bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Р. Джераси отмечает, что в последние годы правления династии Романовых политический курс Российской империи резко повернулся вправо, отвергнув ассимиляционные модели в пользу сохранения различий[14]. Точно так же в начале XX века, несмотря на возникновение после революции 1905 года новых представительных институтов, подававших определенные надежды, пространство маневрирования для казахских посредников закрылось с поразительной быстротой. Центральная администрация разработала новые первостепенные задачи, связанные с экономической модернизацией империи; для степи это, главным образом, означало массовое переселение крестьян из европейской части империи. Растущий массив статистических и агрономических данных, ставший логическим продолжением более раннего производства знаний как на окраинах (география и рассказы о путешествиях), так и в центре (статистические исследования крестьянских домохозяйств), послужил подспорьем и сделал возможным реализацию этой политики. По сути, Главное управление землеустройства и земледелия (ГУЗиЗ), отвечавшее за переселение крестьян, было, вероятно, самой надежной с точки зрения знаний организацией в Российской империи после 1900 года[15].

Местные помощники продолжали играть жизненно важную роль в организации земельных и экономических исследований, которые часто проводило ГУЗиЗ. Но казахи, которые стремились идти дальше и продуктивно взаимодействовать с новой концепцией окружавшей их среды, которую навязчиво предлагало ГУЗиЗ (то есть выступать против массового переселения), обнаружили, что как в русскоязычной, так и в зарождающейся казахской прессе их аргументация достаточно холодно воспринимается всеми лицами, принимающими решения и слишком влиятельными, чтобы им противоречить. Н. Диркс на примере Индии описывает маргинализацию, апроприацию и замалчивание местных голосов по мере укрепления имперской эпистемологической модели [Dirks 1993]. Казахи с их устаревшей к тому моменту аргументацией оказались «в хвосте» сходного процесса. К несчастью для этих благородных и образованных посредников, после столыпинского «третьеиюньского переворота» 1907 года решения принимались без какого-либо, даже символического, представительства Казахской степи в Государственной думе [Hosking 1973: 14–55]. Исключение ее представителей, мотивированное политической незрелостью населения региона, имело в основном политическое значение. Оно имело целью создание более консервативного, русскоцентричного и (как хотелось надеяться) послушного представительного органа. Но это также коренилось в распространенных в Российской империи начала XX века своеобразных представлениях о социальном эволюционизме, кочевничестве и исламе[16]. Казахские автономисты, сами будучи плодом цивилизаторской миссии Российской империи и живым доказательством того, что политика вовсе не лежит за пределами возможностей казахов, ставили это под сомнение, без особого успеха добиваясь своих прав внутри империи, приоритеты которой теперь противоречили тому, в чем, в их понимании, заключались интересы казахского народа[17]. Их попытка обсуждать свои права исходя из своего статуса культурных «инсайдеров» и носителей местного опыта потерпела неудачу, когда другая сторона прекратила с ними разговаривать.

Подавляющее большинство казахов, наиболее сильно пострадавших от переселения, не были ни авторами, ни читателями журналов, в которых приводились эти аргументы. Но у них имелись свои способы выразить собственное мнение; наиболее ярко это проявилось во время Среднеазиатского восстания в 1916 году. Причинами восстания в равной степени послужили бездарно введенная военно-трудовая повинность казахов и других жителей Средней Азии (обычно не подпадавших под призыв на воинскую службу), изменение привычного образа жизни и ухудшение экономического положения кочевников, вызванное переселением. Первое показало, что попытки царского правительства взаимодействовать с казахскими посредниками провалились на всех уровнях; последнее стало результатом несостоятельности статистических данных, на которые так уверенно опиралось переселение. Подобно тому, как британское государство в Индии после мятежа укрепляло свои позиции, но при этом игнорировало некоторые структуры, к которым прежде имело непосредственное отношение, проводники царской политики в степи дистанцировались от полезных и важных способов ее познания с катастрофическими для этого последствиями [Bayly 1996: 348–350].

Восстания в Средней Азии подавлялись достаточно быстро, где бы они ни вспыхивали, и влекли за собой карательные кампании против кочевников. Трудно сказать, что бы произошло, если бы вскоре после восстания 1916 года в Петрограде не произошла Февральская революция; по некоторым признакам можно предположить, что меры должны были быть исключительно жесткими. Но революция случилась; восторженный отчет о февральских событиях и призыв к поддержке нового правительства, появившиеся в мартовском номере казахской газеты «Цазац», нашли отклик у многих интеллектуалов [Субханбердина 1998: 366–368]. Теперь, оглядываясь назад, мы понимаем, что режим, который после Гражданской войны будет установлен на территории будущей Казахской ССР, вряд ли окажется для интеллектуалов или простых казахов намного более благоприятным, чем предшествовавший[18]. Однако, как и во многих других регионах империи, к февралю 1917 года в Казахской степи царский режим настолько сильно оттолкнул от себя потенциальных союзников, что многие уже не захотели его защищать.

Посредники, их деятельность и власть

Поворот к изучению имперского прошлого России был во многом обусловлен интересом к тому, как группы меньшинств формировали имперские идеологии и практики правления, участвовали в них и отвечали на них. Этому способствовало открытие архивов местного и республиканского уровня и расширение возможностей изучения евразийских языков, кроме русского. Главный методологический посыл работ на эту тему состоит в том, чтобы, по выражению В. Мартин, рассматривать объекты исследования (в частности у Мартин – казахов) как «акторов истории, а не как… реципиентов исторических изменений» [Martin 2001:160].

Такие ученые, как Р. Круз и О. Джерсилд, на различных примерах продемонстрировали, что институты царизма служили ареной противоборства понятий национальной идентичности и имперского правления, даже если местные элиты разделяли цивилизаторские взгляды своих царских контрагентов [Jersild 2003; Crews 2006]. Настоящая работа в целом подтверждает эти выводы.

Рассматривая казахских посредников как исторических акторов, пусть даже во многом разделявших основные «прогрессисткие» и «цивилизаторские» убеждения своих собеседников-контрагентов, мы не можем утверждать, что они мимикрировали или просто неизбежно принимали взгляды всемогущего имперского государства[19]. Это, в свою очередь, идет вразрез с историографической традицией, согласно которой структуры и дискурсы колониального правления обладают огромной силой. Например, Д. Скотт характеризует Ф. Д. Туссен-Лувертюра как «новобранца современности», чьи решения ограничены неумолимыми изменениями, диктуемыми Новым временем; самому субъекту при этом остается очень мало свободы мысли или действий [Scott 2004]. П. Чаттерджи сходным образом подчеркивает противоречия в индийском национализме, «потому что он рассуждает в рамках знания, чья репрезентативная структура соответствует самой структуре власти, которую националистическая мысль стремится отвергнуть» [Chatterjee 1986:38]. Более поздняя попытка «вернуть нам, когда-то колонизированным, право на свободу воображения» подразумевала, что антиколониальный национализм разделял мир на материальную и духовную области, признавая превосходство Запада в первой и настаивая на своеобразии и отличии второй [Chatterjee 1993: 13, 6].

Однако в степи такого, похоже, не было. Вневременного и плохо определенного конструкта «современность» недостаточно, чтобы объяснить диапазон выбора (и исчезновение выбора), доступный для казахских посредников. И земля, и степняки были для царского правительства непознаваемы или по меньшей мере плохо познаваемы. В этом контексте казахские посредники могли находить способы сотрудничества, в целом плодотворные для империи, и полностью принимать модернизирующие материалистические императивы государства, сохраняя при этом определенную степень интеллектуальной независимости и свободы воли[20].

Хотя царские наблюдатели, практически все без исключения, считали степь отсталой по сравнению с российской метрополией, они не делали ничего, чтобы исправить положение; кроме того, в них не было согласия касательно способов, которыми можно было бы эту отсталость ликвидировать. В конце концов, цивилизация может принимать разные формы, и к ней могут вести многие дороги. Мобилизация местного опыта на какое-то время дала казахским акторам ограниченное право голоса в этих дебатах. Эти посредники стремились обрести влияние, а с его помощью – подданство, через обмен знаниями. Даже представляя знания внутри современных, или европейских, структур, они получали возможность корректировать политику империализма, реализуемую в степи. Именно переселение изменило ситуацию; ни временные рамки применения этой политики, ни направление, которое она приняла, не были исторической неизбежностью.

Можно возразить, что выбор для себя разновидности подчинения имперским властям вряд ли позволительно называть выбором. Однако, учитывая очевидный и необратимый факт завоевания, казахские посредники часто были готовы сделать такой выбор. Даже предполагаемые «европейские» способы познания в контексте слабого государства и чуждой среды предоставляли достаточные возможности избежать полной капитуляции перед идеологиями и практиками российского империализма[21].

Источники

Такая широкая тема, как распространение и использование знаний в огромном регионе на протяжении более чем столетия, становится неуправляемой без хотя бы приблизительного отбора источников. Поскольку этот проект начинался с изучения казахских посредников, моя стратегия заключалась в чтении созданных ими первоисточников и поиске интересовавшей их тематики как в архивах, так и в научных публикациях. Чтобы получить доступ к взглядам этих казахских посредников, я использовал собрания сочинений наиболее известных деятелей (таких, как Чокан Валиханов и Алихан Букейханов), а также, чтобы пролить свет на менее ясные фигуры, периодические издания – полные комплекты («Дала уэлаятыныц газет!» – «Киргизская степная газета») или подборки (журнал «Айк;ап» и газета «Цазак;»). В связи со смешанным административным статусом региона, известного как «Казахская степь», архивные исследования я проводил в фондах правительств и министерств Санкт-Петербурга, Москвы и Алматы. Архивы имперского периода ограничены и полны умолчаний, но, как предположила Э. Столер, их можно продуктивно читать «между строк»: в нашем случае это означает, что они отражают то, что стремилось знать царское правительство, и то, что извлекали из этого знания важнейшие акторы [Stoler 2009: 17–53]. В научной периодике логичной отправной точкой стали работы, которые считали важными или влиятельными сами казахи. Это не наука в строгом смысле слова, и я склонялся к тому, чтобы читать как можно больше в надежде найти неожиданные связи. Но поскольку при этом я, например, счел особо важной тему крестьянского переселения в казахоязычной периодической печати после 1900 года, значительную часть своих архивных исследований в Санкт-Петербурге я посвятил фондам Переселенческого управления. Мой выбор материала, безусловно, отражает мои собственные интересы и предпочтения, но я бы сказал, что в нем также достаточно объективно отражено то, что волновало героев моего исследования.

Несколько слов о сравнительном методе

Хотя настоящая работа не является сравнительно-исторической в строгом смысле, в ней нельзя не учесть исследования, посвященные другим империям. В первую очередь это касается истории Южной Азии, области, в которой, как заметил Т. Баллантайн, «отношения знания и власти стали центральной проблемой» [Ballantyne 2001][22]. Конечно, может показаться, что подобные сравнения идут вразрез с концепцией уникальной природы российского империализма и его «особого пути», рискуя стереть реальные исторические различия между Российской и другими современными ей империями[23]. Поэтому представляется целесообразным привести здесь несколько замечаний о значимости сопоставлений.

Многие из самых распространенных доводов в пользу мнимой «уникальности» Российской империи и объяснений этой уникальности при ближайшем рассмотрении не выдерживают никакой критики. Во-первых, к сожалению, существует тенденция просто повторять риторику имперских политиков, выдавая их слова за исторические факты; такие намеки на исключительно благожелательную природу царского империализма можно сразу отбросить[24]. Более серьезными представляются недавние утверждения А. Эткинда, будто городские элиты Российской империи якобы находились с православным крестьянством сельской России в квазиколониальных отношениях; однако этот тезис оставляет без ответа важные вопросы, если обратить взгляд на Казахскую степь (или, если на то пошло, на Туркестан), где этнические русские имели значительные юридические преимущества перед коренными народами [Эткинд 2013]. Россия была континентальной, а не морской державой, но непонятно, почему поездка, скажем, из Москвы в Омск (1500 миль медленной езды по плохим дорогам) должна было быть более легкой или менее продуктивной в плане познания «другого», чем короткое путешествие на пароходе из Марселя в Тунис. У России были долгие и сложные исторические отношения с землями, которые она в конечном итоге присоединила и освоила, но читатели, например, романа Б. Дизраэли «Танкред, или Новый крестовый поход» поймут, что так же обстояло дело и с имперскими державами Западной Европы. Элита царской империи была в определенной степени многонациональной, но пример шотландцев, достигших высоких постов в Британской Индии, говорит о том, что это вовсе не было чем-то новым или уникальным.

Наконец, Казахская степь существовала в условиях правовой дискриминации как объект завоевания, умиротворения и цивилизаторства. К 1917 году более миллиона славянских поселенцев воспользовались этой юридической дискриминацией для экспроприации земель казахских кочевников. При этом для продвижения азиатов в местную администрацию существовали если не правовые, то фактические препятствия. Царские чиновники писали о метрополии и колониях и ясно понимали, что степные провинции попадают в последнюю категорию. Конечно, степь имела свои особенности, и в этом она ничуть не отличалась от любой когда-либо существовавшей колонии. Но ясно, что если «колониальная империя конца XIX – начала XX веков» – родовое понятие, то Российская империя была одним из ее видов (ср. [Сандерленд 2010]).

Различия, которые существовали между российским империализмом в той форме, в какой он проявлялся в Казахской степи, и империализмом других европейских держав лишь добавляют этому исследованию некоторую локальную самобытность, но не сводят на нет связь с другими историографиями. Слабость царского государства по сравнению с некоторыми из его аналогов делала его особенно зависимым от нерусских посредников. Неоднородность правовых механизмов, которые столичное ядро империи применяло к различным этническим группам и территориям; слабое и запоздалое развитие массового русского национального самосознания; сохранение династической, а не национальной модели империализма – все это придавало необычайную силу требованиям местных акторов серьезно относиться к их знаниям, опыту и видению будущего. В то же время в таком крайне нелиберальном государстве, как Российская империя, знания местных акторов практически ни на что не влияли. Политика могла формулироваться (и нередко формулировалась) произвольно. Таким образом, положение посредников и те специальные знания, которыми они, по их утверждению, обладали, всегда было нестабильным и в конечном итоге зависело от прихоти местных начальников, губернаторов и министров. В этом шатком положении и кроются причины закрытия пространства, которое создали для себя казахские посредники в самом начале XX века.

Краткий обзор глав

Идеи книги излагаются в шести главах. Глава 1 знакомит читателей с географией и природными условиями степи, а также с основами жизни кочевого сообщества. Пользуясь общим подходом к академической истории Средней Азии, эта глава позволяет читателю взглянуть на степь так, как видела ее царская администрация до 1845 года; здесь читатель познакомится с предположениями и допущениями чиновников, а также со значительными пробелами в их знаниях о регионе[25]. Попытки двух учреждений, Генерального штаба и Императорского русского географического общества (ИРГО), заполнить эти пробелы служат предметом следующей главы; в качестве примера эффективности этой работы рассматривается составление Временного положения 1868 года.

По замыслу, Временное положение было открыто для изменений, это был пробный документ, составители которого прекрасно понимали степень собственного незнания местных условий. Это, в свою очередь, создало для местных акторов особенно благоприятные условия, позволявшие им влиять на способы управления, которым они подчинялись. И глава 3 представляет собой анализ иного рода: исследование биографии этнографа и педагога Ибрая Алтынсарина (1841–1888). Здесь вводится понятие «репертуаров управления», чтобы объяснить как возможности, так и ограничения, которые влекло за собой участие Алтынсарина в царском производстве знаний и управлении знаниями [Burbank, Cooper 2010: 3–8]. Глава 4 посвящена дальнейшему рассмотрению участия казахов в цивилизаторской миссии Российской империи и, в частности, притязаний цивилизаторов на то, что они представляют более развитую в научном и техническом смысле культуру. В главе рассматривается творчество акына Абая Кунанбаева и страницы «Киргизской степной газеты» (КСГ). Показано, что, хотя некоторые казахские посредники приветствовали эти цивилизаторские притязания, для воплощения их на практике были жизненно важны местный опыт и экспериментирование в местных условиях.

Вопрос о переселении крестьян, возникший еще в 1870-е годы, формировал пространство принятия решений, в котором мог действовать Алтынсарин и другие посредники. Когда царское правительство начало активно проводить эту политику (то есть после 1896 года), места для дискуссий больше не осталось. В последних двух главах эта динамика рассматривается в двух разных аспектах. Первый основан на анализе ряда статистических исследовательских экспедиций в регион и использования (в том числе неправильного) их данных. Эти статистические данные в конечном итоге послужили основой – как тогда представлялось, научной – для переселения крестьян, которое не должно было нанести ущерб интересам казахов, остававшихся кочевым народом[26]. Однако с точки зрения экспроприированных казахов это было иллюзией. Так, в последней главе исследуются идеи, лежавшие в основе экономического и политического отчуждения казахов (и других жителей Средней Азии) от Российской империи, а также их попытки претендовать на значимую роль и защищать свои интересы в пространстве дискуссий и дебатов, где они действовали прежде.

Крах империализма, проявившийся в Среднеазиатском восстании 1916 года, был двусторонним: с одной стороны, это был провал политики царизма, основанной на преднамеренно выборочном знании о степи, с другой – крушение отношений с посредниками, которые поддерживались на протяжении десятилетий. В этой книге показано, почему произошел этот крах и почему он оказался, по всей видимости, неожиданным для российских и казахских наблюдателей.

Глава 1

Благими намерениями близорукого государства

Знакомство с Центрально-Евразийской степью, 1731–1840

Англоязычные научно-образовательные издания о Средней Азии нередко начинаются с беглого вводного очерка, обязательной части, где читатель знакомится со спецификой местной географии, истории и образа жизни[27]. Это вполне разумный подход. Так как даже прекрасно образованный англоязычный читатель едва ли имеет представление об этом регионе, необходимо с самого начала очертить его характерные особенности. Вводный очерк способствует тому, что ученые монографии о социальной и культурной истории Средней Азии становятся доступными более широкому кругу читателей.

Однако для настоящей работы, имеющей целью поместить в исторический контекст те самые источники, на которых, собственно, и мог бы основываться такой очерк, такой подход в лучшем случае неудобен, а в худшем – недопустим по двум причинам. Во-первых, соединение взглядов сторонних наблюдателей, принадлежавших самым разным эпохам и писавших в совершенно разных жанрах (путевые заметки, этнографические труды, административные отчеты) не позволяет увидеть, как эти взгляды менялись с течением времени. Во-вторых, глядя с такой всеобъемлющей точки зрения, трудно понять, насколько зависимым было положение царских чиновников, закрепленных за степью. Сообщения о плохих дорогах, набегах или беспорядках могли доходить до них через несколько месяцев; даже такие базовые данные, как расположение основных форм рельефа, были предметом спора и подвергались пересмотру и исправлениям [Гумбольдт 1915: 140]. На протяжении большей части XIX века царские чиновники могли с уверенностью говорить только о тех островках, где они обитали сами, посреди моря, о котором им почти ничего не было известно.

Прорабатывая источники, доступные образованному россиянину в первое столетие царского правления над степью, мы можем лучше понять, с какими трудностями могли столкнуться в своем понимании региона чиновники на местах или в петербургских канцеляриях. В мои задачи не входит исчерпывающий обзор мимолетных набросков, сделанных различными ранними экспедициями. Вместо этого я выбрал три библиографических источника, чтобы составить синтетический взгляд на степь на основе знаний, которыми реально располагали наблюдатели той эпохи. Два из этих источников дают представление о точке зрения управленцев, о взглядах, доступных пониманию гражданского и военного чиновничества царской России. Первый из них прилагается к сугубо военному тексту, составленному генерал-майором Генштаба Л. Ф. Костенко и озаглавленному «Средняя Азия и водворение в ней русской гражданственности» [Костенко 1870][28]. Второй источник – «Туркестанский сборник», 594-томное собрание опубликованных работ по Средней Азии, начатое по распоряжению К. П. фон Кауфмана, генерал-губернатора Туркестана с 1867 по 1882 год. Чтобы дать представление о научных взглядах, я ссылаюсь на изданный в 1891 году указатель к работам о казахах, составленный этнографом А. Н. Харузиным [Харузин 1891]. В совокупности эти библиографические ссылки дают представление о том объеме знаний, которые любопытный,

хорошо образованный и хорошо обеспеченный чиновник, ученый или любитель мог получить в XVIII и первой половине XIX веков. Возросший объем работ, цитируемых примерно после 1840 года, знаменует новую эру в способе производства знаний в самодержавном государстве; в должное время мы рассмотрим этот вопрос. Работы, не вошедшие ни в один из этих библиографических списков, были фактически мертвы для российских читателей. Они не цитировались, не переиздавались, порой и вовсе не издавались; содержавшиеся в них сведения и мнения едва ли были востребованы практикой управления (см. [Латур 2013: 79–80]).

В целом сочинения ученых и путешественников о степи обнаруживают поразительную смесь совпадений и несоответствий. Непротиворечивый и обоснованный нарратив об истории вхождения степи в состав Российской империи вступил бы в противоречие с меняющимися представлениями о качестве степных земель и характере жителей степи. Изменение представлений, в свою очередь, было обусловлено тем, что, с одной стороны, наблюдатели постепенно все больше приобщались к степной среде и образу жизни, а с другой – менялись взгляды на роль государства в этом отдаленном приграничье [Moon 2010:206–209]. К 1840-м годам общепринятым стало мнение, будто кочевничество примитивно, а с казахскими кочевниками самодержавному государству трудно иметь дело. Однако оставалось неясным, допускала ли степная среда обитания какой-либо иной образ жизни и, следовательно, были ли попытки что-то изменить в жизни казахов выполнимыми и желательными. Поколебать этот комплекс устойчивых и противоречивых идей возможно только путем дальнейшего изучения.

Агенты, источники, сети: как познать окраину империи

Начало вхождения Казахской степи в состав Российской империи можно датировать первой половиной 1730-х годов. Осенью 1730 года правитель Младшего жуза Абулхаир-хан отправил в Россию посольство с просьбой принять его и его народ в подданные Российской империи, а в феврале следующего года императрица Анна Иоанновна выдвинула условия, на которых она их примет, что и случилось в 1734 году[29]. Через несколько лет за Младшим последовал Средний жуз, и большинство казахов северных степей официально оказались под номинальным царским правлением. Нельзя сказать, что до присоединения к России царские чиновники совсем ничего не знали об этих землях. Но установление постоянных отношений (и, следовательно, повышение доли в производстве знаний) в конечном итоге привело к значительному повышению качества и разнообразия доступных данных.

На страницу:
2 из 4