Полная версия
Бил и целовал (сборник)
Пропуск в рай решил купить своим домом гнилым. Вроде как доброе дело сделал, наследство определил. Раньше-то про своего внука единственного не вспоминал. Раньше не существовало ни Миши, ни его матери. А теперь, когда автоматчики за ним явились, так он его, Мишу, просит побег устроить…
Не станет он подарки из таких рук принимать. Не доберется бывший капитан НКВД до святого Петра. Или кто там на входе. Я стану его святым Петром здесь, на этом свете. К нотариусу больше не поеду, а ему выскажу все, пусть один подыхает, зная, как я его презираю.
Нет… Глупо это. Дом, земля государству достанутся. Лучше я дом продам и сиротам пожертвую. Больным детям. Старикам одиноким. Нищим. Больным, нищим старикам-сиротам…
Миша – идеалист. Натура страстная. Никогда не переводил документов для компаний, которые, по его мнению, нарушали права неимущих, чья деятельность угрожала озоновому слою. Жертвовал на детский дом, после смерти матери два раза в месяц работал в больнице добровольцем – помогал ухаживать за умирающими. Он все принимал близко к сердцу, мог расплакаться от какой-нибудь военной кинохроники, котенка лишайного молочком напоить, мусор упорно разделял, хоть все его пакетики со старыми газетами, пустыми склянками и органическими отходами бессовестно перемешивались глухими к проблемам экологии сотрудниками уборочных фирм.
Он, переводчик, который каждый день помогал людям найти общий язык, не мог перевести сам себе правду родного деда. Не мог принять деда, договориться с ним. С самим собой теперь не мог договориться.
На запинающихся ногах вернулся в дом. Он плохо видел, хотя очки никуда с его носа не подевались. Если бы его спросили потом, почему он сделал то, что сделал, он бы не смог ответить. Он не принадлежал себе. Не различал цветов. Он видел только топор и дверь. Взял топор. Вошел в дверь. Щелкнул выключателем.
Невольно бросил взгляд в тот угол, где недавно стоял автоматчик-охранник.
По-прежнему табуретка.
Свет лампочки не потревожил старика. Тот лежал ровно, как Миша его уложил. Глаза оставались закрытыми, рот запал. Вот так, по ночам, они арестовывали людей. Брали кого в чем – в кальсонах, в ночных рубашках.
– Ты рассорил моих родителей из-за своего вождя. Слово «преступник» тебе не понравилось. Ты трус. Все вы трусы. Приканчивали людей, а семьям сообщали, что десять лет без права переписки. Ты даже перед смертью ссышь сказать мне, кто ты.
Миша стоял над своим дедом, беззащитным и маленьким, крепко сжимая топор.
Он занес топор.
Раскроить ему черепок.
Размозжить эту мышь.
Фанатика.
Навсегда избавить от ига.
Других избавить.
И самого себя.
Хотел.
Но не мог.
Знал, что не может.
Не сможет.
Но топор занес.
Хоть намерением насладиться…
Дед открыл глаза. И скосился на Мишу. Головы не повернул, скосился. Зрачки в углы глаз скатил. Это произошло так неожиданно, скошенные глаза вцепились так крепко, что спину Мише обдало ледяным снежком, затылок когти стянули. Нестерпимый ужас наполнил сердце.
Миша не мог отвести взгляда. Дед впервые с их встречи смотрел ему прямо в глаза. Стоя перед этой человеческой развалиной, перед ненавистным зловонным куском дряблой плоти, Миша чувствовал бессилие. Ладони, сжимающие топорище, взмокли. В глазах деда была власть, неподчинение. Презрение к Мише, к себе, к жизни и смерти. Презрение к Мишиной мечте убить его. Презрение к Мишиной нерешительности. И не оттого сила, что мускулы, не оттого власть, что полномочия, а от неверия и безразличия. Для деда он был сразу всеми очкариками, всеми умниками – троцкистами, вредителями-интеллигентиками, которых он, Степан Васильевич, так легко сжигал своим светом.
Сколько Миша простоял, зачарованный взглядом старика, он потом точно определить не мог. Может, час простоял, а может, минуту. Дед закрыл глаза так же неожиданно, как и открыл. Миша почувствовал, будто его застали за чем-то очень-очень интимным, за кражей или за рукоблудием, застали, посмотрели, не говоря ни слова, и, заскучав, отвернулись. Дед застукал его, поиграл с ним и утратил интерес. Миша стоял оплеванный, руки, сжимающие топор, онемели. Из него выбили признание без всяких пыток, он все подписал, товарищей оговорил.
Он больше не мог оставаться в комнате, но и сойти с места не мог. И действие, и бездействие были мучительны. С великим трудом он опустил топор. Руки не слушались, суставы заклинило. Сделал шаг, ступил из заколдованного круга, который незримо очертил вокруг него дед. Второй шаг. Третий. Лампочку за собой не потушил.
Выбежал во двор. Зубы стиснуты, лицо дергается. Задрал рукав на левой руке, взял топор в правую, вытянул левую, сжал кулак, занес топор…
Опустил топор.
Снова занес. Закусил губу. Зажмурился…
Открыл глаза. Поднес край топора к руке. Царапнул. Кровь выступила жгучим пунктиром, и он зашвырнул топор далеко в кусты.
Он долго бродил по саду, допил коньяк и, только когда совсем продрог, вернулся в дом. Растопил печь. Огонь плясал на старых поленьях, щекотал деревяшки, юркие огненные хвостики пролезали в самые потаенные щелочки. Огонь был, как взгляд деда, не было от него спасения. Жар из топки разморил Мишу, на рассвете он не заметил, как задремал.
Во сне он все так же сидел перед печью. Скользнув взглядом вверх, он заметил, что побелка отслаивается, печь трескается. Из щели, которая на глазах расширялась, вилась струйка дыма. Миша заволновался, что они с дедом угорят. Стал метаться по комнате в поисках чего-нибудь, чем залепить щель, и, не найдя ничего, кроме куска яблочного пирога, стал замазывать прореху. Дым прекратил наполнять комнату, Миша с удовлетворением облизал сладкие пальцы и только собрался снова наслаждаться созерцанием огня, как его отвлек громкий звон. Обернувшись, он увидел, что оконная рама как была рухнула в сад. Прохлада наполнила комнату. Не успел он удивиться и огорчиться – с потолка на голову упал небольшой, но увесистый кусок штукатурки. Потирая место ушиба, Миша задрал было голову к потолку, но взгляд его наткнулся на фотографию на стене. У деда на портрете носом шла кровь. Черные червяки ползли из ноздрей через верхнюю губу на нижнюю, на подбородок. Кровь текла и текла. Гимнастерка на груди набрякла, дедовский взгляд стал еще острее, придавливал и гнул.
Миша очнулся рывком. В окно светило размытое осенней дымкой солнце. Он потянулся, прикрыл ногой дверцу потухшей печи. Утро. На часах без десяти одиннадцать. Посмотрев на дверь в комнату деда, он вспомнил ночной порыв и усмехнулся. Чего только ночью не взбредет в голову. Да еще спьяну. Ночью можно наделать глупостей, не то что при дневном свете.
Он испытывал чувство обновления, какое бывает после разрешившегося нервного напряжения. Дом показался ему не таким, как накануне, он приготовил чай, подошел к дедовской двери, поднял согнутый палец – постучать. Подумал: надо бы сперва что-нибудь съесть, а потом уж стучать. Воспитанный внук позавтракал бы вместе с дедом, но Миша решил заморить червячка и уж тогда звать деда и поесть с ним основательно. На пустой желудок его терзал стыд за ночную выходку.
Он отрезал кружок колбасы. Съел. Ломтик сыру. Съел. Дожевывая, вернулся к заветной двери. Вкус пищи прибавил уверенности, он еще больше радовался, что ночью не наделал глупостей. Радовался, что вот так вдруг обрел близкого человека. При свете солнца родство с палачом не казалось ему отвратительным, скорее романтичным. Проглотив остатки колбасы и сыра, он уверенно постучал.
Дед не отозвался.
Миша постучал сильнее, позвал:
– Дед, завтракать будешь?
Вчерашнее мытье, татуировка и дальнейший замысел мести за всех невинно убиенных придавали Мише храбрости и даже развязности. Теперь он мог без запинки называть Степана Васильевича дедом, тыкать ему, позабыв всякую подчеркнутую вежливость, какую демонстрировал всего неделю назад, когда они познакомились.
Его вдруг осенило. Новым в этом утре был звук – тиканье часов. Покрытый слоем грязи старый будильник ожил. Стрелка-соломинка, дергаясь, отсчитывала секунды.
Удивившись прихотям механизма, Миша постучал снова и, не дождавшись ответа, решил войти без разрешения.
Степан Васильевич лежал на железной кровати в том же положении, в котором Миша оставил его ночью. Ненужный ночной горшок, желтый, с отбитой на блестящем боку эмалью, старомодная, с восковыми ручками, радиола, табуретка-автоматчик. Запах вроде исчез.
– Дед, – снова позвал Миша и тронул старика за плечо.
Тело деда было неживым. Миша это сразу понял. Не надо разбираться в мертвецах, чтобы, наткнувшись на мертвеца, опознать его.
Дед умел осадить Мишу. На этот раз он умер.
За прахом Миша смог приехать незадолго до закрытия крематория. Служительница просунула в окошко черный с латунной крышкой сосуд с сожженными головой, туловищем, ногами-руками, костями, ногтями, глазами и налитым отростком, торчащим в боку.
Дед оказался последним постоянным жителем деревни. Девяносто восемь лет. Проживет ли он столько? Миша решил было поискать семейную могилу, чтобы сразу закопать урну, но уже темнело и кладбище закрывали.
Он был не один, Катя вызвалась сопровождать. Обняв урну, как когда-то обнимал аквариум с рыбками из зоомагазина, Миша остановился у запертых ворот кладбища.
– В другой раз вернемся и похороним, – обнадежила Катя.
Миша мысленно согласился. Сожженной голове, костям, глазам и отростку не важно, когда их закопают.
– Поехали, наследство покажу.
И они отправились в сторону родовой развалюхи.
– Это он? – спросила Катя, разглядывая фотографию.
– Он.
– Вы с ним очень похожи. Особенно без очков. – Катя сняла с Мишиного носа очки. – Ну-ка встань к свету.
Миша, щурясь, встал под фотографией, повернулся к окну.
– Одно лицо. Только глаза… У тебя глаза… добрее, что ли. Сколько ему на этой фотографии?
– Двадцать семь – тридцать.
Катя вернула Мише очки.
– Признайся, ты заведешь любовницу после моей смерти?
– С чего ты взяла, что я тебя переживу?
– Если ты протянешь девяносто восемь лет, как он, тягаться с тобой будет сложновато. На чердаке уже был?
В ее голосе играло детское предвкушение открытий. Они полезли на чердак. Лампочки там не было, и Миша стал светить фонариком из телефона. Рассеянный луч выхватил старые, полуразинутые чемоданы, коричневый и красный, из них торчало тряпье. Чемоданы хотели сожрать барахло, да подавились и застыли с набитыми пастями. Связки газет, велосипед без колеса, костыли, люстра, на стропилах – серые яблоки покинутых осами гнезд.
– Никаких сокровищ, – констатировал Миша.
– Не торопись. – Катя ковырнула носком сапога. – Посвети-ка сюда.
Среди мятых, изъеденных молью пиджаков и комков болоньевых плащей показался предмет строгой формы. Синяя фуражка с краповым околышем.
– Нет, говоришь, сокровищ?
Нашитый на донышко фуражки ромбик носил поблекшую, вытравленную потом надпись: «Свет С. В.».
Катя нахлобучила фуражку Мише на голову.
– Ну-ка! – Она забрала фонарик, ослепила Мишу лучом. – Красавец! Будто на тебя! А мне как?
Сдернула фуражку с Миши, надела на себя. Фуражка села глубоко, по самые, цвета американских купюр, глаза. Катя подсветила свое лицо снизу, отчего оно стало по-цирковому жутким.
– Эй, ты! Фашист, враг народа, признавайся, готовил заговор против товарища Сталина и всего советского народа?! – Ткнула Мишу пальцем в грудь: – Говори!
Легонько шлепнула по щеке.
– Зачем имя изменил?
Шлепнула по другой щеке:
– Степа Свет… Мне нравится…
Катя сжала его лицо так, что рот сморщился трубочкой. Приблизилась.
Они коснулись друг друга губами. Фуражка упала им под ноги.
Катя вошла во вкус и, надвинув слегка растоптанную фуражку на глаза, принялась руководить:
– Эй, ты, фашист, натаскай-ка дров. Топить надо, ночи холодные.
Миша принялся возить дрова в тачке из сарая в дом. Это со стороны кажется, что возить в тачке груз – дело нетрудное, после двух полных тачек он заметно вспотел. Снял очки, положил на ступеньки.
– Не останавливаться. Как там… Труд есть дело чести, дело боблести… Тьфу! Доблести и геройства! – неожиданно проявила исторические познания Катя.
Пока Миша таскал, Катя распахнула окна, сгребла простыни с постели деда, мелкий мусор, морщась, выволокла во двор и велела поджечь. Так принято. Костер был высокий и краткий.
После проветривания растопили печь, уселись перед огнем.
– Стены, кажется, крепкие, полы тоже, – топнула ногой Катя. – Добротный дом. Надо просто порядок навести и сделать мелкий ремонт. Но сначала все оформить. А то деньги вложим, и окажется, что документы не в порядке.
– Я тут думал, – подбирая слова, начала Миша. – Знаешь… хочу этот дом продать, а деньги какому-нибудь приюту перевести.
– Много не выручишь. А с чего вдруг?
– Можешь надо мной смеяться, но… мне как-то неприятно наследство от палача принимать. Я как бы его грехи на себя беру. Вроде как прощаю его. Вроде как преемственность… – Миша смутился и запутался.
– Мама родная, слова-то какие! Палач, грехи, преемственность! – рассмеялась Катя. – Какие грехи?
– Ну… ты же понимаешь.
– Это все только в твоей голове. У тебя просто богатое воображение. Это просто дом, который построил твой дед. Обычное наследство. Береги его, ремонтируй, поддерживай, потом детям оставишь. Нашим детям.
Раздался стук в дверь.
– Мне послышалось?
– Кто-то стучит.
– Кроме нас, в деревне никого.
– Пойду гляну. – Миша шагнул к двери.
– На, возьми на всякий случай, – Катя протянула ему кочергу.
Миша усмехнулся, но кочергу взял. Катя и не думала шутить, вооружилась ножом. Миша отпер дверь, ведущую из дома на веранду. Распахнул. В темных стеклах веранды отражался его силуэт и освещенная комната позади него. Из отражения на Мишу смотрел фотографический портрет деда, висящий у него за спиной.
Дождавшись, когда глаза привыкнут к темноте, Миша откинул крючок с остекленной ромбами двери веранды, шагнул в сад.
Моросило.
– Никого! – крикнул Миша. – Показалось.
Не поворачиваясь к саду спиной, Миша плотно закрыл дверь и накинул крючок. Торопливо, делая вид, что согревается быстрой ходьбой, вернулся в дом.
– Городским в деревне всегда что-то мерещится, – улыбнулся он, обняв Катю. – Значит, ты думаешь, ничего страшного, если я оставлю дом себе?
– Конечно, ничего страшного! – Катя смотрела ему в глаза. – Думаешь, дети расплачиваются за грехи отцов до седьмого колена? Он тебе никто, чужой человек. Он ведь так и не сказал, что он твой дед.
– Не сказал…
– Тогда о какой ответственности можно говорить? Он вообще как инопланетянин. НКВД, Сталин – это же прошлый век. Давай просто жить и радоваться. Только теперь у нас будет дом.
Несмотря на поздний час, они принялись фантазировать, измерили веревкой мебель и комнаты, думая, какую сделать перестановку.
– Сервант с веранды я бы выбросила.
– А я бы оставил. Выбрасывать будем только в крайнем случае. Знаешь, мне этот дом все больше нравится.
– Ну обои-то хоть обдерем?
– Давай прямо сейчас попробуем!
Было глубоко за полночь, когда острие отысканного в кустах топора поддело один из листов фанеры, которыми были оббиты бревенчатые стены.
Топор расширил шов. Гвозди взвыли, обои рыхло лопнули. Лист высотой с Катю хлопнул об пол. Волна воздуха опрокинула со стола чашку. От края откололся зубчик. Три мыши кинулись в разные стороны. Они передвигались короткими перебежками, пытаясь сбить с толку людей.
Омерзение и страх. Знакомое чувство. Миша упал на стул, поджал ноги. Катя запрыгала, давя мышей. Ловко и быстро перебила всех.
– Что, Степан Васильевич, испугался? – улыбнулась Катя. – А дедушка твой, энкавэдэшник, не испугался бы.
– Он был сатрап, а я тонко чувствующий интеллигент, мышку убить не могу, – попытался пошутить Миша.
Они вымели труху мышиных гнезд, горсти черных семян, просыпавшихся из нутра стены. Выбросили трупики. Миша замыл кровавую слизь. Обнажившиеся сизые бревна хорошенько протерли.
– Жучок-древоточец, – поставила диагноз Катя, увидев бревна, испещренные множеством дырочек. – Очень трудно вывести.
– Может весь дом сожрать? – задумчиво поинтересовался Миша.
– Может. Но не волнуйся, он, скорее всего, сдох давно! – приободрила Катя.
– А если не сдох?
– Как бы это узнать…
– Надо сосчитать дырочки. Если появится новая, значит, жив, – предложил Миша.
Катя наполнила до половины два разномастных, найденных в серванте бокала.
– Ну, за Родину, за Сталина!
Ночью шел дождь. Струи то усиливались, то ослабевали. Мише не спалось. Кутаясь в старое одеяло, он поднялся на чердак. За мерным гудением дождя отчетливо слышалось падение капель на пол. Крыша текла. Миша принес тарелки, миски, поставил под течи. Холодная капля упала на лоб. Кап. Почему-то он задержался, не отошел. Новая капля. Еще одна. Забежала за шиворот, юркнула по спине.
Вспомнилась пытка, когда на голову методически капает вода. А все-таки пытал ли кого-нибудь его дед? Расстреливал?
Миша стоял под каплями. Шлепки о голову заслонили все звуки. Ручейки резво сбегали по вискам, затылку, за ушами на плечи. По спине и груди. Капли отсчитывали жизни. Раз, два, три. Жизни расстрелянных, жизни отправленных в лагеря, в детдомы, жизни сочинителей доносов, жизни дознавателей, конвоиров, жизни письменно отрекшихся от своих близких. Он продрог и спустился вниз. Пересекая залу, посмотрел на фотографию. Молодой капитан Свет изучал его пристальным взглядом.
Утром, когда Катя еще спала, Миша, бодрый и полный решимости, полез осматривать крышу. Ему не нравилось, что вода капает на пол, протекает на первый этаж, портит пол и потолок, стены и мебель. Он решил начать ремонт дома сам, сделать что-нибудь маленькое, но важное. Разузнав, что крышу можно замазать битумной мастикой, сгонял за пять километров в хозяйственный, подтащил к стене старую лестницу, приставил так, чтобы залезть сначала на крышу веранды, а с нее по доске с набитыми перекладинами вскарабкаться на один из двух основных скатов, туда, где предположительно треснул шифер.
Держа банку с мастикой в руке, он уверенно взобрался по лестнице, схватился за край крыши веранды, и тут лестница пошатнулась.
И встала на место.
Пустячная высота, но сердце дрогнуло.
Он осмотрелся. Голые сады сплетались и топорщились. Дома, все больше черные, из некрашеного бревна, прятались под шифером и железом.
Попробовал прочность лесенки-доски, закрепленной на скате. Плашки-перекладины сгнили. Но если ступать аккуратно, избегая резких движений, то выдержат. Или не выдержат.
Стал карабкаться. Первая, вторая. Надо было мастику в сумку положить, а сумку на плечо. Чтобы обе руки были свободны. Штаниной зацепился за торчащий из шиферной волны гвоздь. Хотел переставить ногу, гвоздь рванул назад. Чуть не сдернул с крыши.
Осторожно высвободил ногу. Выше. Печная труба. Осыпающийся кирпич. А вот и трещина. Ощупал. Осторожно достал из кармана кисть, сунул в черную гущу мастики. Хорошо, банку додумался еще внизу открыть.
Добравшись до конька, уселся верхом. Заброшенные поля, зарастающие березками. Сиреневый лес с желтыми всполохами кленов и зелеными ершами елок. Вдалеке массивный, поросший сухотравьем и кустарником купол церкви, упрямо прущей из-под земли огромным грибом.
Говорят, грибы являются отростками огромного разветвленного организма, распространяющегося под землей. Разве все остальное устроено не так же: лес, поле, плесень, деревня, город, люди? Все это не самостоятельные явления, а лишь следствия чего-то единого. Следствия вещества, которое заполняет мир. Можно срубить лес, но однажды он вырастет снова. Можно разрушить города – они отстроятся, убить людей – они появятся вновь. Потому что до первопричины нельзя добраться. Первопричина содержится в каждом облачке воздуха, в каждой частице тверди, в каждом языке пламени, в каждой капле воды, в каждом глотке пустоты.
Он вдохнул влажный прохладный воздух. Надо вызвать мастеров, самому не справиться. Бросил испачканную кисть вниз. Бросил банку – мастика густая, не вытечет. Перекинул ногу через конек. Что-то выпало из кармана, съехало вниз. Телефон. Застрял на середине противоположного ската, в бархатных кляксах наростов и мхов, в сухих листьях.
Он сидел на коньке, смотрел на телефон и думал, что можно спуститься, взять швабру, подцепить телефон и затащить обратно наверх. Но длины швабры, скорее всего, не хватит. Можно поискать подходящую палку и спихнуть телефон вниз. И чтобы Катя ловила. Если не поймает, телефон разобьется о бетонную дорожку, идущую вдоль дома. Можно переставить лестницу и попытаться достать телефон снизу.
Стал накрапывать дождь. Миша проверил, нет ли в карманах еще чего, полюбовался на даль и пополз вниз по скату за телефоном. Крыша была довольно покатой, шифер – шероховатым, удержаться несложно. Он прижимался к волнистому покрытию, царапался о торчащие гвозди. Вот и телефон.
Протянул руку, округлый корпус скользнул в пальцах, аппарат поехал по желобку вниз и вылетел с крыши. Донесся звук удара пластмассы о бетон. Звук сообщал, что телефон разлетелся на фрагменты.
Миша даже не чертыхался. Он прилип к крыше, боясь шевельнуться. На помощь звать не хотелось. Да и чем ему можно помочь… Подтащить лестницу? Катя не справится – лестница для нее тяжела. Позвать соседей? Вокруг никого.
– Эй, Степан Васильевич! – окликнула его Катя.
Отзываться или нет… Нельзя не отзываться.
– Я здесь, на крыше, – пробубнил он в шиферную волну. – Я здесь! На крыше! – крикнул он, стараясь не сильно отрывать голову.
– А я слышу, кто-то по крыше топает. Решила проверить, – донеслось снизу. – Помощь нужна?
– Нет-нет, все в порядке.
– Телефон какой-то валяется… Это же твой!
– Да, мой! – разозлился он.
Не шевелясь, он кое-как смог разглядеть внизу Катю. Она отошла от дома и теперь рассматривала его.
– Отсюда не скажешь, что у тебя все в порядке.
– А что ты можешь поделать, – сдался он. – Ты же не Карлсон!
Он чувствовал, как тело неумолимо сползает вниз. Гвозди рвали одежду, царапали грудь и живот.
– Ты сейчас упадешь! – завопила Катя.
Он слышал, как она металась внизу. Бегала. Что бы подложить, подстелить?..
Он стал перебирать ногами, тщетно ища опору.
– Что же делать?! – донеслось снизу.
Обернувшись, он увидел копну ветвей росшей возле дома калины. Оттолкнулся от крыши, чтобы упасть в этот куст, а не на бетон дорожки. Закрыл глаза.
– Я тут в буфете мед нашла, – сообщила Катя, пододвигая к нему тарелку с медовыми сотами. – Не болит?
– Нормально. – Он стал кромсать соты ложкой и есть. – Меня в кружке самбо падать научили еще в детстве.
Лицо прочертили царапины. Бурели легкие ссадины. Падение обошлось для него много удачнее, чем для телефона. Ветки хлестнули, и бедром ударился. И локтем. Без переломов.
Катя сняла закипающий чайник с гнезда, не дождавшись, пока он отключится сам. Подлила в чашки. Поставила чайник на место. Опустевший неотключенный прибор зашипел, снова начав нагреваться.
– Выключать надо, сгорим. – Миша строго щелкнул кнопкой.
Он решил пожить в доме подольше. Сообщил начальству, что упал на тренировке, подозрение на перелом. Самочувствие же его, напротив, от свежего воздуха и загородной жизни только улучшилось.
Падение с крыши не погасило его тяги к преобразованию и благоустройству родового гнезда. Он решил сгрести сухие листья и пошел в сарай за граблями. Так… Что здесь? Сюда он еще не заглядывал. Лопаты, тяпки, вилы, грабли. На полках жестянки с гвоздями. В углу старая газовая плита. Набрал и выдул воздух из длинного насоса. Взгляд упал на поперечную балку с намотанной на нее веревкой.
– Мое имущество, – сказал он, подпрыгнул и повис на балке. – Я Степан Васильевич Свет.
Он так бы и сидел безвылазно в своих новых владениях, если бы не Катя.
Они вышли на прогулку.
Справа деревня посредством затопленной, заросшей колеи переходила в необихоженное, с торчащими тут и там молодыми деревцами поле, слева же – еще была отчасти под контролем человека. Именно слева сюда и вела полоса той бугристой, будто ходящей под ногами, земли, которая на картах означалась дорогой и одновременно единственной местной улицей. По этой улице Миша с Катей и решили пройтись.
Подновленные домишки, принадлежавшие дачникам, были либо выкрашены в яркий цвет, либо одеты в пластик – сельские шмары, прикинувшиеся в броские тряпки, чтобы сойти за городских. Большей же частью избы были черны и выпотрошены. У таких и крыши были содраны, и полы выворочены. Людей или другой какой живности не было.
Мишу привлек сгоревший дом. Вопреки Катиным уговорам не пачкаться и «не копаться в чужой помойке», он вскочил на невысокий приступок фундамента в том месте, где раньше находился порог, и заглянул внутрь. Коробка потрескавшихся, изъеденных пламенем бревен. Посмотришь на них, и слышно, как они хрустели в огне. Печка со съехавшей набекрень трубой. Горы проросших сорняками шкварок людского быта. Спрыгнул туда, как в могилу. Ковырнул носком ботинка. Обрывок старой фотографии.