bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
11 из 13

– Но…

– Я должна быть с кем-то черным, Б. Может быть, это недобросовестно с моей стороны, но…

– С кем угодно, лишь бы афроамериканец?

– Конечно, нет. Не будь жестоким. – Она замолкает, затем: – Мы с ним находим общий язык. С тобой – нет. Да, я понимаю, евреи тоже страдали, но…

– Я не еврей.

– Хорошо, Б. Мне жаль. Правда жаль.

– Не понимаю, почему ты все время настаиваешь на том, что я еврей.

– Не знаю. Ты просто… выглядишь как еврей. Сложно все время помнить, что это не так. А теперь еще сложнее. Не могу точно сказать почему.

– Вы с ним смеялись над тем, что я выгляжу как еврей?

– Нет!

– Подозреваю, что да.

– Мы не смеемся над тобой! Мы о тебе вообще не говорим!

– Вау. Хорошо. Что ж, ты выразилась предельно точно.

– Я не это имела в виду.

– Хорошо. Что ж, я привез тебе подарок, хочешь посмотреть?

– Не знаю, Б. Это очень мило. Но я не думаю, что стоит.

– А. Хорошо.

Я достаю из сумки завернутую в подарочную бумагу коробку и бросаю в общественную мусорную урну. И сразу чувствую, как убого и театрально выгляжу, будто обиженный ребенок. Но, если честно, женские туфли из больничной сувенирной лавки мне теперь все равно без особой надобности. Не совсем без надобности, но без особой.

Я блуждаю по улицам, сжимая в руках небольшую больничную сумку. Пока что не могу заставить себя войти в квартиру. Все пропало. Инго больше нет. Моей афроамериканской девушки, Келлиты Смит из «Шоу Берни Мака», больше нет. Без Келлиты вероятность найти финансирование для фильма про Нью-Йорк равна нулю. Свою монографию о флоридском фильме про трансгендеров я отдал карьеристу с двумя гендерами и в два раза моложе меня. Это я открыл «Очарование»; оно мое по праву. Ничего не осталось. Нью-Йорк превратился в дорогостоящую выгребную яму. Он мне совершенно неинтересен – да и какая разница, раз меня выкинут на улицу из квартиры, если я не найду работу. Озираюсь в попытках впитать магию Нью-Йорка, в попытках позволить городу залечить мои раны.

Шагая в сторону Таймс-сквер, пытаюсь вспомнить фильм Инго. Уверен, в фильме есть эта улица, может быть, даже эти самые люди. Может быть, даже я. Хотя помню я очень мало, фильм все же оставил в мозгу довольно сильный эмоциональный отпечаток. Подозреваю, после просмотра мой взгляд на мир изменился навсегда. Это хорошо? Сомневаюсь. Но ничего не поделаешь. Подозреваю, при всей своей увлеченности движением, комедией и человеческой психологией в глубине души Инго был нигилистом. До просмотра я мог бы охарактеризовать себя как телеологического оптимиста. Из всех книг в моей детской библиотеке самой зачитанной была «Теодицея» Лейбница. Бог – ведь он/она/тон же Бог – должен был по определению создать лучший из миров. Но Инго перетянул меня на «темную» сторону бессмысленности. Я опустошен. Но без утешения в виде понимания почему.

И вдруг – ура! Проблеск воспоминания, начало фильма Инго.

На меня смотрит грубо сделанная деревянная кукла, ее суставы и челюсть – на шарнирах. Кругом тишина. Выдержка нестабильная, изображение – черно-белое. Кукла шевелит руками и ногами, словно в первый раз. Ее глаза неподвижны, открыты и слепы. Она поднимает левую руку и машет мне. Шарнирная челюсть дважды хлопает, затем на экране появляется написанный от руки титр: «Привет, мистер!» Титр длится слишком долго, я успеваю прочесть его сотню раз. Обратно к кукле. Она стоит неподвижно, глядит в камеру – пристально и в то же время слепо. Наконец кивает, и челюсть опускается и поднимается восемь раз – выглядит это жутко, нечеловечески. «Что ж, если ты настаиваешь, привет, Б.». Этот титр длится еще дольше. Неужели она отвечает на то, что я, по идее, должен был сказать в ответ на приветствие? Это что – минусовка фильма? Я что, должен был сказать: «Называй меня Б.»? Обратно к кукле, она вновь шевелит челюстью, и возникает титр: «Рад познакомиться, Б.». Обратно к кукле. Долгая пауза, затем – кивок и движение челюсти. Титр: «Спасибо. Мне нравится имя Уильям». Я дал ему имя? Обратно к кукле. Уильям машет. Фильм уходит в затемнение, оставляя круг посередине, затем возвращается. Над куклой поработали. Теперь очевидно, что это мужчина, есть даже пенис на шарнире, который поднимается и опускается, пока Уильям смотрит прямо в камеру. Челюсть двигается, и далее титр: «Мне стыдно».

Все это я помню довольно ясно, и в то же время кажется, что все было совсем не так…


Я возвращаюсь, наконец, в квартиру, и пахнет здесь омерзительно. Боже мой, я забыл попросить кого-нибудь присмотреть за моим псом О Азаром Бальтазаром[39]! Пол покрыт фекалиями, ковры потемнели от мочи. Я нахожу его истощенным, но чудесным образом живым, он дрожит в ванной. Слабо машет хвостом. Вот как выглядит приветствие без скрытой угрозы. Никакого мертвого взгляда. Это любовь. Он не винит меня в своих невзгодах, хотя, сказать по правде, должен бы. Человеческому роду следовало бы поучиться у О Азара Бальтазара. Я нежно глажу его, успокаивающе шепчу, хвалю его за стойкость. Кажется, он благодарен за внимание, но при этом не сводит глаз с погрызенных запечатанных консервных банок с собачьим кормом, разбросанных по комнате.

– Хорошо, дружок, – говорю я. – Давай-ка мы тебя покормим.

Мне правда очень жаль, что я совершенно о нем забыл. Слава богу, он выжил. В это трудно поверить. Полагаю, без еды можно протянуть долго. Ученые утверждают, что главная проблема – вода. Думаю, он пил из унитаза. Другого объяснения нет. Если бы у меня были лапы и я не понимал устройства крана, поступил бы точно так же. Ставлю на пол миску с кормом. Он пытается его проглотить, но не может.

– Помедленнее, дружище, – советую я.

Он смотрит на меня и как будто улыбается. Зубы пропали. Может, сделать пюре? Корм и так мягкий, но, возможно, из-за общей слабости и беззубости ему нужна дополнительная помощь. Я тянусь к миске, и он рычит. Странно. Непохоже на него. Он всегда был таким приветливым малым. Не уверен, что делать дальше. Говорят, хозяину нельзя позволять псу проявлять агрессию. Пес должен уважать альфу, то есть хозяина, то есть меня. И все же хозяину не хочется быть покусанным. Но, полагаю, учитывая нынешнюю беззубость, он вряд ли представляет большую опасность. Я поднимаю миску. Он вцепляется в руку, пытается удержать, но та выскальзывает из беззубой пасти. Он валится набок, демонстрируя некое подобие припадка. Зрелище достойно жалости. Я глажу его по голове и говорю: «Ш-ш-ш. Ш-ш-ш». Он замирает, и вот он уже мертв. Мир жесток. Я оплакиваю лучшего друга, ибо кто он мне, как не лучший друг? Всегда ждал меня, всегда был рад видеть. Ему было наплевать, успешен я или нет, гений или нет, афроамериканец или нет. Мне кажется, я его подвел. Во многих отношениях он был лучше меня, и я надеюсь когда-нибудь научиться на его примере. Кроме случая, когда он на меня рявкнул – это, честно говоря, обидно, хоть я и понимаю, что наверняка имелись смягчающие обстоятельства, и, в конце концов, дело не во мне. Голод не тетка. Какое-то время я размышляю о его будущей погребальной урне. В моем книжном шкафу – целая коллекция урн (с прахом членов моей семьи, домашних животных и трех безродных трупов из городского морга). В моей семье кремацию предпочитают похоронам в земле, в море или запуску тела в космос. В нашем клане у меня лучший художественный вкус, поэтому выбор урны всегда доверяют мне, на чем я и сам настаиваю.

Я приглашаю на консультацию своего личного скульптора урн Оливье.

– Расскажи мне о своем ослике.

– Это собака.

– В каком смысле? – спрашивает он, делая заметки.

– В собачьем. В том смысле, что он был собакой.

– И тем не менее ты назвал его в честь самого известного ослика во всей Франции? Pourquoi?

– Потому что это третий фильм в списке лучших фильмов всех времен, лучший французский фильм всех времен, лучший фильм про животных всех времен, шестой в списке лучших фильмов всех времен о Семи Смертных Грехах, четвертый – в списке лучших фильмов шестидесятых…

– Как он может быть одновременно третьим лучшим в истории и четвертым лучшим в шестидесятых?

– Я не помню, чтобы учил тебя делать погребальные урны, Оливье.

– Ну, мне фильм показался très fastidieux[40].

– Твои рейтинги фильмов меня не интересуют. Я предпочел бы обсудить погребальную урну для моего пса.

– Посмотрим… как лучше отдать дань ослику, который пес?

Я понимаю, что Оливье меня подкалывает, но смотрю на урны в шкафу у него за спиной – и они восхитительны: оловянный колодец желаний, бронзовый Адонис, кафельный мужской туалет с писсуарами, урна в виде банки для печенья, великолепная хрустальная метель, где покоится мой дядя-метеоролог, окаменелый птеродактиль, который в то же время действующий фонтан, – каждая урна с точностью и изяществом отражает личность ее обитателя. Взгляд останавливается на опаленном кукольном ослике из фильма Инго, и меня озаряет. Почему бы не воздать должное праху и Бальтазара, и фильма Инго, их схожему неукротимому духу, ведь оба погибли (может сказать кто-то) по моей вине. Ежедневное напоминание об этом будет моей епитимьей. Я предлагаю Оливье вмонтировать в урну кукольного ослика. Он осматривает его, играется с ним, шевелит подвижными конечностями.

– Я думал, ты не учишь меня делать погребальные урны, – наконец говорит он.

– Прошу, Оливье, не усложняй. У меня горе. Разве не видишь?

Долгое молчание, затем:

– Если вмонтировать в основание урны маленький моторчик, можно сделать так, что ослик будет шевелиться.

– Что он сможет делать? – спрашиваю я.

– Возможно, танцевать. Шагать. Склонять голову в трауре. Умолять.

– А всё сразу не сможет?

– Это будет недешево.

– Деньги – не вопрос, – говорю я и звоню сестре.


Я встречаюсь с редактором Арвидом в его кабинете.

– Думаю, я все еще смогу написать текст, – говорю я.

– О фильме, который никто никогда не видел, – говорит он.

– Да. Но я смогу воссоздать его.

– Новеллизация?

– Ну нет. Это как-то оскорбительно. Я бы не стал это так называть.

– А я бы стал.

– Хорошо. Уверен, я мог бы написать новеллизацию, Арвид, настолько неизгладимым был фильм. Если вспомню.

– Буду с тобой откровенен, Б…

– Не надо.

– Я не верю, что этот фильм вообще существовал.

– Но он существовал. И это был самый важный фильм в истории кинематографа.

– Видишь, вот тут я и начинаю сомневаться в достоверности…

– Смотри. – Я достаю сохранившийся кадр.

– Это что?

– Единственный сохранившийся кадр.

Арвид берет его.

– Осторожно, – говорю я.

Он очень долго его изучает, затем:

– Я не понимаю, на что смотрю.

– На поворотный момент в фильме. Полагаю, это эпизод, когда осветительная решетка падает на Моллоя, проламывает ему череп, и он впадает в кому, которая меняет всю его жизнь. До сих пор не помню этот эпизод.

– Бессмыслица какая-то. И потом, в кадре нет ничего из того, что ты наговорил.

– Ну, кадр задымлен из-за сигареты подручного на осветительных лесах, чьими глазами (субъективной камерой) мы все и видим.

– Значит, я смотрю на сигаретный дым.

– Нет! В этом-то и смысл! Поразительно, но это вата. Эффект создан с помощью обыкновенной ваты. Той самой, которую можно купить в аптеке или в ватном магазине вниз по улице.

– Я к тому, что тут плохо видно.

– Так это же специально. То, чего ты не видишь, в кино так же важно, как и то, что ты видишь. Спроси любого.

– Не надо меня учить. Только хуже делаешь.

– Посмотри. – Я достаю из сумки урну с осликом.

– Игрушечная лошадка, прикрепленная к коробочке, – говорит он.

– Это кукольный осел. Из фильма. По-моему, он жил в доме великана, вместе с великаном. Кажется, там был великан. Возможно, я путаю его со «Шреком». В «Шреке» был великан?

– Где его хвост?

– Что? Это вообще тут при чем? Ты посмотри, какая мастерская работа. Сгорел хвост, ясно тебе?

– Милая кукла, но она не поможет получить то, о чем ты просишь.

– Тогда дай написать об «Очаровании».

– Это нечестно по отношению к Динсмору.

– Он пользуется моими наработками.

– Ты их сам им предложил.

– Тону.

– В любом случае…

– Если не могу получить обратно «Очарование», хотя я имею на это полное право, тогда дай написать текст об Инго. Новеллизацию, как ты сам говоришь! Фильм у меня в голове. – Я стучу по ней пальцем. – Значит, будет новеллизация!

– Не уверен, что у книги с пересказом несуществующего фильма найдется аудитория.

– Так будет не только пересказ. Но и критика. Объяснение. И он не несуществующий. Он уничтоженный.

– Кому это надо? Мы же не об утраченном фильме Хичкока говорим.

– Хичкок недостоин даже сосать у Инго член.

– А это что вообще значит?

– Не знаю. Я просто… расстроен. Да брось ты, Арвид, вспомни Гарвард? Соседи навек!

– Это-то здесь при чем?

– Ты мне должен!

– Я тебе должен?

– Я тебя столько раз выручал! Помнишь, как тебе было нужно, чтобы кто-то написал статью «Уо, швед-де в шоу» о шведских палиндромистах для выпуска «Скандинавский кинематограф», и ты не мог найти в городе никого, кто о них хотя бы слышал?

– Ты же сам спросил, подойдет ли такой текст для номера.

– А как можно выпустить «Скандинавский кинематограф» и не писать в нем о палиндромистах?

– Б., я не могу заплатить тебе за анализ фильма, который никто никогда не посмотрит.

– Не хочу идти с этим предложением к конкурентам, Арвид, но я готов.

– Хорошо, можешь идти. Я не обижусь.

– Клянусь, я пойду.

– Понимаю. С богом.

– А как же универ? Соседи? Помнишь, как мы клялись, что мы братья навек?

– О таком мы не клялись.

– Я клялся. А ты кивнул.

– Честно не помню, чтобы кивал.

– Я все записал.

Я лихорадочно ищу в сумке бумажку.

– Еще раз: это не доказательство.

– Когда книга выйдет и изменит наши представления о кино, ты пожалеешь.

– Я буду очень за тебя рад.

– Каким же мудаком надо быть, чтобы сказать такое.

Глава 18

К своим обязанностям преподавателя я возвращаюсь без особого энтузиазма (в мое отсутствие в колледже меня подменял патологически упорствующий в своих заблуждениях кинокритик Дэвид Мэннинг). Студенты всё так же характерно безразличны. Считается, что сдать зачет на курсе по кино в школе смотрителей зоопарков проще простого. Надо просто смотреть кино, так они думают. Я пытаюсь избавить их от этой иллюзии. Показываю фильмы с нулевой развлекательной ценностью. Показываю «Синекдоху, Нью-Йорк» по той лишь причине, что это безнадежная, мучительная, мутная тягомотина. Но, кроме того, я показываю им сложные и утомительные, однако важные фильмы. Нужно быть очень внимательным, чтобы понять, что происходит в фильме, который я показываю студентам сегодня, – шедевральном «Фиест/Забыть» Тоблега. На занятие явились шесть студентов из пятнадцати. Чтобы наказать прогульщиков, на следующем занятии я проведу контрольную работу. «Ф/З» сложно смотреть не только из-за натуралистичных и жестоких сцен с изображением каннибализма, включая детальное (и поучительное!) описание правильной разделки человечины и нескольких соблазнительных рецептов, но и потому, что Тоблег использует горизонтальное пространство на вертикальной плоскости. Фильм целиком снят из-под стеклянного пола. Эта расчетливая уловка, призванная фрустрировать зрителя, отталкивает менее авантюрных киноманов, но правда в том, что, если вы поддадитесь течению фильма (а вы должны!), возникнет странный вопрос, доселе неведомый вашему зрительскому опыту. И здесь встают вопросы об ограничениях, которые накладывают на нас традиционные точки зрения. Просмотр из-под подошв актеров – это бодрящий, взывающий к чувствам опыт. Тони Скотт из «Нью-Йорк Таймс» (с чего вдруг гордящаяся своей антиинтеллектуальностью «Таймс» вообще решила написать о фильме Тоблега?) озаглавил свою насмешливую рецензию на фильм «Игра из-под полы». Полагаю, Тони приятный парень и наверняка очень умный для халтурщика, но Тоблег заслуживает чего-то большего, чем просто колкости. Правда в том, что актерская игра, снятая из-под стеклянного пола (перед тем как приступить к съемкам, Тоблег месяцами обучал обувных актеров), выглядит ошеломляюще выразительной. При каждом просмотре фильм доводит меня до слез. И каждый раз я вижу что-то новое, такую актерскую игру, которой многие в подметки не годятся. Но, разумеется, мои студенты не способны оценить фильм, в аудитории одни Тони Скотты из зоопарка. И, по правде говоря, я остыл к подобного рода преподаванию. Для нового меня теперь только так: либо учить босоногих деревенских детей с юга, либо весь мир. Поэтому все свободное время я копаюсь в лавках старьевщиков, в корзинах на дворовых распродажах и в мусорных баках в поисках фильма нового Инго Катберта. Это не очень научный подход, но я ведь и не занимаюсь наукой. Никто ведь не ждал, что Джойс будет писать романы с применением статистического метода.

Со временем я собираю коробки с пленками: 8 мм, «Супер-8», 16 мм, «Супер-16» и одна «Супер-37», которую можно проиграть лишь на единственном проекторе в городе Каанааке. Чтобы их отсмотреть, нужно три месяца (не считая «Супер-37», которую я размотал и прикнопил к стене на крытой беговой дорожке имени Сильвии Плат на третьем подвальном этаже в знаменитой нью-йоркской гостинице для женщин «Барбизон» и семь раз пробежал мимо пленки с увеличительным стеклом). Печально признавать, но в итоге – ничего достойного упоминания. Много, очень много дней рождения и путешествий. Операторская работа не особо примечательна. Игра актеров, если ее можно так назвать, отвратительная, топорная. Одна из короткометражек – судя по всему, снятая мальчишками из средней школы, – похоже, любительский фильм о вампирах. Вторичный, и сказать по правде, мальчик, игравший университетского вампиролога, совершенно неубедителен – ни его восточноевропейский акцент, ни имитация старчески трясущихся рук. Дойдя до последнего фильма, «Десятый день рождения Бобби», я прихожу в отчаяние; Бобби – совершенно неинтересный мальчик.

Возможно, впервые я вдруг осознаю, какой огромной трагедией была утрата фильма Инго.

В мире не так уж много утраченных шедевров, как я в своей наивности полагал. Сижу на полу и смотрю на урну Бальтазара – ослик танцует, марширует, склоняет голову, молится. Оливье запрограммировал его исполнять мрачный и красивый танец. Помнится, он сказал, что это траурный танец из Ганы. Траурный марш ослика, медленный и печальный, сопровождается «Траурным маршем марионеток» гениального и невоспетого Шарля Гуно (я так понимаю тебя, Шарль!). Голову ослик склоняет под песню «Том Дули» в версии «Кингстон Трио», и это невероятно трогательно. Если бы у меня еще оставались слезы, я бы расплакался, но увы и ах. Молится ослик под «Кэмптаунские скачки» – не очень понятно почему.


Я шатаюсь по району кинокритиков, выдумываю теории, строю планы; сохранить разум в эти безумные времена мне удается, лишь обратившись к корням, восхваляя фильмы и режиссеров, достойных зрительского внимания, и уничтожая режиссеров, выпускающих в мир полный самолюбования мусор. Вот, например, «Персонаж», – обращаюсь я к воображаемому залу, полному синефилов: чудесный и причудливый фильм с Уильямом Ферреллом и вечно чудаковатой Зои Дешанель. Режиссер Марк Фостер (который также режиссировал прискорбный, женоненавистнический и расистский «Бал монстров») и сценарист Захари Элмс создали нечто по-настоящему безупречное в смысле метакинематографических техник. Структура фильма точна, как швейцарские часы (и неслучайно наручные часы играют в нем такую важную роль!). Сравните это с тем бардаком, что пишет Чарли Кауфман. «Персонаж» – это фильм, который Кауфман мог бы написать, если б умел планировать и структурировать сценарии, а не выдумывать их на ходу, тяп-ляп набрасывая на бумагу сырые идеи безо всяких критериев качества, кроме идиотского «будет круто, чел». Подобный подход мог бы сработать, если бы в душе у него было хоть какое-то представление о человечности. Кауфман же его лишен и потому забрасывает своих персонажей в ад безо всякой надежды на понимание и искупление. В «Персонаже» Уилл Феррелл учится жить полной жизнью. Дама Эмили Томсон, играющая «автора», тоже учится состраданию, осознаёт роль и ценность искусства. Если бы «Персонажа» написал Кауфман, фильм представлял бы собой длинный список «умных» идей, которые приводят к незаслуженной кульминации посредством эмоциональной жестокости и цепных реакций рекурсивных событий, после чего выясняется, что у автора есть автор, у которого тоже есть автор, у которого тоже есть автор, у которого тоже есть автор, et chetera, – и все это оставляет зрителя истощенным, удрученным и, самое главное, обманутым. Кауфман не понимает, что подобные «высокие концепции» не должны замыкаться на самих себе, они должны давать возможность исследовать насущные проблемы человечества. Кауфман – чудовище, самое обыкновенное, но при этом совершенно не осознающее своей поразительной несостоятельности (Даннинг и Крюгер могли бы написать о нем книгу!). Кауфман – это Годзилла со вставной челюстью, Майк Майерс из «Хэллоуина» с резиновым ножом, клоун Пеннивайз с контактным дерматитом, подхваченным в канализации. Он жалкий…

На лоб шлепается что-то клейкое и мокрое. Я вытираюсь и вижу на ладони птичий помет. С грустью вынужден признать, что в этом ужасном городе подобное случается все чаще. Голуби – или, как я их остроумно называю, летучие крысы – захватили Нью-Йорк, и мы, люди, целиком в их власти. Мы – их туалет. Помет стекает по моему лицу и попадает в рот. Собратья-горожане жестоко посмеиваются надо мной. Я сворачиваю в аптеку и покупаю пачку детских влажных салфеток. Кассир на меня не смотрит, не берет деньги из рук, оставляет сдачу на стойке. Чтобы оттереть с лица помет, приходится потратить всю пачку и еще целую пачку салфеток Johnson & Johnson для рта, чтобы очистить рот. Я забыл, о чем думал. Кажется, собирал список лучших фильмов 2016 года. Я продолжаю:

10 – La Ciénaga Entre el Mar y la Tierra (Кастильо и Крус)

9 – Hele Sa Hiwagang Hapis (Диас)

8 – Hymyilevä Mies (Куосманен)

7 – Smrt u Sarajevu (Танович)

6 – Fuchi Ni Tatsu (Фукада)

5 – Kollektivet (Винтерберг)

4 – «Это непросто – быть юным комиком в восьмидесятые!» (Апатоу)

3 – En Man Som Heter Ove (Хольм)

2 – Kimi No Na Wa (Синкай)

1 – Under Sande (Зандвлиет)


Я горжусь этим списком. В нормальных обстоятельствах он произвел бы фурор в мире кино. Но сегодня мир кино погряз в других новостях. Х. Хакстром Бабор, professor adjunto [41] кафедры киноведения в испанском университете Mr. Jam Centro Moderno de Música[42] в Бильбао, наткнулся на ранее неизвестный фильм в подвале заброшенного борделя в Стране басков. Этот так называемый фильм-«сироту», снятый неизвестным автором-аутсайдером, некоторые «киноведы» нарекли недостающим творческим звеном между испанскими прямоуголистами из шестидесятых и барселонскими экзальтистами (Los Realizadores de Rapto de Barcelona[43]) из начала-середины семидесятых. Но не извольте волноваться. Не только во всех академических кругах, кроме самых наивных, экзальтистов считают movimiento falso[44], но и ВСЕ уже давно признали простую истину: именно фильм Soy un Chimpancé[45] ввел прямоуголистов в постмодернистскую эру. Не хотелось бы насрать Бабору в его омерзительную худосочную малину. Однако ж мне неприятно терпеть этот коллективный оргазм, пока сам я сижу на пепелище поистине самого монументального кинематографического открытия эпохи. Сегодня я схожу на показ и лекцию Бабора об этом его «фильме» в переполненном зале культурного центра «92-я улица Y» на пересечении бульваров Грегори Хайнса и Мориса Хайнса в Гарлеме. Лекцию Бабора и фильм будут транслировать в этом зале по видео. С помощью ретрансляторов любой желающий из огромной толпы сможет задать Бабору вопрос, воспользовавшись одной из трех электронных клавиатур на столе в углу, и у меня куча вопросов. А пока надо занять себя чем-то в ожидании.


Я жду своей очереди, властно нависая над каким-то раболепным тупицей, занявшим клавиатуру. «Я давний поклонник вашего творчества…» – печатает он двумя пальцами со скоростью одно слово в минуту.

– Давай-давай-давай-давай-давай-давай, – твержу я ему в затылок.

«…и мне интересно ваше мнение о фильмах Фра…»

– Ладно, хватит уже, – говорю я и оттесняю его. Его лизоблюдство не поможет дискуссии.

«Что ж, Бабор, – начинаю я, – вот мы и снова встретились. Так сказать. Уверен, лучший в Бильбао центр по продаже гитар / внешкольному образованию относится к вашим киноисследованиям именно с той серьезностью, какой они заслуживают. Вопрос сегодня у меня такой: как вы обходите острые углы (простите за каламбур!), соотнося вашу прискорбно неверную интерпретацию творчества прямоуголистов с вашими высокомерными заявлениями о кинематографической ценности недавно обнаруженной „работы“ – и я использую кавычки, потому что назвать это работой художника означало бы обесценить сами понятия работы и художества. Этот „фильм“ – и тут я тоже использую кавычки, потому что назвать его таковым значит обесценить само понятие, – в лучшем случае пародия и не заслуживает места в каноне самых важных испанских фильмов середины двадцатого века. Фильм Yo Soy Chimpancé – который вы в своей безрассудной погоне за славой беззастенчиво пытаетесь низвести на свалку истории кинематографа – вот несомненное звено между прямоуголистами и всеми хоть сколько-нибудь значительными авторами после. Об этом прямо заявлял сам Гомес. Готовы ли вы биться со мной по этому вопросу? А с Гомесом? Имейте в виду (если вы вообще смотрели фильм), что в финальной сцене Chimpancé героя Мануэля снимают со всех возможных ракурсов, снаружи и изнутри его тела. Я более чем уверен, что раз вы изучаете кино, то отдаете себе отчет: прямоуголисты сделали для кинематографа то же, что кубисты – для живописи, а именно использовали одну систему координат, чтобы исследовать прочие. Вспомните также, что Гильермо Кастильо, продюсер Chimpancé, настолько переживал из-за потенциальных душевных ран у зрителей после просмотра, что нанял актрис, которые стояли в зале у задних рядов на случай инфаркта. Зрелищная операторская работа и монтаж ярко демонстрируют размах, но также и непреодолимые ограничения прямоуголистского манифеста „Кадр/Раскадровка“ (см. сноску в конце вопроса). Буду ждать ответа в эфире».

На страницу:
11 из 13