наш, хучь и живой, уж три операци перенес! Осколков из него видимо-невидимо вытащил врач замечательный Петр Исакыч. Дай бог ему здоровья! А ногу все ж Ваське отрезали. Хорошо до лодыжки тольки. – Тощая, зареванная, Поля утерлась подолом выцветшей, грязной юбки и громко высморкалась. – Ну, а ты-то как тут живешь?
Очень неловко было рассказывать сейчас такой несчастной Поле о своем счастье. Но промолчать – тоже нельзя. Узнает – обидится.
– Я, тетя Поля, вышла замуж.
Несчастную, только все равно чумовую Полю будто подменили, – всплеснув своими большими костлявыми ручищами, она шустро спрыгнула с сундука.
– Да за кого ж? Наш, местный, иль еще какой? Ой, да как же вы без мене-то свадьбу справили! Он кто ж? Где сейчас-то, у тебе? Ой, да как же без мене-то! Жалость-то какая, что я на свадьбу твою опоздала! – Поля опять истошно заголосила, и уже непонятно было, чем она огорчена больше – что бедный Вася остался без ноги или что без нее сыграли свадьбу.
– Свадьбы не было пока что. Вернется Алексей Иванович, тогда, может быть, и справим. И вас позовем. Вы бы отдохнули с дороги.
– Так он где? Так он кто? – Поля все не унималась, кажется, совсем позабыв об усталости.
– Майор инженерных войск, Алексей Иванович…
Фамилию она называть не рискнула – иначе пришлось бы еще битый час втолковывать Поле, никогда сообразительностью не отличавшейся, что Ленечка – не родственник и Орлов не потому, что она, Нина, – Орлова, а сам по себе. Глаза слипались, очень хотелось спать, однако болтливой Пелагее кратких сведений о Лене было явно маловато, чтобы завтра весь день обсуждать с соседками не только Васину отрезанную ногу, но и личную жизнь… нашей-то Ниночки, которую она, Пелагея Тихоновна, вынянчила, выкормила, потому как, вы ж знаете, мать у ней, Зинаид Николавна, артистка была, ей за дитем ходить было некода.
– Алексею Ивановичу двадцать девять лет. Он блондин, глаза у него серые. Роста чуть выше среднего. С высшим образованием.
– Ето на скольки ж он тебе старше? – Поля устремила к потолку маленькие, мутные от долгих слез глазки и тупо задумалась. – А тебе скольки?
– Летом будет двадцать.
– Быть не может! Я-то думала… хотя да, время-то скольки прошло! Уж бабушка твоя, царство ей небесное, одиннадцать годков, как померла.
Вся Полина жизнь делится на две части – с бабушкой, Эммой Теодоровной, и без нее. О взаимоотношениях Поли и бабушки когда-то любил рассказывать папа, изображая в лицах и бабушку, и Полю, и ее бородатого отца. Папа надевал пенсне – и это была важная московская барыня Эмма Теодоровна. Снимал и часто-часто хлопал глазами – и это была глупая Пелагея. Хитро щурился и поглаживал свою темную, с едва заметной проседью «академическую» бородку – и получался Тихон Кузьмич, болтливый тульский мужичок, на подводе развозивший по московским домам на продажу мед в горшках, моченые яблоки в кадушечках и очень вкусную черноземную картошку. Тихон слезно просил барыню Эмму Теодоровну – которая рядилась с ним из-за каждой копейки и вместе с тем неизменно приглашала выпить с дороги чаю на кухне – взять к себе в услужение – тольки за харчи, а уж там как воля ваша будет! – свою старшую дочь Полю. Господь наградил его, неизвестно за какие грехи, пятью девками. И что с ними делать, Тихон ума приложить не мог.
Эмма Теодоровна, дама обстоятельная, поразмыслив, согласилась. Жила она экономно, хотя и получала порядочную пенсию за мужа, Федора Игнатьевича Орлова, геройски погибшего за Царя и Отечество во время русско-японской войны. Однако ж ведь и на «черный день» отложить следовало, и приличное образование дать сыну Саше. Непременно университетское. И чтоб мог ее умненький Сашенька в дальнейшем и попутешествовать, и за границей поучиться. Желательно в Гейдельберге или в Сорбонне.
По все тем же соображениям строгой экономии, вскорости после кончины мужа Эмма Теодоровна отказалась и от прежней своей квартиры – огромной, шестикомнатной, на шумном торговом Кузнецком Мосту. Долго выбирала, листая рекламные объявления, приценивалась, пока, наконец, не нашла то, что искала, – дом солидный, новый, место тихое и, самое привлекательное, неподалеку от Консерватории. А Эмма Теодоровна была страстной меломанкой. Да и до университета, где предстояло учиться Саше, рукой подать.
Правда, смущало Эмму Теодоровну, приверженку стиля исключительно классического, то обстоятельство, что и дом, и квартира были оформлены архитектором в стиле модерн. Высокие окна со странными, будто ветвящимися переплетами, бледно-розово-голубой матовый витраж над двустворчатой дверью гостиной, латунные ручки, большие, геометрические, тоже какие-то чудные, несуразные. На строгий вкус Эммы Теодоровны, отделка квартиры была несколько навязчивой, чтобы не сказать вульгарной. Всего здесь было словно бы чересчур. Но вместе с тем, рассудила она, к Саше будут приходить товарищи, а молодежь любит все новомодное. Барыня распорядилась лишь переклеить обои в гостиной, рисунок которых – водяные лилии с тяжелыми цветами – посчитала невозможно утомительным. И обстановку в стиле модерн приобретать, безусловно, не стала, ограничившись покупкой настольной лампы с утолщенной, покрытой линейным орнаментом ножкой в Сашину комнату, на письменный стол, овальной люстры в гостиную и трех хрустальных ваз Императорского завода с кососрезанным горлышком для высоких цветов, скажем, для любимых белых гладиолусов.
Квартира по тем временам была вполне комфортабельной – с водопроводом, канализацией, изразцовыми печами, великолепным дубовым паркетом, с большой кухней, где пол был выложен узорчатой плиткой, и чуланом для прислуги, ванной с дровяной колонкой и окном во двор, ну и… со всем остальным, как положено. Под детскую отвели дальнюю от входной двери комнату. Как рассчитала Эмма Теодоровна, и сама воспитанная в строгости, со временем, когда сын станет почти взрослым, она всегда будет знать, кто пришел к Саше и кто от него вышел. Апартаменты матери и сына разделялись просторной гостиной, благодаря большому окну-эркеру очень светлой.
Вызвав опытного краснодеревщика и мастера-обойщика, старую мебель Эмма Теодоровна подновила, перевезла с Кузнецкого картины в тяжелых рамах, книги, фарфор и прочие дорогие сердцу вещи и очень скоро полностью обустроилась в своем «орлином гнезде», как окрестил новую квартиру веселый, уже в отроческом возрасте остроумный Сашенька.
В чулан при кухне и поселили Полю. Некрасивой, долговязой девице, выросшей в избе с земляным полом, с обязанностями горничной в приличном московском доме освоиться было непросто. Однако Эмма Теодоровна отличалась завидным немецким терпением и за несколько месяцев обучила Полю всем премудростям – и какой тряпкой только полы мыть, а какой – только пыль вытирать, да так, чтобы не переколошматить дорогой майсеновский фарфор. Через некоторое время расчетливая барыня и от приходящей кухарки отказалась – и эту миссию возложила на расторопную, трудолюбивую Полю, не считая за труд руководить каждым ее движением. Платила она Поле жалование небольшое – три с полтиной в месяц, невелики деньги, но по тем временам не такие уж и маленькие.
Все было бы хорошо, но лишь только пугливая, боявшаяся поначалу и глаза поднять на барыню Поля освоилась на новом месте, к прискорбию хозяйки, выяснилось, что Пелагея – такая болтуха и сплетница, каких свет не видывал! Эмму Теодоровну, чужой личной жизнью никогда не интересовавшуюся, вдохновенные Полины рассказы о житье-бытье жильцов из соседних квартир полностью выводили из равновесия. И любопытна была Поля, ну просто как сорока! Только звонок в дверь – Пелагея, громко стуча огромными башмаками, несется открывать и кричит с порога зычным голосом:
– Эма Тодоровна! Тута тебе какая-то баба спрашиват!
О майн Готт! Ведь это пришла с визитом старинная подруга Эммы Теодоровны, еще по Бестужевским курсам, Лизанька Веретенникова, жена известного московского адвоката. Хоть провались сквозь землю! И сколько барыня ни внушала Поле, как следует докладывать о гостях, каждый раз все повторялось с завидным Полиным упрямством.
Однако ж пережили они вместе и долгую войну, и две революции. Болтливой Поле революционные перемены пришлись по вкусу – «событиев стольки, что прям дня не хватает, чтоб об их рассказать!» Бегала она поглазеть на митинги и демонстрации, до поздней ночи засиживалась с подружками – прислугой из соседних домов – на лавочке во дворе, обсуждая последние новости, а вскоре и вовсе потеряла покой. Вытирая пыль в гостиной, Пелагея украдкой поглядывала в окно и тяжело вздыхала. Как только в переулке появлялись революционные бойцы, строем направлявшиеся на помывку в Чернышевские бани, она в беспамятстве швыряла тряпку на пол и с воплем «Солдаты!» неслась на улицу…
Тут папа останавливался, откашливался и заканчивал свой рассказ скороговоркой: к концу девятнадцатого года родился у Поли мальчик, маленький, рыженький Вася. С тех пор Эмма Теодоровна, которая, конечно же, Полю-дуру из дома не выгнала, стала для нее «заместо матери родной», и молилась за нее Пелагея «денно и нощно».
Когда бабушка умерла – этот темный ноябрьский день навсегда врезался в память, – Поля выла и рвала на себе волосы. На Ваганьковском кладбище повалилась на гроб, а от открытой могилы ее еле-еле оттащили. Но уже на следующее утро, когда дома все еще говорили шепотом, папа не мог сдержать слез, мама не пошла на репетицию и ласково утешала его, Поля, нацепив полушалок, понеслась в домоуправление, – как выяснилось впоследствии, требовать, чтоб теперь комнату бабушки отдали ей, «трудящей женщине, матери-одиночке с сыном четырнадцати лет на руках».
– Как же вам не совестно, Поля? – негодовала мама, получив уведомление об освобождении комнаты двадцати четырех метров в пользу гражданки Зотовой Пелагеи Тихоновны с сыном Зотовым Василием Тихоновичем.
– А чего ж мому Ваське до самоёй смерти в чулане маяться? – Поля подбоченилась и говорила с мамой очень невежливо, как никогда бы не посмела при бабушке.
– Александр Федорович и сам собирался предложить вам эту комнату.
– А тада и говорить нече! – Гордо вскинув голову, Поля удалилась на кухню и оттуда нахальным голоском пропела: Ой, долга в цапях нас дяржали, ой, долга нас голод морил. Тольки черныя дни уж минова-а-али и час искупления пробил…
Мама лишь в растерянности пожала плечами. Не разговаривала с Полей целую неделю, пыталась подыскать новую домработницу, поскольку сама не умела готовить и никогда не занималась хозяйством. Но постепенно все как-то вернулось на круги своя: Поля опять будила на заре весь дом своим полоумным топотом, гремела кастрюлями на кухне, носилась со шваброй по длинному коридору, наглаживала тяжелым чугунным утюгом белье. Однако мама еще долго не могла простить Полиного предательства и очень возмущалась ее «черной» неблагодарностью. Ведь тихого рыженького Васю все в доме любили, и спал он уже несколько лет в чуланчике при кухне один, а Поля, облюбовав сундук в коридоре, перебралась туда. Когда в доме собирались мамины шумные, «богемные», гости, часто засиживавшиеся до утра, громкий Полин храп с сундука служил источником бесконечных шуток, но утром мама каждый раз говорила папе: «Сашенька, пожалуйста, придумай что-нибудь! К нам приходят приличные люди, а у нас какая-то ночлежка. Согласись, дорогой, что это как-то не comme il faut?» Тем не менее она ни разу не позволила себе сделать Поле замечание.
Застенчивый, послушный Вася обычно сидел на корточках на кухне, чистил картошку или лущил горох. Ходил вместе с Пелагеей на Арбатский рынок и тащил за ней тяжелую кошелку с провизией. Иногда, устроившись на солнышке, возле двери черного хода, чтобы Поля в любую минуту могла кликнуть его из окна кухни, вырезал ножичком узор на прутике и потом дарил его маленькой хозяйской дочке или бабушке Эмме Теодоровне. Бабушка всегда хвалила Васю и пыталась внушить Поле, что у Васеньки явные художественные способности и что следует учить его рисованию, но Пелагея только отмахивалась – нече, мол, дурака-то валять! Бабушка и с уроками помогала Васе, а если случалось что-нибудь сложное по математике, звали папу, который закончил с золотой медалью Флеровскую гимназию и решал любую, самую трудную задачу в считаные минуты. Даже вечно куда-то спешащая, красивая мама всегда улыбалась Васе и легонько трепала его по рыжим волосам, когда попадался под руку.
Худенький, трогательный мальчик обожал нянчиться с хозяйской дочкой. Возил в коляске, потом бережно водил гулять за ручку, как младшую сестру. Если же в садик врывалась ватага «фулюганистых» мальчишек или в соседнем дворе начинали тявкать собаки, верный защитник Вася подхватывал ее на руки и крепко-крепко прижимал к себе. Теперь бедный Васенька лежал в госпитале с отрезанной ступней, и его было невыносимо жалко. Когда же кончится эта проклятая война?
6
Поля, как всегда, первой выскочила на звонок, и из коридора раздался радостный истошный крик:
– Нина! Нина! Поди сюды! Тута тебе мужик какой-то спрашиват!
Смеющийся Ленечка, живой и невредимый, весь в орденах и медалях, бросив на пол два громадных чемодана, уже протягивал руки:
– Нинка! Ниночка моя! – Подхватил и принялся кружить. – Ненаглядная моя!
– Так енто вы, Ляксей Иваныч? Енто надоть! Муж прибыл. Вота любовь-то! Вота любовь! Вота… – Любопытная Пелагея и не думала уходить. Взгромоздилась на сундук, и хотя уже не сводила горящих глаз с коричневых чемоданов, целоваться при ней все равно было неловко.
– Пожалуйста, Ленечка, пойдем в комнату?
– Пойдем, пойдем! – Затащив тяжеленные чемоданы в комнату, Ленечка захлопнул дверь перед Полиным носом и расхохотался: – И кто ж это такая любопытная?
– Наша Поля, Пелагея Тихоновна. Самое любознательное создание, которое только есть на белом свете!
Фуражка полетела на стол, усталый Ленечка плюхнулся на диванчик и вытянул ноги в серых от пыли сапогах:
– Фу, упарился! Как, Нин, жарко-то нынче!
Такая счастливая, что ни в сказке сказать, ни пером описать, она обняла Ленечку за шею и только тут заметила новенькие погоны.
– Ой, Ленечка, ты уже подполковник? Поздравляю! Если б ты знал, как я ждала тебя! Ведь уже две недели, как закончилась война, а тебя все нет и нет. Почему ты не сообщил, когда приедешь?
– Я и сам-то точно не знал когда. Посмотри-ка лучше, Ниночка, чего я тебе привез!
В двух колоссальных чемоданах всего было много-много: продукты, вино, ворох шелкового нижнего белья, тонкие чулки, платья, юбки, кофточки… Очень гордый своими подарками, муж вытаскивал из чемодана один «шикарный» наряд за другим, заставлял мерить и радовался, как ребенок. Жена благодарно целовала его в горячую щеку, изо всех сил стараясь изобразить, как ей нравится панбархатная юбка (по-маскарадному пышная, ядовито-лиловая), или красные замшевые туфли (на два размера больше), или канареечное шелковое платье, в котором немыслимо было не то что отправиться на работу, но и просто выйти на улицу.
Устала от примерки очень! Со вздохом облегчения помчалась поставить чайник и едва не сшибла с ног Полю, должно быть, целый час проторчавшую под дверью.
– Муж-то у тебе какой антересный! В теле, прям богатырь! А чаво привез тебе? Счас, которые с Берлину едуть, все волокуть полные чумаданы. Из шашнадцатой квартиры одна мне сказывала, хозяин шесть чумаданов жене припер! – Возбужденная, смешная Поля бродила по пятам, заглядывала из-за плеча и в конце концов, выхватив из руки налитый чайник, решительно бухнула его на плиту. – Покажешь, чаво привез?
– Потом, тетя Поля, покажу все обязательно.
Какое же счастье, что Ленечка дома! Без кителя, в белой нижней рубашке и босиком, он накрывал на стол – торопливо дорезал вторую буханку хлеба.
– Зачем так много, Ленечка? Жалко, засохнет.
– Не засохнет! Я голодный как волк. И потом у нас с тобой вся ночь впереди, будем есть, пить и… – Леня подмигнул и зачем-то захихикал. – Завтра ж воскресенье. В понедельник, кстати, Левитес со своей расписывается. Мы ведь с Левкой-то вместе приехали. Во, Нин, бедный мужик! Как он со своей бабой там управляется? В одной комнате с тещей и старым дедом? Прямо смех разбирает! То ли дело у нас, закройся на ключ – и полный вперед!
В эту минуту хохочущий Леня вдруг показался таким пошлым, неприятным. Чужим. Испугавшись собственных мыслей, она постаралась побыстрее выбросить их из головы, как нечестные и недостойные: ведь Ленечка четыре года провел на фронте, среди простых солдат…
От хлеба на новой гобеленовой скатерти с кистями остались только жесткие крошки. За окном светлело. Ленечка уже устал рассказывать, как их Третья Ударная армия Первого Белорусского фронта десять дней яростно штурмовала Берлин и как потом еще десять дней они неистово отмечали Победу, зевал в кулак, тер глаза и молча разливал вино по чашечкам.
– Ленечка, может быть, достаточно?
– Ну, по последней. За тебя, Нин!
Поставив пустую чашку на стол, Леня как-то виновато улыбнулся и принялся водить пальцем по краю чашки.
– Ленечка, что? Ты хотел сказать мне что-то важное?
– В общем, Нин, дело такое. Я ведь не насовсем вернулся-то. На неделю только. Оставляют нас с Левкой в Германии служить. Там сейчас дел невпроворот! Заводы военные демонтировать надо. Так что специалисты, инженеры, Нин, позарез нужны!
Леня еще долго говорил о предстоящей грандиозной работе и с таким увлечением, будто его вовсе и не печалила новая разлука…
– Не плачь, Ниночка! Чего теперь бояться, когда война кончилась и Гитлер капут? Приезжать буду, навезу тебе всего.
– Ничего мне не нужно, слышишь, ничего! Только не уезжай! Не уезжай, Ленечка, ну пожалуйста!
Глава вторая
1
По вагонному окну стекали капли дождя, и в сыром тумане холодного апрельского утра все казалось каким-то призрачным – перрон Белорусского вокзала, спешащие на поезд Москва – Берлин пассажиры, военные и жены военных, служащих в Германии.
Сидя в уголочке, напротив серьезной Лийки, которая уже развернула газету и принялась с увлечением изучать ее, она мечтала только об одном: как бы поспать, хоть чуть-чуть, залезть бы на верхнюю полку… Несколько ночей перед дальней дорогой она почти не сомкнула глаз от переполнявшего сердце радостного волнения: все перебирала слова любви, которые скажет Ленечке при встрече, пыталась представить, как обрадуется, широко заулыбается он, заметив в окне прибывающего поезда свою жену, и кинется встречать. Грезила, как настанет ночь и она с нежностью прижмется к Лене, горячему, страстному, истосковавшемуся по любимой жене…
– Ниночка, у вас немножко усталый вид. Забирайтесь-ка вы наверх и поспите, путь у нас долгий. – Предупредительный Лева просто-таки угадывал все желания. – Вот вам чистый платок, возьмите. Постелите на подушку, пока не принесли белье.
– Спасибо, у меня есть платок.
Хотелось чем-нибудь накрыться, но мять коричневое пальто с бархатным воротником и манжетами, присланное Леней из Германии, было жалко. Очень элегантное пальто. Пожалуй, единственная из всех заграничных вещей, которая нравилась по-настоящему.
Вчера, собираясь в дорогу, она вновь перемерила ворох своих “шикарных” нарядов и все-таки добавила в чемодан несколько стареньких вещей, оставшихся от мамы. Великоватых, порядочно поношенных и все равно милых. Мама всегда отличалась отменным вкусом. Шила у лучшей московской портнихи, концертные платья – у знаменитой Надежды Ломановой, хотя фасоны придумывала чаще всего сама, лишь одним глазком взглянув в журналы «Искусство одеваться» или «Домашняя портниха». И даже теперь, после многочисленных стирок и глажек, в ее сшитых задолго до войны вещах чувствовался некий шарм…
– Ниночка, возьмите, накройтесь, здесь прохладно! – Лева опять трогательно заботился – набросил на озябшие в тонких шелковых чулках ноги свою длинную шинель. Улыбнулся: – Не простудитесь! Полковник Орлов приказал мне доставить вас в Берлин в целости и сохранности. Иначе он с меня семь шкур спустит!
Наверное, она проспала не меньше часа. За мокрым окном, за пеленой дождя, шел уже сплошной лес – скучный, унылый лес, с кое-где еще не растаявшим серым снегом. В соседнем купе громко плакал ребенок, и его жалобный плач опять навел на грустные размышления. Будут ли у них с Леней когда-нибудь дети? Прошло больше года, как они вместе, и ничего. Правда, в общей сложности Ленечка пробыл дома меньше месяца…
Внизу отчаянно зевал Лева, а деловая Лийка сосредоточенно строчила карандашом в блокноте. Вместо того чтобы положить голову мужу на плечо, ласково пошептаться с ним о чем-нибудь, поцеловаться в конце концов, как поступила бы она сама, если бы рядом был Ленечка, Лийка в задумчивости морщила лоб, быстро-быстро записывала в блокнот свои умные мысли и опять устремляла глаза не на симпатичного Леву, а на мокрый, хмурый лес. Вероятно, делала путевые заметки либо сочиняла стихи…