bannerbannerbanner
Светлая печаль Авы Лавендер
Светлая печаль Авы Лавендер

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Лесли Уолтон

Светлая печаль Авы Лавендер

THE STRANGE AND BEAUTIFUL SORROWS OF AVA LAVENDER by Leslie Walton

Напечатано с разрешения автора и литературного агентства Victoria Sanders & Associates, LLC.

Все права защищены. Любое воспроизведение, полное или частичное, в том числе на интернет-ресурсах, а также запись в электронной форме для частного или публичного использования возможны только с разрешения правообладателя.

© Элла Гохмарк, перевод на русский язык, 2019

© Издание на русском языке, оформление. Popcorn Books, 2019

Copyright © 2014 by Leslye Walton

Family tree illustration by Pier Gustafson, сopyright © 2014 by Candlewick Press

* * *

Анне,

моей сообщнице и коллеге по выживанию,

которая летает на собственных крыльях



Пролог

Для многих я была мифом в чистом виде, воплощением прекрасной легенды, сказкой. Некоторые считали меня чудовищем, мутантом. А однажды, к моему великому несчастью, приняли за ангела. Для мамы я была всем. Для отца – пустым местом. Для бабушки – ежедневным напоминанием о давно утраченных любимых. Но я знала правду… В глубине души знала всегда.

Я была обычной девочкой.

Я, Ава Вильгельмина Лавендер, родилась вечером 1 марта 1944 года в Сиэтле. Стояла ясная погода. Мое появление на свет запомнилось странным поведением птиц на нашей улице с многообещающим названием Вершинный переулок. Днем, когда моя юная матушка переживала родовые схватки, вороны набирали в клювы вишневые косточки и плевались ими в наши окна. Воробьи садились на женские головы и утаскивали выбившиеся прядки волос, чтобы вплести в гнезда. С наступлением темноты на лужайки слетелись ночные птицы с добычей. Они пировали, и воздух оглашали предсмертные крики их жертв, похожие на крики моей матери в предродовых муках. За мгновение до того, как в сумерках забыться глубоким сном, дарованным медсестрой с холодным шприцем, мама распахнула глаза. С потолка падали огромные перья – их шелковистые края касались ее лица.

Едва я появилась, медсестры унесли меня из родильной палаты, чтобы рассмотреть то, что позднее в анонимном медицинском отчете назовут «небольшим анатомическим отклонением». Вскоре под освещенные больничные окна стеклись богомольцы со свечами и в благоговейном страхе завели псалмы в мою честь. А все потому, что, когда я родилась и открыла глаза, я расправила пару крапчатых крыльев, обернутых вокруг меня, будто невесомый кокон.

Судя по рассказам, так было дело.

Откуда взялись крылья, ни один врач определить так и не смог. У моего близнеца – да, был близнец, Генри – крыльев при рождении не оказалось. Меня зарегистрировали как первого человека, рожденного с частью тела животного (птицы в их числе). Случай Авы Лавендер заставил многих медиков впервые столкнуться с бессилием науки. Когда под окнами материнской палаты столпились верующие со своими мерцающими свечами и пылкими молитвами, доктора в кои-то веки отнеслись к этим людям с завистью, а не презрительной жалостью.

– Ты только представь, что значит верить в божественность этого ребенка, – сказал один интерн другому.

Но дальше тему не развивал. Потирая усталые глаза, он опять заглянул в свои медицинские книги, а затем вернулся в мамину палату и, подобно коллегам, признал собственное бессилие. По крайней мере, медицина ничем не может помочь.

– Никогда не видел ничего подобного, – признался тот интерн моей семье, сочувственно покачивая головой. Со временем он отточил этот жест до совершенства.

Мои мышечная и костная системы, а также система кровообращения – все было неразрывно связано с крыльями. Удаление исключалось. Риск большой потери крови. Угроза паралича, а то и смерти. Разлучить девочку с крыльями было нельзя. Одно не выжило бы без другого.

Позднее тот интерн пожалел, что не набрался смелости расспросить семью. Но какие вопросы задавать? Не водятся ли у вас в родословной крылатые существа? Кончилось тем, что интерн отправился делать обход других пациентов – их болезни не вызывали таких сложных вопросов. Но давайте чуть задержимся и представим, будто разговор состоялся. Что бы произошло, обратись он к понурой молодой матери с неестественно алыми губами или к суровой, но красивой бабушке со странным акцентом и задай им те два вопроса, которые потом преследовали меня на каждом крылатом шагу?

Откуда я такая взялась?

И еще более важный: как мне такой жить в этом мире?

Возможно, у мамы и бабушки нашелся бы ответ.

Возможно, тогда моя жизнь сложилась бы по-другому. Для интерна, пожалуй, к лучшему, что он убедился в бессилии нам помочь и на этом успокоился. А что он мог сделать? Как мне суждено было узнать позднее, предвидение будущего – абсолютно ненужный дар, если это самое будущее нельзя предотвратить. Что только доказывает: мой рассказ намного запутаннее истории моего рождения или даже жизни. Собственно, моя история, как история любого другого, начинается с прошлого и родословной.

Перед вами рассказ о моей юности. Началось все в 1974 году с простого частного исследования одной девушки – одного уик-энда, проведенного в Центральной библиотеке Сиэтла. Я собирала материал о своем рождении, и это привело меня на дорогу, протянувшуюся от побережья к побережью. Я побывала на разных континентах, преодолевала языковые барьеры, путешествовала сквозь время, силясь понять себя и все, что меня такой сделало.

Признáюсь сразу: некоторые факты, возможно, опущены, потому что забылись мной и другими участниками за давностью лет. Мое исследование рассыпáлось на фрагменты, прекращалось, отходило на задний план, возобновлялось, откладывалось на потом и раз за разом видоизменялось. Перед вами не нечто цельное. И отнюдь не беспристрастное.

Последующее – история моей юности, какой ее помню я. Правда, в которую я верую. Признаюсь, я нахожу сказки и легенды, окружавшие мою семью и мою жизнь (возможно, какие-то из них даже выдумали вы), по-странному прекрасными и правдивыми.

Март 2014 года

Глава первая

Прабабушка по материнской линии, Эмильен Аду Соланж Ру, до наступления кануна своего девятнадцатилетия влюблялась трижды.

Рожденная первого марта 1904 года gran’mere[1] была старшей среди четверых детей, причем все они появились на свет в первый день третьего месяца: в 1905 году за Эмильен последовал Рене, в 1906 году – Марго, а в 1907-м – Пьерет. Так как все дети были рождены под знаком Рыб, нет никаких сомнений в том, что семья Ру состояла из довольно чувствительных и в высшей степени безрассудных субъектов.

Их отец, Борегард Ру, был известным френологом[2], к чьим заслугам в этой области относили рыже-золотистые кудри на голове и на тыльной стороне ладони, а также то, как в его французском проступал едва заметный бретонский акцент. Крепкий и сильный, Борегард Ру мог одной рукой поднять всех четверых детишек, зажимая под мышкой другой еще и домашнюю козу.

Прабабушка была мужу полной противоположностью. Если Борегард был величественный, большой, даже огромный, то его жена, маленькая и неприметная, всегда ходила сутулая, с разведенными в стороны крыловидными лопатками. Ее кожа была смуглой, а его – розовой; ее волосы – темными, его – светлыми. Когда в комнату входил Борегард Ру, все головы поворачивались в его сторону, в то время как его жена славилась неспособностью занимать место в пространстве.

Теми ночами, что они занимались любовью, Борегард по достижении высшей точки удовольствия будил соседей рычанием – а жену его практически не было слышно. Она вообще редко издавала какие-либо звуки. Надо сказать, что доктор деревушки Трувиль-сюр-Мер, принимавший роды их первого ребенка – моей бабушки, – то и дело отвлекаясь от своих прямых обязанностей, поглядывал на будущую мать, просто чтобы удостовериться, что та еще дышит. Тишина в родильной палате настолько взволновала его, что, когда пришло время появиться на свет следующему ребенку – моему двоюродному дедушке Рене, – доктор в последний момент отказался принимать роды и тем самым вынудил Борегарда бежать в одних чулках семнадцать километров до города Онфлёра в поисках ближайшей акушерки.

История жизни прабабушки до знакомства с Борегардом Ру неведома. О том, что та и вправду жила на свете, свидетельствуют только лица ее старших дочерей, Эмильен и Марго, которые унаследовали от матери темные волосы, смуглую кожу и светло-зеленые глаза. Рене, единственный мальчик, походил на отца. У Пьерет, младшей, были Борегардовы ярко-желтые кудри. Ни один из детей не знал имени, данного при рождении их матери, считая, что ее так и зовут – Маман, – до тех пор, пока уже поздно стало задумываться, не звали ли ее как-нибудь еще.

Сыграло ли роль то, что он был таким крупным, или нет, но к началу 1912 года французская деревушка показалась Борегарду Ру слишком petit[3]. Он мечтал о местах, где улицы запружены автомобилями, а здания такие высокие, что заслоняют солнце. В Трувиль-сюр-Мер же только и было, что рыбный рынок да френологическая контора самого Борегарда, держащаяся на плаву благодаря соседкам. Пальцы у него так и чесались заняться черепами, чьи шишки он еще не пересчитал пару десятков раз! Итак, первого марта того года – прямо в восьмой день рождения старшей дочери Эмильен, седьмой – сына Рене, шестой – Марго и пятый – Пьерет – Борегард завел разговор о месте, которое называл «Манхэтин».

– В Манхэтине, – рассказывал он соседям, набирая воду из колодца возле дома, – если нужно принять ванну или умыться, то поворачиваешь кран, и – ву-а-ля! – течет не просто вода, mes camarades[4], а горячая вода. Только представьте! Каждое утро в вашей ванне – встреча с маленьким чудом! – Он заливался веселым смехом, а соседи усматривали в Борегарде Ру ветренность, избыточную для его громоздких габаритов.

К разочарованию не только женщин Трувиля-сюр-Мер, но и мужчин, которых хлебом не корми, дай посудачить о любимом персонаже, Борегард спустя месяц продал свое френологическое дело. Он заказал шесть билетов третьего класса на борт судна «Франция», совершающего свой первый рейс, – по билету на каждого члена семьи (конечно, за исключением домашней козы). Он выучил детей считать по-английски до десяти, а однажды, увлекшись, рассказал им, что улицы в Америке не такие, как им приходилось видеть до этого, – не покрыты грязью, как здесь, в Трувиле-сюр-Мер, а вымощены брусчатым камнем из бронзы.

– Из золота, – поправляла моя бабушка, маленькая Эмильен. Если Америка в самом деле такое роскошное место, как думает отец, тогда пусть улицы будут вымощены чем-то получше бронзы.

– Не говори глупостей, – мягко возражал Борегард. – Пусть это и американцы, они все же не станут мостить улицы золотом.

«Франция», как я узнала из своих исследований, было чудом французского машиностроения. В два раза превосходящее размерами абсолютно все корабли французского торгового флота судно должно было стать новым словом в скорости, роскоши, обслуживании и кулинарном искусстве во всем французском пароходстве. В свой первый рейс оно отправлялось из оживленного порта в городке Гавре в сорока двух километрах от Трувиля-сюр-Мер.

В 1912 году Гавр был местом четкого разграничения классов. Окруженный с востока деревнями Монтивилье, Арфлёр и Гонфревиль-л’Орше, от Онфлёра город был отделен рекой Сеной. В конце девятнадцатого века, когда соседние деревни Санвик и Блевиль примкнули к Гавру, над старинной нижней частью города образовалась верхняя, а связывала их сложная сеть из восьмидесяти девяти лестниц и фуникулер. Верхнюю часть занимали расположенные на склоне холма поместья богатых торговцев и судовладельцев, которые в начале девятнадцатого века нажили состояния благодаря работе обширного гаврского порта. В центре города находилось здание муниципалитета, Sous-Préfecture[5], здание суда, спортивный клуб Гавра и турецкие бани. Кроме того, там располагались музеи и игорные дома, а также несколько роскошных отелей. Именно в этой части Гавра родилось импрессионистское направление, и именно она вдохновила Клода Моне написать Impression, soleil levant[6].

В это же время в окрестностях и старых районах Гавра, где обитали рабочие семьи, и в низинных портовых кварталах, где трудились моряки, докеры и чернорабочие, царило запустение. Здесь господствовали последствия изнурительной и непостоянной работы, скверная система канализации и антисанитарные жилищные условия. Местные кладбища были переполнены телами умерших в результате эпидемии холеры 1832 года. И именно здесь появлялись первые жертвы прожигания жизни. Здесь возникли представители богемы, район красных фонарей, кабаре с женоподобными конферансье, где можно было заплатить за выпивку и развлечения, не снимая шляпы. И пока богатые гаврцы в верхней части города поднимали тосты за счастье и долгоиграющий успех, живущие в трущобах гнили среди нездоровой вони, вредных отходов, беспорядочных связей и детской смертности.

Для детей Ру порт, куда причалил корабль, был музыкой необыкновенных зрелищ, запахов и звуков, щекочущим нервы сочетанием причудливого и повседневного: океанский воздух, терпкий запах кофейных зерен, смешивающийся с острым духом рыбьей крови, горы экзотических фруктов и хлопок в мешках из грубой ткани с соседних грузовых кораблей, бродячие кошки и собаки с расцарапанными от чесотки боками и тяжелые сундуки и чемоданы, подписанные американскими адресами.

Среди многочисленных репортеров был фотограф, снимающий первый рейс судна на стационарную складную камеру. В то время как пассажиры первого класса занимали свои каюты, семья Ру вместе с остальными обладателями билетов третьего и четвертого классов ожидала проверки на вшей. Борегард посадил Эмильен себе на плечи. Оттуда ликующие зеваки были похожи на море широкополых соломенных шляп. Фото, опубликованное в парижской газете Le Figaro, запечатлело огромный корабль именно в этот момент; приглядевшись, читатель едва ли мог различить смутный силуэт девочки, таинственным образом зависшей над толпой.

Пускаясь в плавание спустя неделю после немыслимой гибели «Непотопляемого судна Британии», «Титаника», пассажиры на борту «Франции», явственно представляя холод воды за бортом, мрачно прощались с толпой, стоящей на далекой пристани. Один только Борегард Ру бросился на другую сторону судна, желая первым поприветствовать землю неограниченных возможностей, бронзовых улиц и водопровода в зданиях.

Семье Ру полагались две маленькие двухъярусные кровати, встроенные в стены каюты, и рукомойник посередине. Если Борегард делал глубокий вдох, то мог вдохнуть в себя весь воздух из комнаты. Маман жаловалась, что беспрестанные колебания корабля вызывают у нее учащенное сердцебиение. Однако детям ужасно нравилась крошечная каюта, даже когда из-за храпа Борегарда по ночам они оставались почти без кислорода.

«Франция» открыла им мир, о котором они не могли даже помыслить. Вечерами они ждали, когда зазвучит скрипка или волынка, возвещающие о начале импровизированного праздника среди пассажиров третьего и четвертого классов. А еще позднее они, затаив дыхание, ждали звуков из соседних кают – это было отдельным развлечением. Дети часами прислушивались к шумам, доносящимся сквозь перегородки, и давились диким хохотом, уткнувшись в грубую ткань подушек. Днем они исследовали нижние палубы, пытаясь проникнуть в помещения первого класса, куда пассажирам третьего вход был строго воспрещен.

Когда на горизонте показалась американская земля, у пассажиров вырвался коллективный вздох облегчения такой силы, что от него изменилось направление ветра и плавание продлилось на день дольше, но это пустяки. Они доплыли, навсегда подавив страх, что трагический конец «Титаника» предвещает их собственную несчастную судьбу.

Когда судно «Франция» добралось до пристани в восточном Манхэттене, бабушка впервые взглянула на Соединенные Штаты. Эмильен, не знавшая, что La liberté éclairant le monde[7] – статуя Свободы – тоже француженка, подумала: «Если это и есть Америка, то она ужасно уродлива».

Семью Ру довольно быстро провозгласили «не вшивой», и те отправились в новую жизнь, полную процветания и восхищения, – какая возможна только в Америке. К моменту объявления войны Германией Франции они наконец осели в убогой двухкомнатной квартире в «Манхэтине». Эмильен и Марго спали на одной кровати, Борегард с Маман – на другой, Рене – под кухонным столом, а крошечная Пьерет – в ящике комода.

Совсем скоро Борегард осознал, как трудно ему будет найти потребителей услуг опытного френолога, учитывая, что увлечение френологией в Америке прошло с викторианской эпохой. Как французскому иммигранту с сильным грассирующим акцентом без каких-либо навыков, кроме умения считывать черепа, содержать семью? «Ирландцам в доках – и тем нелегко добиться справедливой оплаты за работу, – размышлял вслух, ни к кому конкретно не обращаясь, мой прадед, – а они-то прекрасно говорят по-английски, как они сами утверждают».

Соседи Борегарда не находили применения его способностям. Они уже прекрасно знали, какое разочарование ждет их в будущем. Поэтому он отправился на улицы Йорквилла и Карнеги-Хилла, где в усадьбах и роскошных резиденциях жили видные немецкие иммигранты. Таская с собой рулоны схем, металлический штангенциркуль и фарфоровую френологическую голову, Борегард вскоре стал вхож в гостиные этих вилл, где кончиками пальцев и ладонями считывал черепа Frauen und Fräulein[8], вновь и вновь доказывая, что Борегарду Ру, независимо от страны его проживания, на роду написано обслуживать женщин.

Нью-Йорк во всей своей динамичной красе никоим образом не разубедил Борегарда в том, что это самое удивительное место на земле. Однако Маман находила столь лелеемый мужем «Манхэтин» крайне неприятным. Квартира, которую они снимали, была маленькой и тесной, насквозь пропахшей кошачьей мочой – и неважно, сколько раз полы и стены помыты хозяйственным мылом. На улицах – одни убойные цеха и потогонные производства, и они не вымощены бронзой, а завалены мусором и кучами конского навоза – того гляди наступишь. Английский язык она считала грубым и уродливым, а американских женщин – бесстыжими, так как те разгуливали по улицам в белых платьях с лентами через плечо, требуя права голоса. Для Маман Америка не была никакой страной неограниченных возможностей. Скорее местом, куда детей привезли умирать. Маман в ужасе наблюдала, как соседи одного за другим теряли своих малышей. Бледные и с лихорадкой, те умирали от чахотки и, давясь кашлем, от коклюша. Погибали они от слабого проявления гриппа или глотнув прокисшего молока из кружки. Умирали недоношенные, родившись с низкой массой тела, и часто забирали с собой матерей. Умирали от голода – в глазах пустота: ни грез, ни ожиданий.

Маман кормила семейство пищей из низкокачественного мяса и вялой моркови – это все, что они могли себе позволить, и то с натяжкой. Каждый раз, когда дети возвращались домой, она тщательно осматривала их на предмет оспенных пятен или клеща: под коленками и на сгибах локтей, между пальцами ног, за ушами и под языком.

Борегарду не было дела до волнений жены. По ночам, когда все спали – кто в кровати, кто под кухонным столом, кто в ящике комода, – Маман пыталась убедить мужа уехать из города и растить малышей на чистом французском воздухе, там, где они жили раньше.

– Ах, mon cœur[9], – беспечно отвечал он, – не стоит так волноваться. – После чего поворачивался и крепко засыпал, а Маман не смыкала глаз, переживая до самого рассвета.

Но как-то раз, весной 1915 года, одним ничем не примечательным вечером видный мужчина Борегард Ру не вернулся домой к жене и четырем детишкам. Не пришел он ни назавтра, ни месяц спустя. По прошествии года осязаемая память о Борегарде Ру жила лишь во внешности Рене, чьим любимым занятием было носить по квартире диван на вытянутых руках.

По слухам, Борегард ушел из семьи к одной бесплодной немке с выпуклостью на затылке, что, по мнению любого приличного френолога, означало, что Борегард нашел себе сговорчивую женщину, наверняка готовую на громкие ночные проявления любви по щелчку его пальцев. Этим чрезвычайно изобретательным россказням поверила даже Маман. Позже эта вера привела к образованию маленького отверстия в верхней полости ее сердца, которое доктора ошибочно приписывали питанию и ее неизвестному происхождению.

На самом деле исчезновение Борегарда Ру стало результатом недоразумения. Борегард, несмотря на свою грубую красоту, был как две капли воды похож на другого мужчину – того застукали в постели с женой местного мясника. Борегарду страшно не повезло: мясниковы молодчики отыскали его первым. О том, как был найден труп, плавающий в виде не поддающихся идентификации разбухших кусков вдоль реки Гудзон, вышла коротенькая заметка на боковой полосе «Нью-Йорк таймс». Во всей этой трагической путанице была своя ирония: Борегард Ру безмерно любил жену, обожал ее привычку молчать и ни разу за все время супружества ей не изменил.

Узнав о внезапном исчезновении мужа, Маман слегла и следующие три месяца провела в простынях, все еще хранивших его резкие ароматы. За детьми смотрела соседка – карлица по имени миссис Барнаби Коллаху, которую те прозвали Notre Petit Poulet, «наш цыпленочек», из-за привычки цокать языком. Миссис Барнаби Коллаху находила прозвище чрезвычайно приятным.

В конце концов Маман выбралась из постели и устроилась счетоводом в близлежащую химчистку. Со временем она стала зарабатывать достаточно, чтобы трижды в неделю кормить семью самой низкосортной кониной. Кроме того, она переселила Пьерет из ящика комода.

Однако становилось ясно, что Маман постепенно готовится к собственному исчезновению. Первой это заметила Эмильен, когда среди уличной суеты хотела взять мать за руку. Пальцы ее скользнули в пустоту, будто прошли сквозь облачко пара.

В 1917 году Эмильен было тринадцать, и жила она с сестрами, братом и Маман в битком набитом квартале многоквартирных домов. Каждое съемное жилье имело свои проблемы: антисанитарные условия, теснота, ветхие лестницы. Дети семьи Ру настолько привыкли к соседским голосам, проникающим сквозь тонкие стены, что каждый из них со временем научился разговаривать на нескольких языках: все четверо на французском и английском, Эмильен – на итальянском, Рене – на голландском и немецком, а Марго – на испанском. Младшая, Пьерет, разговаривала на языке, впоследствии идентифицированном как греческий, и только на седьмой день рождения объявила на хорошем французском: Mon dieu! Où est mon gateau? – что означало «Боже, и где же мой торт?», после чего остальные заподозрили, что от Пьерет и впредь можно ожидать разных сюрпризов.

Именно в этом городском квартале бабушка встретила первую любовь всей своей жизни. Его звали Леви Блайт – паренек-коротышка в ботинках не по размеру. Орава мальчишек из соседнего квартала, что постоянно обзывали его гомиком, еще и швыряли камни прямо ему в лоб. Эмильен никогда раньше не видела, как плачут мальчишки (не считая брата Рене, у которого был на удивление низкий болевой порог).

После одного из особенно жестоких избиений, свидетелями которого стали большинство соседских детишек, Эмильен с младшей сестрой Марго пошли за Леви Блайтом в глухой проулок, где смотрели, как он истекает кровью, пока Леви, повернувшись к ним, не заорал: «Проваливайте!»

Что они тут же и сделали.

Эмильен поднялась в квартиру – за ней, как всегда, тенью следовала Марго. Там она оторвала от простыни, на которой спала вместе с сестрой, треугольный лоскут, прихватила из маминого ящика склянку йода и бегом вернулась туда, где, привалившись к стене проулка, сидел Леви. Увидев, как он морщится при попадании йода на раны, Эмильен дала ему потрогать свою голую попку. Эту жертву она позднее со вздохом объяснила Марго так: «От любви мы становимся такими дурочками».

После того дня Леви больше не видела ни Эмильен, ни кто-либо еще. Многие посчитали, что его мать наконец поплатилась за грязные дела, творившиеся в ее квартире, и, вероятно, Леви вместе с двумя сестрами перешел под опеку государства. С другой стороны, уверенности ни у кого не было: в те времена многие исчезали и вследствие менее веских причин – за всеми не уследишь.

Бедняжку Леви Блайта бабушка забыла только через три года. В шестнадцать она безнадежно влюбилась в парня, известного как Дублин – кличка происходила от места его рождения. Дублин научил ее курить сигареты и однажды сказал, что она красивая.

– Красивая, – сказал он, смеясь, – но странная, как и все в вашей семейке.

Он потом подарил Эмильен ее первый поцелуй и сбежал с Кармелитой Эрмосой, которая вполне соответствовала своему имени[10]. Какая несправедливость!

В 1922 году, когда Эмильен было восемнадцать, семья Ру претерпела ряд изменений, что только подтверждало, что члены ее в самом деле странноваты. Пьерет, от которой действительно можно было ожидать сюрпризов и которой исполнилось пятнадцать, влюбилась в пожилого джентльмена, чьим увлечением было наблюдать за птицами. Никак не сумев привлечь к себе внимание орнитолога – не помогло даже ее появление на пороге его дома практически нагишом, если не считать нескольких перышек, приклеенных к причинному месту, – Пьерет пошла на крайние меры и превратилась в канарейку.

На страницу:
1 из 4