Полная версия
Обнажённая натура продаст художников
Подвыпивший старый друг обгладывал варёную курицу, бредил от горя и целыми кусками цитировал неувядаемый роман Булгакова.
Лемков запил месяца на два беспробудно. Говорят, попутно заработал два микроинсульта. Отлежался полгода по больницам и госпиталям, превратился в отшельника и молчуна, но выпивать не перестал. Писал картины, записывал чужие, старинные холсты ожесточённо, с потрясающей энергией и быстротой. Подготавливал «малых и больших голландцев»6 к подделкам под Рубинса и Тициана. Сворачивал полотна в рулоны, так хранил. Никому и никогда не показывал своих творений.
Что касается самого Олега Точилина, коварная Тамара оставила заметный след и в его творчестве. Обманывая себя, обманывая бывшего соратника Лемкова, что ему безразличная эта похотливая, гадкая самка, Точилин тайно поджидал, встречал её по вечерам во дворе мастерской старинного своего друга, когда она возвращалась с учёбы. Подлому Точилину удавалось порой заманить в коммуналку на пять хозяев в Даевом переулке эту блудливую, наглую тварь, полнеющую на глазах в своей волнующей беременности. Он писал её, обнажённую, с натуры. Она откровенно издевалась, куражилась над его страданиями, дико хохотала во след, когда Точилин после сеанса позирования, пока она одевалась, скрывался в общем, коммунальном туалете. Требовала с него деньги. Немалые. Он платил. Платил за лицезрение возлюбленной. Сколько было на тот момент денег, столько и отдавал. Даже в иноземных долларах. И ни разу не дождался благодарности, ни устной, ни письменной. Несчастный Точилин по ночам выл в своей коммуналке в грязную подушку от бессильной злобы, похоти и зависти, напивался в одиночестве и не мог утолить своего бешенства ни с одной, будь то прыщавая тощая девица из студенток или замужняя, располневшая торговка с ближайшего рынка на Сухаревке.
И вот эпилог – скромная почтовая открытка. «Прощание с телом…» С этой фразой Олегу Точилину вспомнился не старый добрый товарищ Тимофей Лемков. К ужасу своему, он вдруг разволновался, будто впервые увидел ЕЁ, похотливую, откровенную, наглую обнажённость в унылой черноте стылого, сырого, вонючего подвала мастерской, «ковчега изгоев».
Однако, на этом свете не стало художника, наставника и друга. Известие это, к стыду Точилина, не принесло ему ни светлой грусти, ни печали. Наполнило его тело с ног до головы волнующими воспоминаниями безоглядной жизни двух придурков, мнящими себя художниками.
Отпевание
Из чувства справедливости и отмщения самому себе, что не переживал, как следует, при известии о кончине друга, Точилин принялся судорожно, в третьем часу ночи собираться к Лемкову, вернее, в его подвал. Приоделся. Новая, не белая, но серая рубашка, чёрный галстук, – почти всё, как положено. На похоронах Мастера хотелось выглядеть торжественно и цивильно.
К тому времени Точилин подработал «приличную копейку», как говаривал сам Лемков. Денег хватило на квартирку, в две смежные комнатки, в старой трехэтажке сталинских времен, в районе метро «Текстильщики». Появилась так же пара выходных костюмов, тёмный и светлый. Тёмный, с широкими, не по моде, лацканами он и напялил в ту трагическую ночь.
Для умеренно выпивающего художника, что превратился в подмастерье дизайнера по оформлению столичных витрин, согласитесь, довольно большой достаток: два костюма и квартира. Точилин сумел остановиться на грани среднего прозябания, не пропить ни больше, ни меньше. К сорока годам обрёл тупое, безрадостное равновесие серой, бессмысленной жизни.
Теперь равновесие было нарушено. Впечатлительный Точилин покачнулся в грустных чувствах и воспоминаниях, но устоял.
К трём часам ночи он решил добраться за двести рублей на такси до Остоженки. В то время за две сотни ещё можно было ночью добраться на такси от Текстильщиков в «центр».
Но в своей грусти и печали он не доехал до пункта назначения, притормозил работягу-частника на «москвиче-412» у метро «Парк Культуры». Лето было нежаркое. Пыльное, томительное, заторможенное. Хотелось прогуляться, проветриться.
Светало. На чёрных крышах домов лежала кисть сирени в полнеба. Сиреневый рассвет художник запомнил надолго, как последний день их безмятежной, сумбурной жизни.
Чёрные переулки древней Москвы с некрашенными фасадами домов, с паклей зелени неухоженных дерев напоминали декорации к фильму о советских временах, когда ждали перемен и дождались.
По мере приближения к дому с подвальной мастерской Лемкова, Точилин разволновался перед встречей с умершим другом и ощутил растущее чувство тревоги. Фасады старинных домов Остоженки с чёрными, провальными глазницами окон в окружении чёрных ветвистых дерев уже казались мерзкими, гигантскими пауками, что притаились перед нападением на жертву.
Минут через пятнадцать Точилин стукнул кулаком в ржавую железную дверь с кривой надписью синим кобальтом по диагонали – «Лемке-П».
Прадед Тимофея был из обрусевших немцев с фамилией Лемке. Советская история семьи умалчивает, изменил ли фамилию на Лемков сам отец Тимофея во спасение от известных сталинских ужасов. Или же сынуля, при очередной смене паспорта, сам поимел фамилию Лемков. Близкому кругу друзей было известно, что художнику хотелось осуществить мечту всей своей жалкой жизни и стать… евреем. Укатить навсегда на земли обетованные к самому Мёртвому, из всех живых на свете морей. Что ж тут поделать? Была и такая несбыточная мечта у человека и художника Тимофея Лемкова. Стать евреем. Обрести свою землю обетованную.
Синяя надпись широкой малярной кистью на входной двери в подвал была сделана давным-давно, самой Тамарой, в первые дни их сожительства. Написанное рукой свой возлюбленной, Тимофей сохранял все эти годы. Ржавеющую дверь принципиально не красил. Почему была приписана к фамилии Лемков буква «Пэ», и что это могло означать, никто так и не узнал. Даже сам хозяин подвала.
Стучался, грохотал Точилин кулаком в холодный, гулкий металл двери довольно долго. Минут десять. Расстроился, что тело старого друга могли уже вынести на погост. И творческий подвал осиротел. Навсегда. Оставалась крохотная надежда, что на ночь определили грешное тело художника в кладбищенскую церковь. Как и было написано на открытке: «Отпевание – в церкви Воскресения».
Грохот по железу от кулака Точилина затихающим эхом долго звучал по всему подвалу. По размеру подвальная мастерская была в половину старого жилого, пятиэтажного дома. Точилин было смирился с неизбежностью, собирался возвращаться в Текстильщики, но заприметил, будто сверкнул чей-то вытаращенный белок глаза в дырку, неаккуратно прожжённую электросваркой в железе под наблюдательный «глазок».
– Кто ж там зырит, такой наглый и молчаливый?! – выкрикнул в раздражении злобный и уставший Точилин. – Открывай, зараза! Дай попрощаться с другом!
У самого Точилина затылок съёжился от робости и страха. Не любитель он был мистических явлений. Вдруг, – подумалось, – сам покойник в дырку подсматривает. Тьфу ты! Напасть булгаковская!
– И кто ж это будет снаружи? – ответили вопросом на вопрос издевательским тенорком снизу, но сначала послышался шорох подошв, словно специально сбежали вниз по лестнице и поднялись вновь к ближе двери.
– Свои. Точила. К Тимофею.
– Перестаньте такое сказать: свои! – издевались хриплым тенорком. – Всех своих постреляли в тридцать седьмом! Какой-то буйный мужчинка колотится до моего помещения, и я желаю понять, кто это могёт быть!
– Твоего?! – озлобился Точилин. – Твоего помещения?! Открывай, придурок! Он ещё будет выёживаться и выяснять, кто пришёл! Сказано: свои! Открывай!
– Ой-ой-ой, кто бы такое говорил?! Узнаю! Никак предатель Точил Точилыч?! Не он ли приревновал и бросил друга погибать с безумной и ненасытной тёткой?! Уходи, иуда! Теперя я буду новым хозяином в этом прекрасном подвальном местечке! – взвыли, придуряясь, за дверью, меняя голос на фальцет. Но стукнул отпираемый железный засов.
– Шутю, Точила, шутю, – сказали опять хриплым и наглым тенорком прямо в дырку, для чего сложили бледные губы трубочкой. – Не делайте на меня такую лимонную морду!
Скрипучую железную плиту двери открыл сильно нетрезвый Артур со смешной фамилией Ягодкин. Бывший актёр театра… и кино, как он сам добавлял, представляясь, – нынче автор, пишущий окололитературную чушь и ахинею, которую никто не издает и не читает. В общем, известный в узких кругах выпивоха, тихий шизофреник, их общий с Лемковым знакомый, рыжий клоун по жизни – Артур Ягодкин. Открыв дверь, шутник успел отступить, спуститься вниз, в подвал, по крутой лестнице в двадцать две ступени. Этот факт Точилин совершенно точно запомнил, особенно, когда не раз приходилось выбираться из мастерской во двор на четвереньках по срочной надобности.
– Здрас-сте! Шоб ви сдохли, но остались здоровы! – раздался сочный актёрский тенорок из полумрака штольни крутой лестницы. В кирпичных выщерблинах стен красиво метались огоньки оплывающих свечей, свисали трагические сопли стеарина. Похоже, сам Ягодкин украсил вход в жилище и мастерскую Лемкова таким впечатляющим свечным дизайном.
– Ах, шоб ви сами сдохли, Бальзакер, со своими дурацкими шуточками, – недовольно откликнулся Точилин.
– Изя, щё ви такой огорчённый?! – куражился пьяный Артур.
Олегова мама с папашей назвали первенца сначала Юрий. Романтическая мама Точилина имела от рождения девичью фамилию Лопухина. Да-да, мама приходилась дальней-предальней родственницей светской красавице умирающей монархической эпохи Варваре Лопухиной. После тяжёлой беременности и «кесаревых» родов, мама Точилина зачиталась славянской историей и придумала переназвать сына в честь Вещего Олега. Ни Вещим, ни толком Олегом вольный художник так и не стал. Друзья и коллеги звали его по фамилии или сокращенно – «Точила». Творческий псевдоним у Точилина был – Точил, с ударением на букву «о».
– Изя, щё же вы не проходите внизу? – продолжал наглеть Артур.
Возмущённому, уставшему, продрогшему от предутренней свежести, художнику Точилину за еврейское имя Изя в таком неподходящем для шуток месте захотелось сразу закатать весельчаку в глаз.
– Бальзакер, совесть у тебя есть? – сдержанно спросил он. – Первое. Почему не отпирал полчаса на все мои грохотания?! Второе, почему так разорался, на ночь глядя?! Жильцы щас ментов вызовут! А тут, как я понимаю, поминки, требующие тишины, почтения и уныния?!
Когда Артур был в подпитии или при деньгах, он мнил себя одесситом. Хотя в известном городе у моря никогда не был, но безуспешно мечтал попасть. Если учесть, что Ягодкин при деньгах бывал крайне редко, то и одесситом ему удавалось прикидываться примерно раз в полгода. Он доставал любую компанию своими проодесскими приколами и пресными шуточками.
Когда ему хорошело от выпитого, Ягодкин перекрикивал галдящих, подвыпивших собутыльников, если его просили сдвинуться с места:
– Не трогайте меня за тут, у меня вся тела усталая!
Когда возмущался, орал:
– Умираю-таки за вас, сволочи, как это всё тухло и кисло!
Если в чём-то сомневался, зудел:
– Послушайте, Жоржик, а по мне так это надо, такое расстройство организма?
Расхожих штампов у Артурика Ягодкина было великое множество. Он искренне любил этот замечательный город у моря, красавицу Одессу, в котором, напомним, никогда не был. Особо искусно Артур декламировал по пьянке «Гарики» Игоря Губермана, за это получил неуместное прозвище Бальзакер.
– На поминки пожаловали, мусью Точил? – нагло уточнил Артур из тёмного подземелья. Бальзакер помнил творческий псевдоним Точилина. Не переставал, при случае, издеваться. Хрипло и трагически прозвучал его голос, будто из могильного склепа. Он тоже никогда не называл Точилина по имени.
– Понимаю, – куражился Артур. – Опять стою, понурив плечи, не отводя застывших глаз: как вкус у смерти безупречен в отборе лучших среди нас.
Точилин правильно предполагал, что «Гарики» Бальзакер наизусть не знал, но повторял на каждый особый случай, чтобы казаться эрудитом.
– Тело ещё здесь? – спросил Точилин.
– В унылом подвале тела два. И одна душа. Моя. Проходи, ненужный странник.
Артур торжественно взошёл, поднялся по крутой лестнице, трепетно освещённой огоньками свечных огарков в нишах щербатой кирпичной стенки, запер за поздним гостем дверь на тяжёлый засов. Пока Точилин привыкал к желтоватому полумраку, говорливый не в меру Бальзакер опередил его, спустился вниз по лестнице и с пафосом позвал из темноты залы «ковчега изгоев»:
– Входи, пигмей! Устами подлеца проси прощения пиита. С концом бежал он до конца. Без новомодства трансвестита… Откровение Арта. Часть третья! Приход, – завершил Артур свою нелепую тираду, продолжая нести несусветные и корявые свои экзерсисы. Отшельнику и нищеблуду, непризнанному автору и написателю, бывшему актёру Артуру Ягодкину иногда хотелось, быть может, выговориться, но не в таком же траурном месте блистать своим эрудизмом на грани цинизма?!
– Что эт ты развеселился, Бальзакер?! Слушателя нашёл? Замолчи! – обозлился Точилин, оступился с нижней сколотой ступеньки, подвернул левую ногу в щиколотке, ругнулся. – Как тут ходят в таком мраке?
– Ногами, – последовал мрачный ответ.
Подвальная сырость пробила впечатлительного Точилина отвратительным ознобом. Затхлый запах тряпичного склада, мышей и влажной плесени не позволял отдышаться после приятной прогулки переулками старой Москвы. В могильном полумраке он разнервничался. Когда глаза привыкли к сумраку, всё в нём завибрировало от тихого ужаса. Горло задёргалось в сдержанных рыданиях. Точилин, наконец, осознал, что пришёл поминать умершего друга.
На широкой, из двух половых досок, лавке, что выполняла у Тимофея Лемкова роль обеденного стола, величественно громоздился зелёный эмалированный таз с горой несусветной снеди. Перед тазом горели две толстые, жёлтые от старости, стеариновые свечи. Валялись на разодранных, промокших газетах куски чёрного и белого хлеба, а может, и сыра. Стояли пустые и полные бутылки водки, будто огненные снаряды при орудийной батарее. Громоздилось целое войско желтеющих пластиковых стаканчиков, некоторые были повержены, раздавлены, изувечены.
Приближаясь к месту поминальной трапезы, оробевший, присмиревший, Точилин заметил крохотный огненный мотылёк, что нервно метался над сложенными руками покойника. Точилин тихо пролил слёзы, горячие, волнующие, тихие слёзы печали. Всхлипнув, затих, чтобы не выказать свою слабость перед циничным Артуром.
Тимофей Лемков лежал на продавленном диване в жалкой позе усопшего вечного студента, в растянутом свитере, в драных, потёртых джинсах, перепачканных масляными красками. Тонкая прозрачная церковная свечечка удерживалась в корявых переплетениях пальцев рук почившего, что были сложены молитвенно на груди. Неопрятная борода художника топорщилась к потолку высохшими клочьями пакли. Словом, душераздирающая была и скорбная картина.
Точилин, разумеется, даже в полутьме узнал бы Тимофея по его горбатому, «ахматовскому» тонкому носу и бороде лопатой.
– Налить? – спросил Артур и тут же грубо ответил сам, в обиде, что не оценили его ораторское искусство:
– Естественно, налить. Тоже… выжрать, небось, пришёл. Зачем приходят на поминки? Пожрать и выпить. Нахаляву.
Бальзакер лихо уселся верхом на табурет перед лавкой, покачался на двух шатких ножках. Разлил из очередной бутылки остатки водки в три пластиковых стаканчика, хрустнул, скрутил крышку, откупорил еще бутылку. Долил в каждый стакан. Один накрыл кусочком чёрного хлеба. Некоторое время тупо созерцал эту траурную ёмкость.
– Не понял?! – громко возмутился он. – Это я, что ли, подлец, из покойницкого стакана водку дрызгаю? Нехорошо. Плохо. Плохая примета. Одна примета хороша: не навернуться с антраша! Не так ли, подподручник Точил?! Нда. И вот как тут бросишь пить, если даже покойнику наливают?! Традиция.
– Один тут, Бальзакер? – с неприязнью спросил Точилин.
– Вдвоём.
– Кто ещё? – Точилин оглянулся на всякий случай.
– Вдвоём с собою, дорогим и обожаемым, – ответил Артур.
– Выпиваешь один?
– Ну.
– Что – «ну»?! «Ну» – да, или «ну» – нет?! – прошипел Точилин. – Достал своими приколами!
– Не надо орать, милый друг! – тихо возмутился Артур и продекламировал под Шекспира:
– Звезда Арктур с повинною клонилась к горизонту. Закат уж близок нашей грустной жизни. Проходи, садись, напейся, пилигрим! Молча. У меня получается. На поминках, я понимаю, – молчат. С душой усопшего нужно говорить молча.
– Скотина! Значит, это ты! – обозлился уставший Точилин, на наглого, освоившегося в чужом доме Артура. – Это ты дрызгаешь водку даже из Тимошиного стакана!
– Почему сразу скотина? – шёпотом спросил Артур, сник, жалкий и скорбный, сгорбился, не переставая при этом покачиваться на ножках табуретки. – Ска-а-атина сразу! Умный нашёлся!
– А потому, – сдержанно бушевал Точилин. – Ведёшь себя, Бальзакер, по-хамски! В мастерскую не впускаешь! Нажрался, хрюн позорный! Хозяин выискался! Видишь, мой друг лежит!.. такой… такой неподвижный. Вот и веди себя пристойно, уродец.
– Молитву что ль завыть? – возмутился Артур и заблеял:
– Еже си на небеси! Прими душу раба твово Тимофе-е-ея!
– Помолчи, урод! Щас в белок заработаешь! – разозлился Точилин. – Зырил он в дырку!
– Омэн! – прошептал Артур, обиженно подоткнул пальцем к гостю поближе стаканчик, мол, выпей и угомонись.
В огромном, эмалированном тазике с обитыми, чёрными краями, что стоял по центру лавки, было навалено, казалось, всё, что можно было найти съестного в мастерской Тимофея. Солёная и квашеная капуста была разложена отдельными прядями. Огурцы, свежие и солёные, – насыпаны в навал. Шматки яблок, нарезанные дольками, почерневшие, были присыпаны сизыми дольками маринованного чеснока. Перемятые перья зелёного лука выглядели оторванными крыльями птиц. Дополняли съестное убранство мерзкие, скользкие, длинные чёрные макароны черемши, будто стебли водорослей.
– Давай, шизоид, помянем друга нашего Тимофея, – Точилин поднял стаканчик, осмотрелся в полутёмном подвале, удивляясь гулкой пустоте мастерской. При жизни хозяина это подвальное помещение всегда хранило невероятный бардак, беспорядок и наполненность. – Доброй души был человек.
– Шизоид, – обиделся Артур. – Чё сразу – шизоид?! Чё ты ваще борзеешь, Точила?! Подраться, что ль, с тобой?! Нет, позже. Сейчас я не в силах. Почему это помянем друга, а не самого Тимофея?! Тебя что ли поминать будем?! Или меня?! Почему друга-то Тимофея?! – куражился пьяный Артур.
– Достал ты, Бальзакер! Помолчать можно?! Несёшь бред! Причём тут ты, пропойца?! Повторяю для идиотов! Давай помянем моего друга Тимофея Лемкова! Художника и человека с большой буквы… «Пэ»! – неожиданно вырвалось у Точилина. Некстати он вспомнил надпись на двери подвала. Бальзакеру это дало повод продолжить пьяный кураж.
– Почему «Пэ», а не «Тэ» или, скажем, «Лэ»?! – допытывался Артем с занудством и упёртостью пьяного человека.
– Заколебал! Потому что его любимая «Тэ» написала красками на двери «Пэ»! Вот такая загадка на века! Замолкни, прошу тебя по-хорошему. За-мол-кни. Дай осознать кончину друга.
Точилин потерял терпение, но вместо того, чтобы врезать Артуру по уху, как сильно этого хотелось, опрокинул в себя жгучую водку.
Артур тоже выпил. Точилин вновь огляделся по сторонам, после выпитого согрелся. Глаза полностью привыкли к темноте. Он, наконец, разглядел «великую и угнетающую пустоту». Вечно заваленная самым невероятным хламом: тряпьем, подрамниками, холстами и, разумеется, пьяными телами, – мастерская Тимофея нынче напоминала мрачное складское помещение, со стеллажей которого сняли и увезли весь товар, а потом ещё и начисто вымели пол.
– Нормально. Он собирался переезжать? – спросил Точилин.
– Переезжать? Не знаю, – промычал Артур. – Наверно. Я один тут, с ним, – он кивнул в сторону Лемкова, – со вчерашнего дня. Нет, с позавчерашнего… С третьего.
– Как с третьего?! Сегодня пятое. Вернее, уже шестое. Почти… четыре часа ночи.
– О как! – искренне удивился Артур. – Выходит, трое суток тут валяюсь… в окурках.
– В окурках каких-то… Двое, если на то пошло.
– Что пошло?
– Двое с половиной суток, говорю, если с третьего, – уточнил Точилин, хотя с арифметикой и у него было в эту ночь плохо.
– Повтори, – не понял Артур.
– Никто больше не приходил?! – проворчал Точилин. – Только ты? И всё?!
– Не приходил.
– Во, дела! И даже его бывшая и дочь?
– И даже бывшая дочь, – отозвался из полумрака Артур. Его лица не было видно. Бликовали от огоньков свечей белки его глаз. Маячил длинноволосый мальчишеский силуэт головы. – Чё им здесь делать? Всё повыносили, андеграунды.
– Во, дела, – прошептал Точилин, залпом махнул ещё полстакана налитой водки. Обожгло горло. Томительно разлилось в груди блаженное тепло двойной дозы. Теперь можно было снова стать добрым, сдержанным, благоразумным. Опьянел Точилин мгновенно. Давно не выпивал. Не с кем было. Без закуски, от усталости, переживаний и недосыпа, опьянеешь, поди. Занюхал выпитое маринованной чесночиной. Полегчало на душе и в желудке. Вот ведь так и получается в жизни, что самые добрые и самые жестокие люди – пьяницы! Да-да. Горькие пьяницы.
– Повторили, – предложил Артур, вновь набулькал водки в стаканчик.
– Был человек и – нет, – с неподдельной горечью в голосе прошептал Точилин. – Беда!
– Был художник и – нет, – вяло передразнил Артур. – Только не надо!.. Не надо пустого ля-ля и детских соплей.
– Кто вывез-то всё? – вместо возобновления ссоры спросил Точилин. У него не осталось сил дольше злиться и ругаться, хотелось примирения, успокоения и сна, хотя бы пару часов. Беготня в командировке, короткие пересыпы в убогих гостиничках, где договаривались о дальнейшей художнической халтуре по областным и районным ДК, вымотали его окончательно.
– Кто ж его знает? Может все, понемногу.
– Странно! Казалось, у Тимофея множество друзей. Как не придёшь, – целая толпа гужует, пасётся, пьянствует, валяется по лавкам и стеллажам.
– Какие друзья?! Прохожане. Придут с выпивкой. Хозяину нальют стаканчик. Съедят свою же жратву. Выгребут всё из холодильника. Выпьют свою же водку, портвейн, вино. Побазарят обо всём и ни о чём, что-нибудь своруют и – разойдутся. Могут, конечно, морды друг другу побить. Могут и не побить. Сам так делал не единожды. Нет, настоящих друзей у Лемкова нет. И никогда не было.
– Есть, – уверенно возразил Точилин. – И было.
– Нет, – упёрся Артур, – у художника не может быть друзей. Коллеги. Собутыльники. Приживалки. Товарищи. Но друзей – нет.
– Откуда тебе знать о мужской дружбе, отщепенец,?! – отмахнулся Точилин. – Был у него друг и остался – я! Только вот баба нас развела.
– Во-о-от! – протянул Артур. – Тост. Выпьем, чтоб им пусто было!
– Кому?!
– Алабабам!
– Выпьем, – согласился Точилин.
– Кто ищет истину, держись
У парадокса на краю;
вот женщины: дают нам жизнь,
а после жить нам не дают, – продекламировал Артур.
– Хватит! – потребовал Точилин. – Или помолчи, Бальзакер, или говори от себя. Губермана интересней читать, а не слушать в твоём скрипучем исполнении. Своё пора сочинять.
– Сочиняю, – обиделся Артур и замолк ненадолго.
Они сидели в жёлтом сумраке, будто в могильном склепе, на шатких, самодельных табуретах перед низкой лавкой, заменяющей поминальный стол. Беспокойные огоньки колыхались перед ними в толстых оплывших свечных огарках. Теплился трогательный огненный мотылёк над сложенными накрест руками Тимофея. Не поворачивался язык называть Лемкова покойником.
– Может, свет зажечь, – предложил Точилин. – Жуткий мрак! Давит. Настольная лампа у него была.
– Была, – согласился Артур, – разбилась. И люстра из телеги была. Разбилась. И жизнь. Художника и человека. Разбилась. Пусть спит. Спи спокойно, дорогой товарищ. Выпьем. За скромного, замечательного художника. Умер.
– Давай.
После очередной порции водки Точилин впал в ностальгию. Кривил губы, вытирал слюни, пытался заплакать от жалости… к самому себе. Он почувствовал себя жутко одиноким. С потерей Тимофея Лемкова, друга, наставника, соратника по творчеству, Точилин потерял нечто собственное, кусок жизни, который принадлежал им обоим. Из души Точилин этот кусок выдрали с мясом. Оказалось, – больно.
– Никто-никто больше не приходил? – не унимался расстроенный Точилин. Не хотелось верить, что у такого добрейшего человека, каким был Тимофей Лемков, не осталось ни друзей, ни знакомых, ни коллег, ни товарищей, которые могли бы прийти, помянуть, похоронить.
– Никто и ничто, – отозвался Артур. – Ни больше, ни меньше.
– И даже некому?..