bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Анатолий Маляров

Престижный студент

Один дурак – просто дурак, много дураков – это уже менталитет.

Тетя Двойра.

1

Как я оказался в Киеве?

В канун выпускных экзаменов мы с Пашкой Варнаком забываем об уроках. Идет последний помол прошлогодней пшеницы, и мы, обступив жернова, заталкиваем муку в штопаные мешки. В ход идут: обглоданный толкач, скалка, кулаки. Камни стонут от неровно поданного зерна и примолкают. Приземистый, дремотный Пашка выбирает время сказать:

– Получил «Условия приема»…

Я вытягиваюсь над ним и с досадой качаю головой. В последние дни только и думалось, что про наше письмо в Харьков, в театральный институт. А он всю дорогу до мельницы молчал. И тут уже который мешок откатили вдвоем на пологие доски…

– Ну? – мычу я, припрятывая огорчение.

– Арифметику сдавать не надо.

Укладываем кули в кузов полуторки, приваливаемся к ним спинами и, вдали от глаз родителей, перечитываем плотный, голубого отлива лист, с верхней до нижней строки.

– Языки да история… – Пашка как бы дарит мне облегчение.

– А по специальности, видишь? Читать стишок, басню, прозу. Проза – это «Чуден Днепр при тихой погоде»? – Я чувствую себя наполовину подготовленным к вступительным экзаменам.

– Угу. А этюд – это что? – дружок вздыхает и причмокивает.

– Черт его знает!

– А собеседование?

– Про театр.

Невидимый гнет опускается на наши плечи, хуже штопаных мешков. Утешаю себя:

– В драмкружке «Шельменку» играли, «Наталку»…

– А настоящий театр ты видел?

– А ты?

– Ну вот, а лезешь…

Заманчиво вообразить себя в черном нездешнем костюме с белыми манжетами рядом с молодкой в раздутом платье на подпорках. Где-то читал, что колокол из шелка на ляжках – это кринолин и фижмы, знал, но произносить стеснялся. Хотелось хоть раз напиться из тонкого стакана, тисненого, на длинной ножке, и не самогона из бурака, из конфет-подушечек или кисельных брикетов, а чего-то шипучего, через край.

– Дак и ты лезешь, – толкаю дружка в бок.

– Я еще подумаю. Батько говорит, в Одессу ближе торбы возить.

Завклубом Нестеров вечером пробегает листок из Харькова своими серыми, с коричневой полоской на правом, глазами и щурится:

– А Райку, значит, по боку?

– Да чего там! – хрипит Паша в ответ.

– В городе увидишь таких, что селяночку забудешь.

Обращается старик ко мне, у меня тоже Райка, но так как дружок огрызается, я уже не встреваю. Про собеседование и туры не говорим: не знает, что сказать, домотканый режиссер Иван Нестеров. Сам выходил из Мариновки только на войну, а игрища с молодежью да стариками на сцене вел по инвалидности. Начальство требовало, Бог подсказывал.

Ленчик Попик в жаркий июльский полдень едет на станцию за семенами, прихватывает нас с Пашкой. В школьной сумке, в тетрадке, документы, в лопуховых листьях котлеты, фунт коровьего масла, в марлевом цедилке вареная картошка, хлеб – мамин, подовый.

Ленчик постарше, ездовый в отделении совхоза Сметаны, ему и доверяем брать билеты. Он берет на ближайший поезд, чтобы сразу избавиться от обузы. Обнаруживаем накладку на другое утро, когда нас выкуривают из вагона на конечной станции.

– Столица советской Украины Киев!

Не доходит до нас поначалу. Сопротивляемся, пятясь, ступаем на перрон. Озираемся, читаем на гребне вокзала, похожего на Бастилию из учебника: «Киев-пассажирский».

Повыкатывали глаза два припухших со сна разновысоких селянина и стоят.

На плечах одинаковые, в полоску, сорочки, на ногах – припыленные сандалии. У ног сумки с харчами и документами.

– Тютя! – бурчит Пашка.

– Это ты тютя. Ленчик твой родич, а не мой.

Оглядываемся на поезд, раскидываем мозгами:

– Может, Харьков тут, рукой подать?

Приходит мысль посвежее:

– А может, и тут есть этот, как его, театральный?

– Давай спросим.

Долго выбираем, у кого не стыдно справиться. Проходит осанистый, при галстуке, гражданин, по всему видно, занятой начальник, ну его! Шаг-другой делаю за кружевной дамочкой около носильщика с тележкой. Паша уже справляется у нищего. Тот морщится:

– Я думал, ты подашь, а ты дознаешься…

На Крещатике, через дорогу от Крытого рынка, в плотном ряду разномастных зданий – высокий желтый четырехэтажный корпус. «Государственный институт театрального искусства им. Карпенко-Карого». На чугунной плите наварено по-русски и по-украински. Широкая каменная лестница пуста, на этажах – ни души. Не нужен тут никто, что ли? Высокая белая дверь с табличкой, написанной от руки: «Приемная комиссия, т. Николаенко». Мандраж в ногах, не лучше ли вернуться? Дружок уже за дверью.

Белесый, тонкокожий толстячок раскрывает нашу тетрадь, читает мои бумаги. Вежливо говорит, отводя в сторону голову:

– Приезжайте к первому августа. Поселим в общежитие. Выдержите конкурс – зачислим. Вы человек мыслящий, вижу из того, как вы написали автобиографию, особенно про эвакуацию…

Пока Николаенко говорит все такое, Пашка забирает свою часть документов и сует за пазуху.

– Вы что? – вскидывает брови толстячок и улыбается, как младенцу. – Испугались, что ли?

– Да так, передумал. Одесса ближе.

– В Одессе нет театрального.

– Ну и что?

Немытый подросток из глуши пренебрегает элитарным высшим учебным заведением в столице. Это озадачивает секретаря приемной комиссии и косвенно срабатывает на меня. Белая жирная рука накрывает мои бумаги. И внимание только мне:

– Ждем вас первого августа в этих стенах.

Три недели спустя я один приезжаю и поселяюсь в общежитие. У Голосеевского леса доживает свой век еврейская синагога. По решению партии и правительства иудеи добровольно отказались молиться своему Иегове и здание определили под жилье для будущих народных артистов, а также театроведов и режиссеров, людей изысканного вкуса, стойкой культуры и морали, как любит повторять комендант общежития Галина Трофимовна.

В деревянном предбаннике четырнадцать сосков умывальника. Кому в утренней толчее не хватает, может черпать прямо из металлического сточного корытца. Далее – кухня с газовыми печками. Мне удалось, когда никого не было, включить-выключить, понюхать, зажечь и погасить эту диковинную машину. Три побитых тупыми ножами столешницы, колки на рыжих, дряблых стенах для кастрюль и сковородок. Через тамбур – огромная зала, размежеванная брезентовыми перегородками. Тридцать семь коек – мужская комната. Из темного коридорчика десять ступенек ведет в жилище девушек на восемь человек. Под лестницей комната комендантши и ее очаровательного, четвертого, мужа.

Во дворе, перед соседней трехэтажкой, двухстворчатый туалет на гнилых бревнах, которые воняют почище того, что прикрывают. Ближе – зеленая и чистая травка, на свободе – белая козочка, ручная и избалованная студентами до того, что куценьким рожком вымогает подачку и зло блеет.

За воротами, под стенами слепленных в один ряд домиков, тянется рынок. Рядом с помидорами по пятнадцать копеек кило вдруг – бананы по два рубля! Давали пробовать – чужие на вкус, хуже переспелой тыквы. Возвышаются бочки с разбухшими от времени огурцами и бьющей, разящей в ноздри капустой.

Степенный красавец с актерского факультета Мартон эдак мастито, поставленным голосом здоровается с бабкой-лавочницей в замызганом брезентовом фартуке. Жестом из трагедии протыкает мизинцем огурец и на возможно низком регистре спрашивает:

– Ма-маша! А почем это гнилье?

У старухи беленеют глаза, изо рта порхает пена:

– А шоб твоя путь погибла! Де ж тут гнилье?! Босяк! Сталинский ты бандит!

На вождя еще молятся, понятие «сталинский» относится к площади и рынку, потому бабку ночью не забирают.

Большой и толстый Миша Крамарь с расхрыстаной грудью и торчащими сквозь рубашку на оплечьях волосами утешает торговку тем, что достает из ее кадки огурец покрупнее, в два прихвата челюстями сжевывает его, по-свойски берется за второй и…

– Хватит, сынок, хватит, – отходчиво понижает голос бабка, ценя вкус этого не избалованного харчами хуторянина, чудом затесавшегося в растравленную свору артистов.

И правда, как очутился Мишка Крамарь в театральном институте? На актерском факультете, где держали экзамены уже игравшие на подмостках и в кино, где перед первым туром было триста пятьдесят человек на двадцать мест?

Рассказывают:

На хуторе Крамари девять хат, и в каждой хате обитает семья по фамилии Крамарь. Другой фамилии не придумали или обручались меж собой, кто знает? Крайняя, под стрехой и с подушкой в окне, – школа-четырехлетка. Миша закончил ее в голодный год. Папа-мама рассудили здраво: коль их первенец вдвое дородней любого сверстника, ходит босиком по снегу и не кашляет, значит, он хлопец умный, ему можно идти через балку и дубравку в Зачепиловку, в пятый класс. Ходил-ходил парень зимой через межи в школу, летом на бойню с бычками, пока не закончил десятый. Получил аттестат, сложил его вдвое, сунул в задний карман брюк и исчез. Родители ждали, потом искали по ближним селам, потом дали цыгану Ригорко червонец, тот в базарный день в райцентре поднял шапку на палке и причитал на три голоса:

– Гей, люди добрые! А чи не встречал кто хлопчика такого немалого? Отзывается на кличку Миша. Рубь дам, кто скажет, што видел!

Никто не подходил за рублем. Свои поискали, поплакали и смирились, как подобает православным.

Месяц спустя от коровника заметили: с пригорка босиком по проселку топает знакомым манером – понурившись и одновременно выбрасывая вперед то левые руку и ногу, то правые, – приближается Миша. Кинули подойники, побежали всем хутором встречать.

– Дитя наше! А поблек, с вида спал! Где же тебя носило?

– Где носило, где носило! – смирно пророкотал парень. – Ходил аж до Киева, в институт поступать.

– Наших еще там не бывало! В институт! И поступил?

– Поступил, только не в тот, шо надо.

– Куда же ты хотел?

– Хотел у витинарный, так там физика, химика. Поставили на первом экзамене «однёрку» и сказали: иди, хлопец, откуда пришел.

– А куда же ты попал?

– Та… стыдно сказать…

– Своим не пожалуешься?…

– Та в театральный. Туды всех берут, с улицы хватают…

Я видел, как Мишу Крамаря с улицы хватали. Шел первый тур. Я кое-как прочел стишок, басню, прозу. Распарился, выскочил на Крещатик мороженого пососать, пока мелочь водилась. Следом спустился подышать глава приемной комиссии, народный артист, лауреат, депутат, профессор, знаменитый Юрий Шумский. Я испугался, не заругает ли он меня за то, что простужаюсь мороженым, спрятался за дверью. Рослый, толстый и бледный старик с одышкой, на меня – ноль внимания. Он прикипел глазами к улице Красноармейской и выжидательно улыбается. Оттуда приближается толстяк, всем похожий на него: щекастый, брюхатый, мохнатый спереди и сзади, глазастый, только молодой. Наконец два живота едва не столкнулись в центре Киева и замерли.

– Молодой человек, вы к нам поступаете? Почему я вас не прослушивал?

– Шо? – от внезапности сгруппировался Миша, даже ногу отставил.

– Вы были на первом туре?

– Какой прослушивал? Какой тур? Дед, ты чего до меня пристал?

– Я хочу с вами поговорить.

– Отойди, богом молю, бо штовхну!

– Я Юрий Шумский.

– Ну и шо, шо ты Шумский? А я – Крамарь, – и Миша двинул себя кулаком в грудь.

Старый мастер совсем влюбляется в эту девственную натуру:

– Зайдемте в свободную аудиторию, поговорим.

– Знаю я Вашу авдыторию. Бабуся говорила: в городе надо сторожить себя. Тут хто худой, того работать заставляют, а хто при теле, того сразу на мыло!

– Остроумно. Весьма остроумно. Однако тут театральный институт. Мы подбираем одаренную молодежь.

– Ну а от меня ты шо хочешь?

Собралась толпа. Подоспела Раиса Денисовна, заведующая учебной частью, сухонькая улыбчивая старая дева. В два голоса удалось уговорить забавного парня войти в пустую аудиторию. Я увидел в Крамаре сильного соперника, пожелал ему провалиться и прижался к приоткрытой двери, чтобы видеть, как это случится. Миша на сцене, Шумский в зале.

– Прочтите мне что-нибудь.

– А шо я тебе прочту?

– Ну, вы же школу окончили?

– Аякже! Тут аттестат, – парень гордо хлопнул себя по тазу и погладил задний карман.

– Вот и прочтите что-нибудь из школьной программы.

– Дорогой товариш! Я ходил за тринадцать верст, в Зачепиловку. В дождь и снег. Туда доберешься – тройка тебе обеспечена, знать ничего не надо.

– Ладно… Повторяйте за мной…

Юрий Васильевич натаскивает Крамаря; дает ему свой монолог из давнего спектакля, расставляет акценты, паузы. Тут же идет к преподавателям, принимающим языки, историю.

– Этот казак нужен в институте. Органичный, как пес Бровко. Фактура – только на хуторе встретишь. Я берусь его опекать. Образуем.

…Мне возвращают документы после первого тура. Сижу истуканом на нижней ступеньке лестницы. Надеялся, парил над собой – и вот, без лишних слов, просто нет в списках, прошедших на второй тур, – забирай бумаги. Не могу возвращаться в Мариновку, засмеют земляки. Артист у Ивана Нестерова, хвастун, первый парубок… И потом – снова толкач и жернова, снова упряжка тощих в арбе, сухой хлеб да картошка «в шинелях».

И никаких белых манжетов, тисненых стаканов. И еще что-то, чего я назвать не умею. Не вернусь, характер – отрезаю один раз, как умираю.

Сутки хожу по картинным, обсаженным молодыми каштанами улицам Киева, сплю в синагоге на полу, койки заняли те, кто прошел на этюды и монологи. Утро для меня не становится мудрее вечера, ничего не придумывается. Готов идти проситься в Университет, вдруг еще не поздно.

К умывальнику проходит мощная фигура, едва протискивается в дверь – это Миша Крамарь. Мне приходит мысль: есть же на свете ангел-спаситель Юрий Шумский! Он видит дальше, может все. Шепотом, чтобы не повадно другим провалившимся обогнать меня, узнаю адрес артиста, на рассвете бреду к нему, пешком через пол-Киева, хватает здравого смысла явиться не раньше девяти, дать умыться старику.

В домашнем кабинете стоит он за кубическим столом из толстого стекла, книги просвечивают в тумбах. Обрюзгший, большой, в махровом халате в бледную полоску. Пить бросил, а хворь уже не покидает сердце.

– Садись, – бурчит вежливо, отчужденно, терпимо и еще как-то досадно.

Я сажусь, тихо и откровенно плачу.

– Я читал ниже своих возможностей… – прикладываю к своей защите словечки, вчера услышанные в общежитии. Подражать я востер.

– Выпил, бывает?

– Не-е пью-ю я…

– Перестань. Чему поможет истерика? Давай-ка лучше пошевелимся. Прочти мне кусочек.

Хватаюсь за стишки, сочиненные мной для стенгазеты, едва ли не единственное мое творение. «Гой ты, Родина наша любезная!»… Слово где-то перехватил ради невиданной рифмы – «полезным я».

Настоящему художнику сцены выдержать такие вирши и такое чтение трудно: мимо его воли на обрюзглом лице возникает брезгливая гримаса. Он кряхтит, выбирается из-за стола, шаркает по ковру.

– Ты читай… не свое.

Мне стыдно поднять глаза. Делаю вид, что рассматриваю кресло, щурюсь на сияющую столешницу.

– Не отвлекайся. Мебелью полюбуешься в другой раз.

Выходит, возможен и другой раз. Оживаю. Читаю старую басню, десять раз слышанную мастером на приемных экзаменах. Получается плохо. Юрий Васильевич с любой строки по памяти натаскивает меня. Вспоминаю, как он работал с Мишей Крамарем, радуюсь, что и за меня взялся. Перехватываю его насыщенные интонации, ловлю обертоны, загораюсь, уже ору… Он снимает трубку.

– Через лестничную площадку со мной живет твой директор Семен Михайлович Ткаченко. Я ему.

Он спрашивает по телефону, помнит ли коллега эдакого длинного, тощего абитуриента. Поднимает на меня выкатывающиеся, воспаленные глаза:

– Как тебя?

– Коля Вилава.

– Вилава. Нет? Я, видимо, выходил. – Пауза, от которой у меня екает в груди и разбегаются мурашки во все конечности. Он в трубку: – Я слушаю его. Ты бы… – Снова молчит, да так красноречиво, что я отворачиваюсь. Он заканчивает в трубку: – Я буду вечером. Угу…

На меня навалилось состояние, знакомое с дней эвакуации. Мир как бы отделяется от Коли Вилавы, собирается в дома, деревья, ходит по тропинкам людьми, овевает ветерком, доносится голосами, запахами. В одном сосуде со всем этим обитает и некий длинный, тонкоголосый, бледнолицый Коля. У него как бы обморок, но все вокруг понятно и к месту. Просто он маленькая составная часть некой среды. Может жить в ней, а может исчезнуть. Страшно и любопытно вот так вдруг отстраниться и глядеть на происходящее со стороны. Повлиять ни на что невозможно, а запомнить – да. Не постигаю сути сказанного Шумским, но верю, что этот всесильный дух вежливыми, ничего не значащими намеками дал распоряжение. Не выполнить его на том конце провода не посмеют.

– Вот что, сыне, – вздыхает Юрий Васильевич горестно и говорит по-украински. Потирает жирную грудь под роскошным, в пушинку халатом. – Вот что. Ты иди к десяти в институт и стой на площадке второго этажа. К тебе подойдет Раиса Денисовна. Меня не будет, плохо что-то… – Круглые, и в старости красивые, глаза мастера туманятся, похоже, он уплывает, как только что я уплывал из этого мира. – Тебя позовут, побеседуют. Ткаченко проследит. – Он молчит, ожидает, пока я пойму, что визит окончен. Встает с кряхтением. – Я тебе советую, если не пройдешь на актерский, не пренебрегай предложениями Раисы Денисовны. Может, иной поворот – большая удача в твоей жизни.

– Спасибо. Я вас не забуду.

– Не сомневаюсь. – Старик не без удовольствия посмеивается хрипло, болезненно, для себя. Наверное, оттого, что вот, на закате дней, когда уже не в силе рокотать басом на подмостках, не выдерживает света софитов на съемочной площадке, даже читает с трудом, – вдруг может устраивать судьбы деревенских хлопцев, таких же искателей счастья, невежественных и голодных, каким был он в начале века – сирота, в заношенной сорочке с заусеницами, в той самой, в которой он родился…

Я пячусь к двери, он идет за мной, вальяжно подает большую налитую руку. Я стыжусь и упускаю случай.

– Дай вам Бог здоровья.

Упоминание Бога приостанавливает старика, делает его взгляд проникающим и прощальным. Он толст, потому издали кажется несколько ниже ростом, но рядом с моими метром восемьдесятью он не ниже.

– Ты знаешь хоть одну молитву?

– Э-э… ум… «Отче наш»…

– Даже если не знаешь ни одной, сходи во Владимировский собор и поговори с Богом своими словами…

– Я попрошу… я помолюсь за ваше здоровье…

– И за мое, и за свое… и за Украину. – Молчит. Как-то отстраненно, вроде брезгливо берет меня за плечо, не умея прятать обиды, говорит: – Не стесняйся украинского языка. – Поворачивает меня лицом к ступенькам вниз и толкает: – Прощевай!

За спиной в скважине долго копошится ключ, рука не слушается больного. Наконец все стихает, я уже думаю не о нем, а о его соседе через лестничную клетку. Пойду в собор и помолюсь, чтобы доброта Юрия Васильевича перекочевала в ближайшую квартиру, к Ткаченко, и угнездилась в сердце всесильного директора.

Каждое утро и каждый вечер я ходил на бульвар Шевченко, под высоким куполом становился против иконостаса и молился. А в институте меня примеряли к моей будущей судьбе.

Слушают еще раз мое чтение. Бракуют: на актерский не гожусь.

Беседуют и смотрят сцену из «задуманного мною спектакля». Бракуют.

Листают все, что я писал давно и сегодня, еще беседуют. Вздыхают.

Последним вздыхает Семен Ткаченко и – пишет приказ о моем зачислении на первый курс театроведческого факультета.

Еду на неделю домой. Вру о блестяще выдержанных экзаменах. О неведомом факультете помалкиваю – театральный институт, и все тут, даже в рифму. На людях ликую, наедине хватаюсь за соломинку: я не дочитал до конца даже «Евгения Онегина», даже «Назара Стодолю». Читаю. Я не знаю, на что ориентировать мозги: ведь не видел ни одного профессионального спектакля, не знаком ни с одним артистом, кроме тех, что занимались мной – абитуриентом. Знаю, что на моем курсе подготовленные и развитые горожане. Сын заместителя директора киностудии, хозяин не только мебели, реквизита, костюмов, которые я вижу в украинских кинофильмах, но и всего того, что там пьют, едят. Женя Мокроусов проговаривается, что его папа любимец актрис, пьет за их здоровье с их туфелек… Дочка профессора академии, специально, с пятого класса, занималась историей и теорией драматического театра. Лида Снегур и смотрит на всех свысока, все на «отлично» сдала при поступлении… Тадик Павленко хоть и пасынок, но любимый и единственный в доме знаменитого, старейшего адвоката столицы. Одна комната – сорок квадратных метров, библиотека из полторы тысячи книг…

Самые слабые – Митя Кучерюк, парень из глубинки, ископаемый хохол, но и он год прозанимался на актерском факультете, просмотрел полсотни спектаклей, побывал на репетициях, знает «за руку» всех молодых артистов города… и тезка мой, Коля Бондарчук, скромный талантливый коротышка с роскошным тенором. Не прошел на актерский только потому, что во младенчестве упал с высокого и правая лопатка вывернута. Есть еще Слава Божик, человек-загадка. Молчальник, аккуратист, во всем западно-украинском: сорочка с тонкой вышивкой, пиджачок с польского плеча, манеры лесоруба. Умен, скрытен. Все, что про него знаем: Слава Божик. Где живет, чем питается, кого любит, кого люто ненавидит – за семью печатями.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу