Полная версия
Идеи о справедливости: шариат и культурные изменения в русском Туркестане
В данной вступительной части я рассмотрю достоинства и недостатки некоторых подходов к исследованию мусульманской правовой культуры в условиях колониализма. Я сделаю обзор научной литературы о шариате и его взаимодействии с западными империями. При этом я проанализирую две интерпретативные парадигмы, широко применяемые в данной исследовательской области: «правовой плюрализм» и «закон и общество». Затем я расскажу о своем подходе, в основе которого лежит понятие «правосознания». В последующих частях вступительной главы я рассмотрю некоторые ограничения, стоящие на пути исследований мусульманского права. Для этого я осуществлю анализ литературы о глобальной правовой истории и имперской истории России.
1. Право и колониализм
Колониализм вращается вокруг права. Этот факт подтверждает множество исторических рассуждений на широкий спектр тем: о государственности, формах общинной организации, поведении и культурном производстве. Несомненно, исследователи колониализма не раз задумывались о культурной значимости права. Однако их историографическая позиция сталкивается с существенной проблемой. Исследования права и колониализма, как правило, не могут избежать двойственности повествования. По большому счету в этой области науки принято придерживаться одной из двух лишь на первый взгляд противоположных интерпретаций. Первая предполагает описание идеологических и институциональных форм колониального правления, в рамках которых колонизированные субъекты проявляют враждебность к навязанному верховенству имперского закона, а колонизаторы активно применяют против них меры принуждения. Второй вариант интерпретации предполагает подробный анализ деятельности колонизированных субъектов[7].
Применительно к регионам с мусульманским большинством в фокусе первого подхода находится шариат и процесс его трансформации в кодексы и своды законов[8]. При колониальном правлении наблюдается трансформация исламского юридического поля[9]. Западные империи, к примеру, претендуя на исключительное право на применение силы, ограничивали юрисдикцию казиев до так называемого закона о личном статусе, который сам по себе является колониальной правовой категорией. Помимо этого, для многих колониальных ситуаций характерен институциональный механизм, организующий мусульманских правоведов в юридическую иерархию и предполагающий, что их решения могут быть в любой момент пересмотрены в суде высшей инстанции. Такое положение дел подрывало моральный авторитет казиев. Теперь решения мусульманских судей было легче опровергнуть, инкриминировав им мнимое или реальное нарушение норм судебной практики. Многие ученые также утверждают, что кодификация шариата посредством перевода и массовой публикации предварительно отобранных мусульманских юридических источников имела неблагожелательные последствия. Эти факторы, предположительно, привели к ограниченному пониманию шариата и пересмотру его основных принципов[10]. Кроме того, произошли изменения и на семантическом уровне. Одним из них стала трансформация сельскохозяйственных систем: вместо принципа узуфрукта стал применяться принцип владения, то есть на смену земельному статусу пришел договор о праве собственности. Второй семантической трансформацией стала возможность высвобождения имущественных активов, входящих в вакф[11] (мусульманский благотворительный фонд). Третьей трансформацией является гибридизация некоторых юридических практик, например проведение исламской процедуры клятвы перед российскими мировыми судьями[12]. Наконец, о переломе и концептуальном сдвиге свидетельствуют мусульманские интеллектуалы, жившие в колониальную эпоху и размышлявшие о последствиях колониализма и его влиянии на исламскую правовую культуру. Ярким примером реакции мусульманских мыслителей на колониализм является распространение салафизма и сопутствующий призыв к независимой правовой аргументации (иджтихад) и герменевтическому эклектизму (тахайюр)[13]. Помимо этого, процесс деколонизации, сопровождавшийся требованием вернуть жителям бывших колоний шариат, свидетельствует о том, что структурные изменения колониального периода имели долгосрочные последствия, которые привели к изменению отношения местных правоведов к шариату. Наглядный пример тому – страны Африки к югу от Сахары: возврат к исламским судам в Нигерии повлек за собой дискуссию о границах их юрисдикции. Данный факт служит отражением того, что бывшие колониальные субъекты усвоили такое нововведение британцев-колонизаторов, как необходимость проводить границу между уголовным и гражданским правом[14]. Бринкли Мессик называет результат этого процесса трансформации «колониальным шариатом», тем самым фиксируя точку невозврата в нарративе о подчинении. Согласно этому нарративу, субъекты мусульманского права являются пассивными наблюдателями, против которых выступают имперские институциональные силы и механизмы производства знаний в лице ориентализма[15]. Пример данного подхода – работы Ваэля Халлака, где исследователь рассматривает шариат как комплекс институтов и доктринального знания. Однако Халлак, как правило, пренебрегает этическим измерением права, которое было жизненно важно для всех мусульман, а не только для наиболее эрудированных специалистов из их числа[16]. Можно сказать, что ученый таким образом сознательно ограничивает сферу своего исследования, но тем не менее в его работах колониальное взаимодействие предстает как сражение, в котором всегда проигрывает шариат.
Второй подход, в противоположность первому, базируется на идее правового плюрализма в широком смысле – научной школы, утверждающей, что «государственное право – не единственный источник признанного общественного порядка»[17]. Исследования, опирающиеся на этот подход, уделяют больше внимания взаимосвязи между правом и обществом, фокусируясь на расколах внутри империй. Деятельность подчиненных субъектов – мусульман описывается в контексте колониальных ограничений и фиксируется на нескольких уровнях. В самом общем виде последователи данного подхода утверждают, что колониальные субъекты действуют в рамках автономной культурной сферы. В последнее время оценка ограничений деятельности подчиненных субъектов в рамках колониальной правовой сферы стала более умеренной и менее радикальной. Ряд важных наблюдений по поводу неоднозначностей и пробелов в имперских правовых системах произвела Лорен Бентон. Ее работы приглашают нас к размышлению о белых пятнах и лазейках в имперском судопроизводстве. Бентон красноречиво иллюстрирует то, как бреши в системе имперского права давали подчиненным субъектам возможность удовлетворить свое чувство справедливости и добиться возмещения ущерба. Данный феномен уже давно является предметом дискуссий в научной среде. Тем не менее Бентон представляет убедительные аргументы в пользу того, что колонизированные субъекты сами невольно вносили вклад в политику изменения подсудности дел и ограничения юрисдикции шариатских судов, продвигаемой империями. Подданные выбирали наиболее удобную для себя юрисдикцию (Бентон называет это «правовым лавированием» – legal jockeying), пользуясь разницей в законах, от которой и отталкивалась имперская правовая политика. Несомненно, другие исследователи также заметили предрасположенность подчиненных субъектов к выбору наиболее удобного для себя судебного органа, однако вклад Бентон представляется в этом контексте наиболее значительным для исследований права и культуры колониализма. С ее точки зрения, правовые нормы являются не столько навязанным явлением, сколько результатом диалога между колонизаторами и колонизированными – диалога, который дал последним значительный стимул к изменениям. Подход Бентон получил дальнейшее развитие в работах Митры Шарафи, где рассматриваются неудачные попытки лавирования между правовыми юрисдикциями и демонстрируется тщетность повторного обращения в суд другой инстанции по тому же делу (Шарафи называет это «юридической лотереей»)[18]. Другие исследователи делают акцент на нормативных аспектах деятельности подчиненных субъектов во взаимодействии с европейскими колониальными властями. В некоторых работах обсуждается то, каким образом практики судопроизводства в колониях приводили к глубокой гибридизации правовых систем. Эффект гибридизации права, как правило, считается непредвиденным последствием колонизации и распространения верховенства права на сферы, находящиеся под контролем империи[19].
Так или иначе, исследования колониализма, права и культуры приходят к одинаковым выводам. Маневрируя между правовыми юрисдикциями и выбирая каждый раз наилучший для каждого конкретного случая судебный институт, подчиненные субъекты претворяли в реальность те самые культурные предпосылки, на которых зиждился колониализм, и таким образом лишь укрепляли его. Если рассматривать деятельность колониальных субъектов в институциональной и нормативной сферах, создается впечатление, что подобный образ действий колониальных субъектов представляет собой очередное свидетельство колониальной гегемонии. Однако в данном подходе кроется следующая проблема. Оценивать поведение подчиненных субъектов в колониальных терминах – значит попасть в замкнутый круг: изучая образ действий подчиненного субъекта в рамках колониальной системы значений, мы обнаруживаем лишь то, что деятельность субъекта обусловлена, а следовательно и ограничена именно этой системой. Очевидно, данный подход предлагает весьма узкие интерпретативные возможности: подчиненные субъекты, находясь под властью колонизаторов, занимаются некоторой деятельностью, которая ускользает от влияния системы значений, навязанной хозяевами; однако по той же причине своей подчиненности субъекты могут лишь закреплять эту систему значений. В любом случае в работах на основе данного подхода прослеживается нарратив о культурных различиях[20], поскольку различия представляют собой как предпосылку исследования, так и вывод из него[21].
Осознавая описанный выше риск «теоретического исчерпания» (theoretical exhaustion)[22], Джон Комарофф отмечает наличие у множества ученых сомнений по поводу того, «можно ли что-либо еще сказать на тему» права, колониализма и культуры[23]. Сам ученый не разделяет подобные пораженческие настроения и утверждает, что осталось еще много недосказанного. Комарофф выделяет четыре основополагающих координаты колониального правового режима. Во-первых, «понятие „колониальный режим“ обозначает разнообразные совокупности множества практик и институтов». Во-вторых, «правовая культура была определяющим фактором колониального общества». В-третьих, «колонии представляли собой главные площадки социально-правовых экспериментов». Наконец, в-четвертых, «социальная напряженность внутри империи на регулярной основе сглаживалась посредством закона»[24].
Критика исследований Комароффа, однако, утверждает, что ученый попросту придерживается курса, который предполагает множество этнографических иллюстраций в отсутствие каких-либо концептуальных изысканий. Билл Маурер заявляет, что гораздо полезнее было бы рассмотреть, что связывает право и общество (или право и культуру). Многие отмечают, что право и культура дополняют друг друга. Однако, по Мауреру, само по себе это наблюдение не помогает прояснить, каким же образом происходит процесс, который управляет их взаимозависимостью. Салли Энгл Мерри замечает, что «стоит только признать взаимосвязь права с культурой, как становится ясно, что понятие взаимоопределения не поможет провести анализ важных вопросов власти и изменений. Данные вопросы касаются разного уровня власти различных форм права, правоприменительной деятельности, правосознания, правового регулирования и роли всех этих факторов в формировании культурных практик, а также способности культурных практик влиять на правовые нормы и воплощать их в жизнь»[25].
Однако, при всех прочих равных условиях, разве подобные наблюдения не приглашают нас к размышлению о социокультурных изменениях с той же позиции, с которой историки часто рассматривают прошлое? Разве само требование изучить взаимосвязь права с культурой не является призывом сосредоточиться на происходящих в обществе трансформациях, на стимулирующих и дестимулирующих факторах, определяющих повторяемость тех или иных практик, и увидеть, каким образом набор тех или иных понятий, ценностей и установок приобретает актуальность и становится традицией определенной эпохи? Для ответа на эти вопросы я предлагаю начать с простого наблюдения, что колониальное взаимодействие, как и любое другое, всегда ведет к определенным переменам. Несмотря на расплывчатый, вероятностный и фрагментарный характер колониального взаимодействия, мы можем утверждать, что краеугольным камнем колониализма являются социокультурные изменения.
При работе с такой широкой и неопределенной темой, как «изменения» в ситуации колониализма, невозможно избежать разговора об аккультурации. Появившись в 1970-е годы, концепция аккультурации позже получила развитие в виде более сложных, пусть и необязательно более точных характеристик, таких как гибридность и (транскультурный) перенос. Здесь, используя те же аргументы, что и Санджей Субрахманьям, я утверждаю, что понятие аккультурации (и вся производная терминология) является неконструктивным для нашей дискуссии об изменениях, так как оно предполагает предшествующее существование овеществляемой культуры[26]. Для наших целей сообразнее будет исходить из предпосылки, что культурные столкновения зависят от потребности сторон во взаимопонимании и от их стремления его достичь. Особенно информативными представляются соображения, высказанные Санджеем Субрахманьямом:
Мы постоянно сталкиваемся с ситуациями, в которых нет места взаимному безразличию, отказу от коммуникации или глубокому взаимному непониманию. Напротив, эти ситуации демонстрируют терминологический сдвиг и поначалу импровизированные изменения, позже ставшие частью традиции <…> Участие колонизирующей империи и колонизованного государства в этих процессах было вполне сопоставимым (иначе и быть не могло – государства и империи не могли существовать, не замечая друг друга). <…> Как правило, происходили сближение, импровизированная подстройка и в конце концов смена относительных позиций обеих сторон. Завоевание Индии сильно изменило британцев: уже второе поколение колонизаторов сильно отличалось от предыдущего[27].
Таким образом, мы утверждаем, что социокультурные изменения невозможно представить как одностороннее движение вне исторического контекста, понимаемое исключительно как продукт тотального колониального воздействия. Теперь необходимо рассмотреть вопрос определения изменений в правовой сфере. Что в ней изменилось и почему? Антропологи и историки права, симпатизирующие социальным наукам, в поисках ответа будут, скорее всего, опираться на парадигму «закон и общество»[28]. Вероятно, они проведут критический анализ форм претворения колониализма в жизнь и рассмотрят вопрос о том, каким образом воплощается взаимосвязь между правом и культурой. Именно здесь, по словам Маурера, ярче всего проявляется союз «и» в словосочетании «право и культура», символизирующий их взаимосвязь и взаимодополнение.
2. Правосознание
Исследования права и колониализма испытывают сложности с тем, чтобы избежать двойственности в трактовке «различий». Существует ли альтернативный способ историзации изменений в юридической сфере? Одним из возможных вариантов будет то, что антропологи называют «эмической перспективой», – попытка взглянуть на мир, в котором живет исторический актор, с его точки зрения и реконструировать его собственный взгляд на вещи. Разумеется, эпистемологические скептики могут заявить об абсурдности любых подобных попыток, так как не существует способа точно узнать, как это было на самом деле. В конце концов, историки работают с текстами, а тексты – это артефакты, а не окна в прошлое. Обычно в документах не указывается, о чем думал тот или иной исторический актор или что он говорил в тот или иной момент. И даже если в источнике есть упоминания об этом, мы не можем быть уверены в истинности этих фактов. Мое предложение использовать эмическую перспективу, однако, связано скорее не с отношениями между письменными документами и реальностью, а с необходимостью рефлексировать по поводу эпистем, определяющих наш подход к изучению колониализма. Другими словами, если мы хотим понять действующих лиц истории и осуществляемые ими культурные практики, которые упоминаются в документах из колониальных архивов, то мы должны попробовать отделить самих людей и их практики от колониальных нарративов, к которым они приспособлены. Обязуясь в первую очередь мыслить в эмических терминах, мы получаем новые эвристические возможности. Это дает нам значительное преимущество, помогая избежать наложения исторического материала и предположений, касающихся культурных различий[29]. Как мы увидим далее, мусульмане преследовали свои личные прагматические цели и нередко обращались в светские суды с исками, подрывающими репутацию исламских институтов.
Вне всякого сомнения, целью данной работы не является отрицание любых социальных или культурных различий, особенно в ситуации колониализма. Книга также ни в коей мере не заявляет, что различия не имеют отношения к исследованию права и колониализма. Те, кто знаком с узбекской литературой, могут вспомнить следующий эпизод из романа А. Чулпана «Ночь и день», написанного в 1936 году. Юная Зеби предстает перед военным судом по подозрению в отравлении мужа. Русский военный чиновник, председатель трибунала, требует от нее приподнять паранджу, чтобы установить ее личность. Когда переводчик объясняет Зеби, что от нее требуется, девушка решительно отказывается и заявляет, что скорее умрет, чем покажет лицо незнакомцам (Вой, ўла қолай! Шунча номаҳрамнинг олдида юзимни очаманми? Ундан кўра ўлганим яхши эмасми?)[30]. Дальнейшие объяснения, что снятие паранджи – одно из требований суда, не приносят результатов. В конце концов, ее убеждает мулла, который говорит ей, что русские – как псы, потому что они неверные; а значит, ей дозволено открыть лицо перед российскими чиновниками так же, как она бы могла это сделать перед собакой (Кофир билан итнинг фарқи йўқ. Итдан қочмайсизми? Шундай бўлса, кофирдан ҳам қочмасангиз бўлади. Бу жоиз?)[31]. Подобные картины были хорошо знакомы множеству жителей Средней Азии, живших при российском управлении. Однако даже если проявления культурных различий и ограничиваются сценами такого рода, это тем не менее не отменяет необходимости составить картину значительных культурных сдвигов в правовой сфере, что и является задачей данного исследования.
Помимо этого, эмический подход дает нам еще одно большое преимущество. Историк, использующий эмическую перспективу, обязан анализировать сеть практик, в которых отражается мировоззрение изучаемых исторических акторов. Это означает, что эмическая перспектива предлагает составить приближенное представление о концептуальных схемах, обусловливающих поведение действующих лиц наших источников. Применительно к правовой сфере данный подход побуждает к исследованию практического значения закона в повседневной жизни. Преимущество заключается в смене эвристической перспективы: закон не просто воздействует на общество, но проистекает из социального действия. Фокус на эмической перспективе в рамках данной работы сходен с тем, что социологи Патрисия Юик и Сьюзен Силби называют «законностью» (legality):
Как составляющая социального взаимодействия, право – или то, что мы называем законностью, – объединяет различные ситуации, из которых оно является следствием и которые помогает структурировать. Так как законность является неотъемлемой составляющей повседневной жизни и одновременно ее следствием, то сфера существования законности охватывает такие общепризнанные феномены, как бюрократия, игры и «попросту выживание». В этих областях значимость законности неоспорима, и она явно с ними перекликается. Законность сохраняется не только за счет формальных статей конституции, законодательных статусов, судебных решений или открытых проявлений государственной власти, таких как исполнение смертного приговора. Законность существует скорее потому, что опирается на обыденные схемы повседневной жизни[32].
Проницательный читатель может заметить, что я собираюсь перейти к рассуждению о субъективности правовых акторов. Другими словами, я хочу исследовать феномен того, что мы называем «правовым сознанием» (или «правосознанием»), что оно представляло собой тогда и какие изменения претерпело со временем. Под «сознанием» я здесь, однако, понимаю не критическое сознание, то есть склонность к интерпретации, которая часто встречается среди рефлексивно мыслящих интеллектуалов[33]. Под «правосознанием» в данной книге я понимаю представления конкретных лиц о добре и зле в рамках судебного процесса, осознание ими собственных прав, моральную подоплеку их обращения в суд, а также их личную интерпретацию окружающего морального мира. Таким образом, «правосознание» – это то, «что люди делают и говорят по поводу закона»[34]. Данная работа опирается на значительное количество прецедентов, которые иллюстрируют формирование у людей личных убеждений и реакций, связанных с правосудием.
Некоторые могут возразить, что для историка изучение сознания исторических акторов обречено на провал: существует различие между сбором рассказов о взаимодействии с законом, изложенных людьми «своими словами», и чтением источников, которое сопровождается поиском тайных смыслов в голосах, что рассказывают об опыте взаимодействия с законом. Социолог может записать голос на диктофон и проиграть его. Историк же вынужден анализировать голоса, которые зачастую никогда и не звучали вслух, а значит, он должен довольствоваться намеками и недосказанностями. Однако если мы допустим, что с помощью герменевтики мы способны приблизиться к пониманию исходного смысла «Государя» Макиавелли или же, по Квентину Скиннеру, вложенного в эту книгу намерения (uptake)[35], есть вероятность, что мы также можем прийти к некоторым выводам, исходя из поведения акторов, изложенного в источниках. Данные выводы будут касаться личного восприятия акторами прав и обязательств, послуживших причиной их обращения в суд. Я не подхожу к текстам как к художественной литературе и не воспринимаю их исключительно как свидетельство гегемонии тех или иных познавательных практик. Я считаю, что подобные подходы, малопродуктивные с эпистемологической точки зрения, не представляют никаких преимуществ для исследователя. Вместо этого я утверждаю, что герменевтический подход может помочь нам зафиксировать подразумеваемый смысл как текста, так и отраженного в нем действия. Хотя такая фиксация не всегда возможна, все же стоит предпринять попытку.
Итак, в основе данного исследования лежит эмическая перспектива. В данной работе рассматриваются два вопроса, ключевых для нашего понимания правосознания в российской Средней Азии. Во-первых, почему мусульмане приходили к тому или иному конкретному пониманию права? Во-вторых, как со временем изменялось их понимание добра и зла, правильного и неправильного? И снова не представляется целесообразным мышление в терминах навязывания или тем более аккультурации, так как оно непременно помещает поведение мусульман в телеологический нарратив о приверженности заимствованным ценностям, уступках внешним акторам и окончательном колониальном подчинении. Гегемония и ее отрицание не могут быть единственными уроками историзации колониализма. Более целесообразным представляется проведение анализа поведения мусульман сквозь призму их собственных взглядов, насколько это нам позволят лингвистические условности. Поэтому я хочу начать с общего наблюдения, что вопреки распространенному мнению о культурной устойчивости ислама многие мусульманские субъекты права воспринимали этическую непоследовательность в своем поведении как вполне допустимую, причем их поведение не воспринималось единоверцами как отступление от шариата (и тем более как его нарушение). В конце концов, мусульманин не становился менее мусульманином, будучи посаженным в тюрьму за распитие алкогольных напитков или оштрафованным за азартные игры. В основу книги «Идеи о справедливости» легли судебные прецеденты, иллюстрирующие опыт взаимодействия мусульман с законом в рамках колониального общества и их видение колониальной правовой системы как источника разнообразных возможностей. Я не хочу преуменьшать значение опыта колониализма, представляя его как процесс, управляемый лишь прагматическими силами. Несомненно, у мусульман были идеи, ценности и понятия, которыми они мотивировали свои поступки. В любом случае мусульманские современники определенных исторических событий в своих записях мало внимания уделяли культурным переменам, ведь последние были частью их повседневного жизненного опыта. Поэтому в данном исследовании мы также дистанцируемся от описания этих событий как таковых и не будем на них фокусироваться.
3. Сравнительный анализ