Полная версия
Мюонное нейтрино, пролетевшее сквозь наши сердца
Белоголовые голые дети на пляже: глаза-щелочки, засвеченный край.
Люся, Тая. Битвы из-за лопаток, кукол, пластмассового крыла, отломанного от бабочки на колесиках, десятирублевки, найденной в песке, – души, перемешанные в шейкере общего детства. Люсина сестра стоит поодаль, деловито, в белых трусах. Она считает себя слишком взрослой для купания голышом.
Родители Таи и родители Люси собрались вместе, праздновать: кто-то прожил еще один год и не умер. С ними Таина бабушка и ее муж, по-стариковски сюсюкающий, похудевший, тряский, как тонконогая поганка, за полгода до своей кончины. Все сдвинулись к одному углу стола – уместиться в кадре. Помимо лиц, око фотоаппарата, неспособное ничего упустить, увековечило и поредевшие веера ломтиков колбасы, и вскопанные салатницы, и початую банку соленых огурчиков, «своих, с дачи».
Прошлое лето. Лодочная станция. Тая в закатанных штанах, босая, с веслом. Уверенная поза, густой чайный загар. Мокрые волосы – веревочками. Кепка – залихватски наискосок. Никто бы в жизни не подумал, что эта девчонка может считать себя толстой или некрасивой. Да, не худышка. Крепкие ноги, плечи. Женственные бедра…
Прошлое лето. Зацвели стенки колченогих пляжных кабинок, пропахших мочой и застоявшимся бытом советских санаториев. Вечером – мятый лист металла в пятнах ржавчины. Утром – яркое граффити.
Прошлое лето… Играть в Бэнкси было весело, пока не появилась надпись на автобусной остановке. Пока никто не догадывался. Пока Захар не дал понять осторожно, через друзей: ничего не может быть.
Запах девичьей комнаты – теплый, мыльный, пудровый.
В мягких волнах сквозняка чуть заметно покачивается и вертится привязанный к люстре невероятный шар из цветной бумаги – кусудама.
Голова Таи плавает в подушке – яблочко в молоке.
По утрам, еще не окончательно проснувшись, в полудреме, ты ощупываешь свое тело под одеялом. Раньше, чем открываешь глаза. Будто бы что-то могло измениться. Будто бы могло за одну ночь затопить холодным приливом студенистого целлюлита любимые атоллы подвздошных костей, высокий холмик лобковой. Прекрасные четкие линии.
Ты боишься заснуть фигуркой-оригами и проснуться мягкой бесформенной грудой. Ты боишься обнаружить, что нежданно заволокло жиром глубокую чашу живота или затупились острые грани грудной клетки.
Ты ощупываешь.
Твое оригами-тело здесь. Оно пока с тобой. Боже, как это прекрасно. Боже, как ты хочешь это сберечь! Как боишься потерять! Вокруг столько еды… Еда – страх. Еда – боль. Еда – наслаждение.
Когда ты встанешь, родители позовут тебя завтракать. Они будут при тебе намазывать на ломти булки нежный плавленый сыр. Они будут пить густой от сливок кофе с сахаром. Он пахнет так сильно, что воздух в кухне кажется тягучим и сладким. Как карамель.
Ты пройдешь мимо кухни, растягивая воздух-карамель торопливыми шагами, боясь увязнуть и остаться. Ты скажешь родителям, что позавтракаешь у Люси.
Ты должна так сказать.
Если ты сядешь за стол, то не удержишься.
Ты съешь слишком много.
И, чтобы защитить твое оригами-тело…
…тебе придется делать ЭТО.
Тая берет джинсовую сумку через плечо, расшитую бисером, – с нею она не расстается, там ее блокнот, карандаши, мелки, ручки. Баллончик в потайном кармане.
В кухне приемник заикается в полосе помех, отец на Высоцком сделал погромче; закипающий чайник шумит, как ветер в деревьях, уютно позвякивает посуда.
Мама:
– Ой, ну куда, уши закладывает. Да и треск такой.
– Минуту погоди, сейчас песня кончится. Люблю ее.
– Ладно, хорошо хоть не Летов, а то врубаешь на весь двор диски свои в гараже, стыдно…
Мама открывает холодильник:
– Ты колбасу доел? Вчера оставалось полпалки.
Отец:
– Не брал. Наверное, Тая ночью пришла голодная. День-деньской пропадает, ни обеда, ни ужина.
Высоцкий окончательно захлебнулся помехами; отцу не без сожаления пришлось завернуть круглую, как бутылочная пробка, ручку громкости.
– Да брось. Не может девочка столько съесть.
Отец не глядя, невероятно быстро – на автомате – сворачивает салфетку в лотос.
Тая с детства помнит повсюду оригами – невесомые, стремительные, остроугольные фигурки. Любой конфетный фантик в отцовских руках меньше чем за минуту превращался в игрушку – в цветок, в лягушку, в птицу.
Таечкины самолетики летали дальше и быстрее, чем у других ребят.
– Остатки булки тоже куда-то делись, – сетует мама, – и новый пакет печенья.
– Могла сама куда-нибудь сунуть, как из магазина пришла.
Тая крадется на подушечках пальцев, как рысь, мимо приоткрытой двери в кухню. Но у мамы зоркий глаз и ухо востро.
– Таисия! Доброе утро.
– Доброе, мам.
– Куда без завтрака? Опять соседей объедать? Торчишь там постоянно, как голодная собачонка, вот тебя за стол и приглашают – из вежливости. На самом деле никто кормить тебя не хочет. Садись. Поешь дома как следует. А то мне опять за тебя краснеть. Подумают, голодом тебя тут морят.
А когда ты, мама, не краснела?
Маме регулярно приходилось краснеть: перед гостями – за «художественный бардак» в комнате дочери. Перед гостями особенно тщательно распихивались по углам ненужные вещи, подметались неделями не метенные полы, протиралась запыленная мебель.
В простые дни маме было некогда; с девяти до пяти пропадала она в своем загнивающем (физически и морально) НИИ, где в трудно проветриваемых затхлых помещениях, забитых отжившими приборами, на сорок лет задержался воздух эпохи застоя. А потом она уставала.
Маме приходилось краснеть перед учительницей. За огрызок яблока, сунутый в батарею в кабинете математики в начале пятого класса. За побеги с субботников в школьном дворе. За пряди, выкрашенные зеленкой.
Удивительно, что красный цвет не въелся в мамино лицо навечно.
Перед продавщицей, кондукторшей, консьержкой, билетершей в парке аттракционов… Маме приходилось краснеть за Таю везде.
Во всяком случае, так она говорит.
С крыльца послышался деликатный стук по дереву.
– Войдите! – прокричала мама из кухни. – Это к тебе, наверное, председатель. Где шоколадка? Вчера вроде была. «Альпен гольд» – бормотала она вполголоса. – К чаю нечего поставить. Барабашка, что ли, у нас завелся?
Председатель вошел, откинув рукой тюлевую завесу от мух, заменявшую летом дверь.
– Здрасьте, дядь Ген.
Тая просочилась мимо председателя вдоль стены и вынырнула из влажной тьмы коридора, пахнущей домашними консервами, в желтое горячее утро.
* * *Соседи, как и предрекла мама, завтракали.
Просторное крыльцо под навесом служило летней столовой. Свежие огурцы в салат снимали прямо со «стены» – между бревнами была натянула веревочная сетка – ползучие растения поднимались по ней до самой крыши.
– Садись, я уже скоро! – Люся приглашающе кивнула на свободное садовое кресло.
– Хочешь чего-нибудь? Может, чаю? – предложила Люсина сестра. Ее круглый беременный живот улыбался ситцевыми ромашками.
Домашние оладушки с яблоками. Густая холодная сметана.
Тая опасливо косилась на блюдо в центре стола, где высилась горка круглых, румяных, как детские щечки, оладушек. Цепкий глаз диетчицы приметил на столе и вазочку с шоколадными конфетами, и свежую халу, и мраморную ветчину, и кубики мягкой брынзы.
«Только одну. Всего ОДНУ оладушку. Ты ничего не ела. И потому это совсем не страшно, ОДНА оладушка на завтрак».
«Они пожарены в масле. Они очень калорийные и жирные».
«Но ОДНА – ничего страшного».
«Нет! Нельзя! Даже одну нельзя! ОНО всегда так начинается. ОНО подкупает безопасностью ОДНОЙ оладушки. Съесть оладушку – это пройти по краю пропасти. Ты не сумеешь. Ты опять СОРВЕШЬСЯ…»
– Задумалась, будто замуж зовут. Садись. Я тебе чай наливаю. – Люсина мама решительно выставила на стол еще один прибор.
В каком-то смысле ты ни при чем. Они ведь НАСТАИВАЮТ.
Тая села. Струя кипятка упала в красноватую от крепости заварку. В прозрачной чашке взвился вихрь чаинок.
На блюдце перед Таей возникли две оладушки – широко распахнутые глаза чудовища. Чудовище смотрело на нее испытующим взглядом.
Ты все еще можешь спастись!..
Просто выпей чай.
Чай без сахара.
Без сахара!
Тая тоскливо взглянула на чашку с чаем. И взяла в руку оладушку. И откусила.
Слова «кушать» и «искушение» не случайно похожи…
Нежное тесто, тающее на языке. Распаренные кусочки тертого яблока. Тонкая, как калька, корочка в золотистых кружевных узорах.
Еще один кусочек. И еще. Вот и вторая оладушка исчезла. Тая вспомнила, что не попробовала со сметаной.
ТРИ оладушки. Это нормальная порция нормального человека. На завтрак. ТРИ оладушки – это еще не очень много. Не НАСТОЛЬКО много.
Тая продолжала успокаивать себя до тех пор, пока оладушек не стало восемь. Девятую оладушку она держала в руках. Десятая ждала на общем блюде. Последняя. Тая не хотела портить ее, не убедившись, что остальные уже наелись.
Теперь уже все равно, сколько ты съешь.
Можно навернуть бутерброд с брынзой.
А потом с ветчиной.
И чаю с конфетами попить тоже.
Уже без разницы. Уже и так много.
Уже СЛИШКОМ много.
Ты не сможешь себя простить.
И тебе придется делать ЭТО.
Поэтому чем больше ты съешь сейчас, тем лучше.
Ты испытаешь вкус всей этой еды.
А потом сделаешь ЭТО.
И не растолстеешь!
Помогая после завтрака Люсе убирать посуду, Тая торопила время.
«Уйти сразу было бы жутко невежливо. Дескать, пожрать пришла… Да и сейчас невежливо. Люся подумает, что ты странная».
«Ну и наплевать. Толстеть теперь, что ли? Сделаешь ЭТО и вернешься».
Секунды укатывались с тарелок каплями. Падали солнечными мячиками с яблонь и акаций, что росли в саду перед домом.
Люся выставляла посуду на сушилку.
Пахло хозяйственным мылом.
Тая обернулась, услышав скрип ступеньки крыльца.
– Привет, девчонки!
Захар.
Захар!!!
В животе у Таи подхватило, как при езде по крутым холмам, когда тело отрывается от сидения велосипеда.
Ей нестерпимо хотелось остаться, но она не могла.
Нет ничего важнее, чем сделать ЭТО.
Или есть?
Захар поднялся на крыльцо, по своему обыкновению вальяжно прислонился к столбу, держащему навес. Стильно выбритые виски, длинная челка. Папироса за ухом.
Тая делала вид, что не замечает парня, – старательно протирала клеенку на столе. Клетчатую. Красно-белую.
В желудке противно плюхала горячая тяжесть съеденного.
Надо сделать ЭТО!
Срочно сделать ЭТО!
– Ребят, я скоро вернусь.
Тая спрыгнула с крыльца. Чтобы спуститься по лестнице, нужно было пройти мимо Захара. Он посмотрел ей вслед, пожал плечами.
Убедившись, что никто за ней не наблюдает, Тая побежала по главной аллее садоводства к выходу. В овраге, на каменистом берегу ручья, широким веером впадающего в залив, у нее имелось тайное место. Оно было надежно укрыто со всех сторон, и тут девушка могла не опасаться того, что ее застанут врасплох, спокойно посидеть, глядя на пенистые шлейфы камней, лежащих в воде, отдышаться после, умыться и запить горьковатый привкус желудочного сока.
До чего же мерзкое ощущение!
Когда желудок полон до отказа, учащается пульс, на лбу выступает пот.
Кажется, что есть не захочется уже никогда.
И приходит чувство вины.
За то, что не остановилась вовремя.
За то, что съела СЛИШКОМ много.
За то, что ела вообще.
Чувство вины и… СТРАХ.
Ты ощущаешь, как еда спускается вниз, стекает под кожей. Обволакивает твои бедра. Делает объемнее.
Ты трогаешь их – проверяешь. Один раз. Другой.
Это не от ума.
Ты можешь брать интегралы по частям.
Но перед этим страхом логика пасует.
Ты. Трогаешь. Бедра.
И действительно начинает казаться: они стали больше. Как только ты поела. Сразу. Пальцы погружаются в мякоть бедра. Оно раньше было тверже. Определенно было. Тверже. А теперь оно стало податливым. Будто подтаяло. Потому что под кожей теперь чавкает жижа жирной еды. И тогда приходит она. Па-ни-ка. А потом… некоторое время спустя. Желание освободиться.
Остановить еду. Съесть ее обратно.
Тая встала ногами на два плоских камня. Поблескивая, змеился между ними ручей. Самое неприятное – начать. Дальше – проще.
Чтобы выдержать три перемены по двенадцать блюд на пирах, длившихся целыми днями, отведать соловьиные язычки, беременных зайчих, мышат, запеченных в меду, – лишь песку, затопившему колоннады роскошных триклиниев, ведомо, что еще, – римские патриции прибегали к очищению желудка всякий раз, когда он наполнялся до отказа: засовывая в рот перья павлинов, они вызывали у себя рвоту.
Не она первая.
Склонившись над водой, Тая вставила в рот два пальца. Надавила на корень языка. Раз, другой, третий.
Если ЭТО делать часто, рефлекс утрачивается. И с каждым разом избавиться от еды все труднее. Бывает, не получается вовсе. Тогда вся тяжесть содеянного обрушивается невыносимой виной и обидой. Лежишь, как кит на песке, остаток дня, не в силах пошевелиться от тоски и обжорства…
И толстеешь. Неотвратимо. Толстеешь.
Сладкая горячая струя вырвалась из Таи и упала в ручей.
Получилось!
По воде поплыли кусочки пережеванной ветчины, зеленые и красные чешуйки – бывший салат, рыхлые комочки пережеванной булки, оладий; коричневатая слизь, в которую превратились шоколадные конфеты.
В груди пекло от натуги. Из глаз текли слезы. Но с каждым спазмом крепла болезненная радость внутри.
Ты не растолстеешь!
Не растолстеешь!
Ручей уносил прочь мерзкие частички испорченной еды. Позорные свидетельства Таиной ненормальности, ущербности.
Кажется, все.
Последние два комочка теста вышли очень тяжело. Тае пришлось совать пальцы глубоко и сильно шевелить ими, чтобы вызвать рефлекс.
Она увидела в воде кровь. Опять…
«Стоп. Больше вроде ничего не выходит. Еда внутри кончилась. Спасена!»
«На этот раз. Но впредь надо держаться. Больше делать ЭТО нельзя. Ты же видишь – нельзя!»
Теперь Тая снова нормальная. Она присела, тщательно умылась ледяной водой, вымыла руки, склизкие от слюны и желудочного сока, оглядела покрасневшие костяшки пальцев.
Набрала пригоршню воды, прополоскала рот.
Подняться в гору, перейти шоссе по полустертой зебре возле остановки с надписью «Я люблю Захара М.», оглянуться – между деревьями мятой фольгой блестит поверхность залива – и можно опять жить. После удачного приступа Тая чувствовала себя обновленной, бодрой, очень-очень легкой – шариком, готовым улететь в небо.
Прием пищи вызывает прилив эндорфинов, точно так же как смех, поцелуй, катание на качелях или на лодке. Эндорфины – природные наркотики. Когда их слишком много, организм начинает привыкать. С каждым разом требуется больше и больше эндорфинов – больше и больше еды.
Тая огибает шлагбаум и входит в садоводство.
Возле магазина на лавочке девчонки едят мороженое.
Тая бросает на них снисходительный взгляд, как трезвый на пьяницу, и продолжает путь.
Пища намного опаснее алкоголя, героина и прочих наркотиков: с нею не получится завязать.
Щурясь на солнце, Тая идет по главной улице. Красная юбка на ветру обливает прохладой стройные ляжки и икры.
Никто не знает. Никто не знает.
Захар и Люся все еще на крыльце. Они о чем-то говорят, Люся смеется, кокетливо заправляя за ухо прядь волос.
К груди Таи приливает волна – северная, с острыми льдинками: она так не может. Не может говорить с ним, хохотать, глядя ему в глаза, кокетничать, быть естественной; она не имеет права при нем казаться глуповатой, неудачно шутить… Она должна сохранять достоинство: каменное лицо, прямая спина, рубленые жесты, односложные ответы. Чтобы никто ничего не подумал.
* * *Листва на деревьях вскипала, кроны ходили ходуном, залив дышал штормовой свежестью, сдувая с берега последних купальщиков, торопливо сгребающих с лежаков вещи; пепельные тучи, похожие на густой дым, обложили небо.
Тая и Люся шли на пятачок.
Упругая духота напрягалась, натягивалась, как струна, до предела. Чтобы вот-вот, через секунду, зазвучать – зазвенеть ливнем.
– Просто обожаю последние минуты перед грозой. Замри.
Тая остановилась сама и жестом остановила подругу.
– Так сумрачно, так тихо. Внимай лесу.
Отчетливо слышалось прерывистое гудение шмеля в зарослях вереска.
Вдалеке над заливом уже маячили молнии, сшивая белыми нитками небо и море. Камушками в порожней телеге катался далекий гром.
– Может, все-таки вернемся? Сейчас как хлынет.
– Ты сама хотела рассказать, о чем вы говорили утром с Захаром. Хлынет – под деревом постоим.
– Нельзя под деревом: молния.
– Я читала про парня, которого молнией шарахнуло, но не убило. У него после этого появились необыкновенные таланты. Он стал невероятно быстро считать в уме. Смог выучить несколько языков. Я тоже так хочу!
– Ты и так талантливая. Не надо тебе молнию.
– Не талантливая. Не получается у меня.
– Что не получается?
– То, что я хочу нарисовать.
– Последнее? В блокноте? То, что ты никому не показываешь?
– Да.
– Покажешь? Я уверена, что мне понравится. Мне всегда нравятся твои рисунки!
– Ладно, самый сносный вариант покажу.
Тая открыла свою джинсовую сумку и достала блокнот. Недолго полистав его, протянула подруге.
Возникнув в дымке небрежных карандашных теней – будто отмывшись от небытия, но не до конца, – на Люсю глянуло лицо Захара.
Удивление, восхищение, немножко зависти. И – секунду спустя – сострадание.
– Очень похоже…
– Серьезно?
– Конечно! И это ведь по памяти. Ты гений, короче.
Люсе теперь очень хотелось восторженными отзывами замылить изначально заявленную тему прогулки – утренний разговор с Захаром.
Тая приняла лестные слова как должное.
– Так о чем вы говорили?
Оттягивать дальше не было никакой возможности.
Люся опустила глаза.
– Извини, не так просто это сказать…
– Он предложил тебе встречаться? – подсказала Тая.
– Да…
– Ну, мать… Тоже мне! Удивила! Я давно замечала, как он на тебя смотрит. И надо было так жеманиться?
– Я думала… тебя это… огорчит. Парень, которого ты рисуешь… хочет гулять… с другой. И эта другая – твоя подруга.
– Те, кого я рисую, для меня – модели. С кем они встречаются, мне плевать. У Захара красивый лоб. И это единственное, что мне в нем интересно. Что же ты сказала? В ответ на предложение?
– Отказала, конечно, – тихо ответила Люся.
– Но почему? – изумилась Тая.
Она ожидала худшего. Не раз уже воображение подсовывало ей романтические клипы, в которых Захар объясняется в любви другим девочкам, дарит им букеты, шоколадки, мягкие игрушки с глупыми глазами. И эти девочки соглашаются. Всегда соглашаются. Как же возможно отказать такому парню? А Тая страдала. Страдала заранее. Страдала настойчиво и регулярно. Будто выплачивала взносы своему большому горю неразделенной любви.
Но, как ни странно, весть об отказе Люси не принесла ей облегчения. Напротив, Тая даже почувствовала неловкость.
– Надеюсь, не из-за меня? – строго спросила она.
– Нет. Я… Я просто не уверена, что хочу.
– Он не нравится тебе? – Тая смотрела с безжалостной прямотой. Люсе очень хотелось отвести взгляд, но она держалась. Если спрятать в такой момент глаза, думалось ей, разве Тая поверит?
– Я не знаю.
– Не уходи от ответа. Не жалей меня. Если ты отказала потому, что боишься сделать мне больно, то мне не нужна такая жертва. Я не имею права ее принять. Я не прощу себе того, что стану помехой вашему чувству.
Тая заметила, конечно, характерный для домашних девочек, надышавшихся до головокружения воздухом классики, книжный пафос в своих словах; она всегда его замечала. Но при всем желании она не смогла бы сейчас сказать ничего другого. Фраза выскользнула легко, словно заготовленная реплика актрисы. Люся сдалась-таки и опустила ресницы; на щеках ее проступил румянец.
– Так он нравится тебе? – повторила свой вопрос Тая. Час настал. Она готова была встретиться лицом к лицу со своей болью. Она устремилась ей навстречу, как соловей на шип розы. Она почти желала услышать «да».
– Нет, – ответила Люся.
Удивительно яркая длинная молния пересекла в эту секунду небо; вслед за нею сквозь лес, медленно нарастая, прокатился долгий рычащий гром. Порыв штормового ветра принес первую крупную каплю.
– Бежим! – Люся схватила расслабленную руку подруги и потянула Таю за собой.
Теплая ладонь, ласковое прикосновение. Следующий порыв ветра разметал длинные волосы Люси, до Таи донесся слабый запах шампуня.
Горько-сладкая нежность. Зависть.
Она высвободила руку.
Тае казалось, Люся лжет; слишком трудно ей было поверить, что кто-то может оставаться равнодушным к чарам Захара.
Он, конечно, с виду обыкновенный парень, не студент даже; школу терпел только до девятого. Но если уж ставит Захар себе цель очаровать какую-нибудь девчонку – все, попала… В ход идет фирменная ухмылочка – уголком губ. Взгляд дымный, теплый, влажный, как натопленная баня, с прищуром. Высокий лоб, длинная прядь через него – дугой.
Однако Люся и не думала обманывать подругу. Она действительно не могла разобраться в многоголосии эмоций и порывов, горлопанящих на разные лады в пятнадцатилетней душе беззаботным летом. Это бывает так трудно – понять себя. Отделить собственные побуждения от навеянных, осознанную необходимость от принуждения, интуицию от иллюзии. Захар улыбался, носил букетики придорожных лютиков, полевых гвоздик, люпинов, набрасывал на Люсины плечи куртку по вечерам. Он не был Люсе совершенно безразличен: в ней зарождалось, повинуясь настроению теплых вечеров, закатов, костров, нет, еще не чувство – смутное волнение по отношению к нему. Но чем это волнение было внушено Люсе – ухаживаниями юноши или переживаниями лучшей подруги, – так и останется тайной: две причины переплелись, словно побеги огурца на крыльце, невозможно было отделить одну от другой, и, скорее всего, обе имели место. В дуэте Тая + Люся Тая играла главную роль – постарше, талантливая, яркая; Люся тянулась за нею. Прошлым летом между подругами только и разговоров было, что о Захаре. Посмотрел так-то, сказал то-то, ухмыльнулся, пошутил, проводил. Тая болела Захаром как гриппом, и Люся, вероятно, заразилась – присмотревшись к Захару, она начала находить в нем все больше привлекательных черт, ее к нему по- тянуло.
Люся чувствовала себя виноватой перед Таей; ведь Захар как бы принадлежал Тае, пусть лишь в фантазиях и блокнотах, – но для лучшей подруги и это, по идее, стоп-сигнал. Люся стыдилась своего зарождающегося влечения к Захару и всячески пыталась подавить его в себе, задушить, выкорчевать – но, словно в отместку, оно только разрасталось и крепло, как борщевик, необоримое, глупое, сильное.
Захар продолжал ухаживать, и каждый визит его был для Люси испытанием.
– Давай гулять.
– Нет.
– Не хочешь? Зря. Я же охрененный. У меня даже сердце справа, мне мама говорила.
– Нет.
– Есть какая-то причина, по которой ты не хочешь со мной? Скажи.
– Не могу.
– Почему?
– Это сложно.
– Объясни. Я постараюсь понять.
– Какой ты настырный.
– Ну пожалуйста…
Очаровательная улыбка, которая, со слов Таи, «и стены плавит».
– Не могу!
– Это из-за нее?
Захар редко называл Таю по имени.
– Нет. Другая причина.
Люся спрятала взгляд. Не могла же она пустить коту под хвост все подругины усилия по демонстрации безразличия!
– Какая?
– Сложная причина.
Кольцо разговора замыкалось. С каждым разом оно все сильнее сужалось, стягивалось в узел.
– Наверняка из-за нее.
– Нет.
– Почему тогда не говоришь? У тебя есть кто-то?
– Почти.
– То есть тебе кто-то нравится, но он мямлит и ничего конкретного?
– Вроде того.
– Так и забей. Мямлит – говно, значит, не мужик. Я вот прямо говорю: ты мне нравишься. Давай встречаться.
Пока Люся неустойчиво балансировала на грани между чувством вины и желанием поддаться зарождающемуся чувству, Тая повела себя неожиданно. Вместо того чтобы отваживать подругу от объекта обожания, она – умри, логика! – содействовала сближению Люси и Захара. Ее ревность работала точно огромная лупа.