Полная версия
Эликсиры Эллисона. От любви и страха
Не самая лучшая фраза для такого знаменитого писателя, как Сорокин. Но ему простительно. Год у него выдался паршивый. Поэтому он раз и навсегда уехал из Нью-Йорка, возобновив свои бесконечные поиски, вернулся в свою голливудскую студию и блаженно забылся. Зная, что не вернется в Нью-Йорк никогда.
И вот, совсем в другое время, продолжая поиски кульминации той дурной шутки, в которую превратилась его жизнь, он снова оказался в Нью-Йорке.
Энди Сорокин вышел из лифта, хмурясь, будто шагнул из тени на слепящее солнце.
Слепящее, да.
Дело происходило на сорок втором этаже редакции «Маркиза», и самой ослепительной вещью в вестибюле была подборка подсвеченных слайдов с журнальных разворотов.
Слепящее.
Peche flambee в «Форуме двенадцати Цезарей»; мордовороты в смокингах и галстуках-бабочках на премьере Джоан Сазерленд; благопристойные девицы – никакой синтетики, никаких крупных планов интимных мест; морская рыбалка с марлинами и красоткой, выныривающей из белой пены с ошалелым взглядом; серия фотопортретов работы Юсуфа Карша: политик-расист из Луизианы с парой дебютанток; занос с разворотом «Мазератти» на Нюрнбургринге; Хемингуэй, Фитцджеральд, Дороти Паркер, Натаниэль Уэст и прочие, дебютировавшие в этом журнале; черный нос ретривера в высокой траве; два катамарана, идущих против ветра.
На самом деле Энди Сорокин хмурился не на свет. Он хмурился как человек, почувствовавший укол в сердце.
Незажженная сигарета угнездилась точно по центру его рта, и он жевал губчатый, почти размокший фильтр. Двери лифта за его спиной со вздохом закрылись, и он остался в почти пустом вестибюле. Он стоял, сделав всего два шага по мягкому ковру, – человек, прислушивающийся к неслышным песням, запечатленным в камне. Симпатичная девица на ресепшне терпеливо ждала, пока он подойдет.
Так и не дождавшись, она поджала губу, потом прикусила ее, потом поморгала своими шикарными ресницами. Поскольку он не обращал на нее внимания, она подала голос:
– Да, могу я вам чем-либо помочь?
Сорокин вовсе не отключился. Он был здесь и сейчас, просто его оглушил почти патологический избыток в помещении, спроектированном со вкусом, его занимала подчеркнутая мужественность образа «Маркиза», словно увековеченная слайдами на стене, его забавляла предстоящая встреча, которая могла помочь ему обрести давно утраченную невинность, вновь вернув его на сцену, в прошлое, от которого он с такой радостью бежал семнадцать лет назад.
– Не уверен, – ответил он.
Ее глаза задернулись стальными жалюзи. День складывался отвратительно: поганый ленч, отсутствие таблеток вкупе со случившимся как всегда не вовремя Проклятием, а еще невозможность покурить с какими-нибудь умниками и их шуточками. В помещении как-то неприятно похолодало.
Сорокин понимал, что реплика прозвучала глупо. Но и смысла что-то менять он не видел.
– Мне к Уолтеру Верринджеру, – устало произнес он.
– Как вас представить? – ледяным тоном спросила она.
– Сорокин.
Вот тут до нее и дошло, что она облажалась.
«Ойбожежмой», – Сорокин! Верринджер и весь его отдел с утра бегали на цыпочках как новобранцы в казарме перед приездом инспектирующего генерала. Сорокин, титан! Вот он стоит перед ней и жует размокший фильтр, а она его едва не отфутболила. Одно слово, «ойбожежмой». И ведь уже не исправишь… Стоит ему хоть шепнуть кому-нибудь из издательской братии, всего лишь шепнуть, и ей придется забыть о возможности зажить отдельно от родителей и снова рыться в объявлениях о найме на работу…
Она сделала попытку улыбнуться и тут же прекратила это притворство. Его глаза. Такие темные, напряженные – словно туго набитые, с усилием застегнутые кошельки. Могла бы ведь и по глазам догадаться: Сорокин.
– Сюда, мистер Сорокин, – произнесла она, вставая и поправляя юбку на бедрах. На мгновение ей показалось, что все, возможно, и обойдется: он обратил внимание на ее тело. Поэтому она пошла по коридору перед ним, стараясь показать себя во всей красе.
– Мистер Верринджер и его сотрудники ждут вас, – сообщила она, оглянувшись на него через плечо так, чтобы копна светлых волос сдвинулась, открыв ее самый выгодный левый профиль.
– Спасибо, – устало отозвался он.
Коридор был длинный, пустой.
– Мне очень понравилась ваша книга, – сказала она, не сбавляя шага.
Он опубликовал четырнадцать романов, и она не сказала, какой именно, из чего следовало, что она не читала ни одного.
– Спасибо.
Она продолжала говорить, нести какую-то пургу, смысла в которой было не больше, чем в покашливании. А самое страшное во всем этом: с того мгновения, как Энди Сорокин вошел в вестибюль, и она подумала, что профукала все, он уже знал, что творилось у нее в голове. Он читал ее мысли в тот самый момент, когда они возникали. Потому что она ведь народ, а Энди Сорокин дока по части народа. Восприимчивость к чужим эмоциям – его проклятие, оно частенько доводило его до самого края, а то и дальше. Он знал, что она изобразила из себя ледяную суку, потом перепугалась, когда узнала, кто он, потом пыталась поправить все своим телом и штучками с волосами. Он знал все с начала до конца, потому и выглядит таким подваленным: он понял, что снова оказался прав. В очередной раз. Как всегда.
«Хоть бы раз они нашли, чем удивить меня», – думал он, шагая следом за ее ртом, ее словами, ее телом. Хотя больше думал о том, что скажет: «Вот он я, вернулся в Нью-Йорк, в самую сердцевину Большого Яблока после летнего солнцестояния в Эл-Эй (где небо южное так сине), и это возвращение в мое прошлое, в детство. Грязный, дождливый, набитый под завязку так, что не продохнуть, а в подземке от тесноты и вовсе кричать хочется, и все равно это то место, откуда я вышел, приятно далекое от калифорнийского побережья. И плевать даже на то, что воротник у меня выглядит после одного проведенного здесь дня так, словно его выводок гусениц обосрал; плевать, что на улицах все как с цепи сорвались, только что не кусаются; плевать, что обслуживание в “Тегеране” пошло псу под хвост с тех пор, как Винсент ушел в “Шатобриан”, плевать, что беложопые заткнули рот Джимми Болдуину единственным доступным им способом: признав, обожествив, поглотив его, сделав его голосом своего народа» и, в конце концов, сведя с ума; плевать даже на то, что Олафа Бёргера из “Фосетт” богатство и положение в обществе превратили в зануду; к черту все придирки, блин, это же Нью-Йорк, средоточие всего, место, где все можно начать сначала, а я так чертовски долго проторчал в Калифорнии среди всех этих Микки-Маусов, хай бэби киска лапуля… и пусть я и изображал из себя время от времени этакого сесквипедалианистического Томаса Вулфа (да нет, не того Томаса Вулфа, а настоящего Томаса Вулфа), меня и самого удивило то, что я, оказывается, могу возвращаться домой, снова, и снова, и снова.
Потому что это только Нью-Йорк, только мой Манхэттен, где я учился ходить, где я узнал все, что знаю, место, которое ждет моего возвращения – как подруга детства, выросшая и поднабравшаяся сексуального опыта, и все же сохранившая подростковое очарование. Черт, эк я завернул!
Сукин ты сын, я люблю тебя, Эн-Уай!»
Она все еще лопотала что-то на ходу, а вся эта длинная тирада промелькнула в его мозгу за какое-то мгновение до того, как они остановились перед дверью кабинета Уолтера Верринджера. Правда, завершилась она вот так:
«…и даже все сорок два этажа издательства, куда я приперся для встречи с влиятельным издателем, который не заплатил бы мне и пенни до того, как я отправился в Голливуд и прославился, а теперь предлагает мне руку, и ногу, и дрожащее бедро, и любую помощь и поддержку, дабы я вернулся в Ред Хук и запечатлел на бумаге свои впечатления по прошествии семнадцати лет: что сделалось за это время с детской преступностью. “Возвращение в банду подростков” – славный заголовок для прекрасного Нью-Йорка…»
Вкус отмщения сладок!
Мысли Эндрю Сорокина, автора романов-бестселлеров, голливудского сценариста – см. стр.146 справочника «Современные Авторы» (р. 27.05.1929, Буффало, шт. Нью-Йорк; вступил в шайку несовершеннолетних преступников в Ред Хуке, Бруклин, и провел в ней три месяца, собирая материал для своего первого романа «Дети из сточной канавы») – номинанта на «Оскар», в момент, когда он, пройдя мимо пышнобедрой девицы с ресепшна, переступал порог приемной кабинета Уолтера Верринджера, редактора журнала «Маркиз»; мысли Эндрю Сорокина, если и не признанного пока пророком в своем отечестве, то уж, по крайней мере, принимаемого на «ура» сильными мира сего. Времена прошли, времена меняются, и Энди Сорокин вернулся.
– Фрэнсис, – официальным тоном обратилась девица с ресепшна к ухоженной и сонливой секретарше в приемной. – Мистер Сорокин.
Секретарша просветлела, а на нижней части ее лица даже обозначилось что-то вроде улыбки.
– Минуточку, мистер Сорокин, мистер Верринджер вас ждет, – она защелкала клавишами интеркома.
Девица с ресепшна изобразила ртом нечто чувственное и дотронулась до рукава Энди Сорокина.
– Очень приятно с вами познакомиться, мистер Сорокин.
Он улыбнулся в ответ.
– Обязательно задержусь попрощаться с вами на обратном пути, – она сорвалась с крючка. Он сам отпустил ее, намеренно. Один из время от времени проявляемых им человечных жестов: зачем заставлять девочку мучиться ожиданиями того, что он случайным замечанием лишит ее работы. Кроме того, это означало, что он попросит ее телефонный номер. Теперь же все, что ей осталось решить, будет ли она изображать из себя инженю и предоставит ему спрашивать самому или же сунет ему в руку бумажку с заранее написанными именем и номером, когда он будет возвращаться к лифту. Эта игра с возможными последствиями на редкость увлекательна, и Энди Сорокин знал, что она будет забавлять ей себя все время до его возвращения. Она ушла, а он повернулся к секретарше, которая выходила из-за своего стола, чтобы проводить его в святая святых Уолтера Верринджера.
– Сюда, прошу вас, мистер Сорокин, – встав, она тоже оправила юбку на бедрах. Он обратил внимание на ее тело. Она пошла перед ним к двери в кабинет, стараясь показаться во всей красе.
«Ну хоть бы раз нашли, чем удивить», – подумал он.
Спустя сорок минут они так и не дошли до того, за чем Сорокин, собственно, пришел: контракта. Они говорили о творческой карьере Сорокина: от дешевых детективов и научной фантастики до романов, а потом и Голливуда с телевидением, киносценариев. О предстоящем вручении «Оскаров» и шансах Сорокина. О двух неудачных браках Сорокина, о его отношении к политике Голливуда, о стиле «Маркиза», о том, как глупо, что Сорокин ни разу еще не печатался в этом стильном ежемесячнике (однако же изящно обошли тему, давно глодавшую Сорокина изнутри: что «Маркиз» не считал его достойным публикации на своих стильных страницах, пока он не стал знаменитьстью). Они обсудили женщин, Джи-Эф-Кея, который как раз занял Овальный кабинет, ненадежность литературных агентов, тенденции в издании литературы в мягких обложках – все, кроме контракта.
Как-то странновато, нет?
Верринджер смотрел на Сорокина поверх большой голландской кофейной кружки; его очки запотели от поднимавшегося пара. Он с наслаждением сделал глоток.
– Без кофе я труп, – сообщил он, сделал еще глоток в подтверждение своих слов и со стуком опустил кружку на лист промокашки. – Пью по десять – пятнадцать в день! Думаю, это мне еще аукнется, – ему нравилось изображать из себя портового грузчика, а не литературного льва. Амплуа Хемингуэя явно нравилось ему больше, чем амплуа Максвелла Перкинса. Насколько мог судить Сорокин, эту позу он принимал абсолютно со всеми. Другое дело, что на Сорокина это действовало с точностью до наоборот, поскольку он как раз и был тем, кем старался выглядеть Верринджер. («Чтоб ее, мою эмпатию», – подумал он. – «Воплощенное извращение!») В результате Сорокин занял позицию этакого Трумена Капоте: вялого, жеманного типа, сыплющего чисто женскими афоризмами и прочей подобной ерундой. Верринджер был готов уже зачислить Сорокина в гомосексуалисты (даже при том, что это заключение полностью противоречило всему, что он знал о писателе прежде), и охватившее его замешательство лишь забавляло Сорокина. Но не слишком.
– Конечно. Ладно, давайте-ка к делу, – Верринджер изобразил на лице суровую улыбку Виктора Маклаглена. Порывшись в груде рукописей, он извлек экземпляр первого сорокинского романа шестнадцатилетней давности в оригинальной суперобложке. «Дети из сточной канавы». Он держал его так, словно это был древний, готовый рассыпаться от времени манускрипт или, скажем, первое издание «Макбета», а не автобиографическое, пусть и заметно приукрашенное, изложение трех месяцев, на протяжении которых Энди Сорокин жил двойной жизнью – семнадцать лет назад, когда он, юный провинциал, полагал, что личный опыт способен заменить стиль или содержание книги. Три месяца с подростковой бандой, жизнь на вонючих улицах в поисках того, что ему нравилось называть «инсайдом».
Что ж, прошло семнадцать лет, и Верринджер хочет, чтобы он вернулся на те улицы. После армии, после Полы и Керри, после несчастного случая, после Голливуда, после семнадцати лет, которые дали ему так много, но и ободрали до нитки. Возвращайся, Сорокин. Если сможешь.
Верринджер снова изображал из себя мачо с волосатой грудью. Он потыкал в книгу пальцем.
– У того, кто это написал, чугунные яйца, Энди. Мне всегда так казалось.
– Зовите меня Панки, – брякнул Сорокин с мальчишеской улыбкой. – Так меня звали в шайке. Панки.
Верринджер сурово нахмурился. Если Сорокин урожденный безбашенный реалист школы Роберта Руарка, кой черт он так выкаблучивается?
– Эээ, Панки, ну да, конечно, – он пытался удержать ситуацию под контролем, но получалось так себе. Сорокин с трудом удержался, чтобы не хихикнуть. – Это же реальное погружение в тему, честный анализ, глубже, блин, не бывает! – не очень уверенно добавил Верринджер.
Сорокин обиженно надул губы – ну прямо натуральный педик.
– Жаль, что эта штучка прошла по книжным магазинам почти незамеченной, – сказал он. – Она написана с целью изменить ход западной цивилизации, знаете ли.
Верринджер побледнел: «Что здесь, вообще, происходит?»
– Вы ведь это поняли, не так ли?
Верринджер тупо кивнул; похоже, он принимал этот треп за чистую монету. Он не знал, с чего вдруг чувствует себя так, будто падает вниз, как Алиса в кроличьей норе, но ощущение было именно таким.
– Ну… э… нам бы хотелось, нам хочется для «Маркиза»… таких же крепких яиц. Ну, то есть, такого же эмоционального взгляда, как вот в этой вещи.
Сорокин ощутил, как в животе набухает тугой ком: теперь или никогда.
– Правильно ли я понял: вы хотите, чтобы я вернулся в Ред Хук, в те самые места, о которых писал тогда, и написал о том, каково все теперь?
Верринджер с размаху стукнул кулаком по столу.
– Именно! Тогдашние подростки – что с ними сталось, где они сейчас? Сгинули в тюряге, переженились, ушли в армию – прошло ведь семнадцать лет! И социальная среда. Чище ли стали дома? Реализуют ли проекты бюджетного строительства? Есть ли какой-то толк от Полицейской спортивной лиги? Что там сейчас с расовой напряженностью, не привело ли это к появлению детских банд нового типа? Ну, и тому подобное, в виде целостной картины.
– Вы хотите, чтобы я туда вернулся.
Верринджер уставился на него во все глаза.
– Ну да, именно этого мы и хотим. «Возвращение в детскую банду». Нечто из реальной жизни.
Напряжение, нараставшее в Сорокине, вдруг окрепло, сделавшись почти осязаемым. Вернуться туда. Вернуться семнадцать лет спустя.
– Мне было девятнадцать, когда я вступал в ту банду, – пробормотал Энди Сорокин, обращаясь, скорее, к самому себе. Верринджер продолжал таращиться. Похоже, сидевший перед ним человек испытывал сильное потрясение.
– Теперь мне тридцать шесть. Я не знаю…
Верринджер кусал губы.
– Нас вполне устроило бы, если бы вы описали это… хотя бы поверхностно. Вы ведь не мальчик уже, Энди… мистер Соро…
– Но вам ведь не хотелось бы, чтобы все было примерно-приблизительно?
– Ну, не…
– Вы хотите получить это со всеми потрохами и яйцами, так?
– Ну… да… нам хоте…
– Хотите, чтобы я рассказал все как есть, не так ли? По всем правилам реализма, на сленге, которым изъясняются эти парни?
– Ну, да, это часть…
– Желаете, чтобы я выяснил, что случилось с теми ребятами, с которыми я тогда шатался и которые понятия не имели, что я изучал их как жуков в банке. Вы хотите, чтобы я вернулся туда семнадцать лет спустя и сказал: «Здрасьте, я тот самый парень, что вас заложил, помните?» Вы этого хотите? По сути ведь этого, разве нет?
Теперь Верринджеру казалось (надо же, как изменился этот человек за какую-то минуту!), что Сорокин разъярен – испуган, но вне себя от гнева. «Что за чертовщина здесь происходит?»
– Ну, да, мы хотим правды, хотим инсайда, как вы это проделали в тот раз, но вовсе не хотим, чтобы вы рисковали жизнью. Мы не… черт, мы не «Конфиденшл» и не «Инквайерер»! Мы хотим…
– Вы хотите, чтобы я вернулся и позволил им пристукнуть меня!
Агрессия. Верринджер чуть отодвинулся от стола.
– Э… постойте, мы…
– Вы ждете от меня охренительного рассказа со всеми сопутствующими рисками, и вы хотите его прямо сейчас, верно, мистер Верринджер?
– Что с вами, Соро…
– Так вот, как же, черт возьми, вы ожидаете его от меня, если я не нырну туда, не погружусь туда по самое по это, по ЯЙЦА, по УШИ, ЧЕРТ ПОДЕРИ! ВЫ, ЧЕРТОВ ТУПОЙ БЛЮСТИТЕЛЬ СРОКОВ, ВЫ!..
Верринджер отъехал на кресле назад, словно Сорокин мог перепрыгнуть через стол и задушить его. Глаза за линзами очков сделались большими-большими и увлажнились.
– С превеликим удовольствием, мистер Верринджер, – продолжал Сорокин мягко, совсем другим тоном. – Как скоро вы хотели бы его получить? И в каком объеме?
Уолтер Верринджер неверной рукой потянулся за своей кофейной кружкой.
Сорокин уже взялся за дверную ручку, когда дверь открылась, и в кабинет вошли двое молодых людей. Стоило ему увидеть их, подтянутых, выбритых до синевы, в почти одинаковых темно-синих костюмах, как он уже знал, что они вышли из правильных семей, научились танцевать в шесть, максимум в семь лет у мисс Блэшем или в одном из других лучших салонов, что первый раз попробовать «Наполеон» им разрешил папаша, ну, и что они почти наверняка закончили одну из лучших школ.
Тот, что слева, повыше, с шевелюрой соломенного цвета и искоркой в синих глазах, вошел в кабинет, небрежно сунув большие пальцы в декоративные кармашки жилета. Наверняка из Эндовера. Никак не иначе.
Второй чуть пониже, шести футов роста, в матовых, без вульгарного блеска ботинках, с зачесанными на европейский манер назад каштановыми волосами, с глазами как у ящерицы, определенно закончил Чоат, ну да, разумеется.
– Уолтер, – начал Эндовер прямо с порога. – Мы сегодня прервемся пораньше. Собрались в «Алгонкуин» пропустить по парочке. Не хочешь с нами?
Тут он увидел Сорокина и потрясенно осекся.
Верринджер представил их друг другу: их имена вошли Сорокину в одно ухо и мгновенно вылетели из другого. Он и так знал, как их зовут.
– Где учились? – спросил он у них.
– Йель, – ответил Эндовер.
– Йель, – ответил Чоат.
– Зовите меня Панки, – сказал Энди Сорокин.
И они отправились в «Алгонкуин» пропустить по парочке.
Чоат поскреб пальцами по дну плошки. Ни соленых орешков, ни маленьких баранок, ни крендельков не осталось. Он ухватил плошку за край и брякнул ее об стол. Не лучшее поведение для «Алгонкуина».
– Суккуленты! – взревел Чоат.
Пришел официант и забрал плошку с видом няньки, вынужденной общаться с капризным бэбиком.
– Суккуленты, итить, – буркнул он себе под нос.
– Энди Пи… то бишь, Панки Сорокин. Господи, ну и сюрприз в овертайм, – выдохнул Эндовер, уставившись на Энди в миллионный раз с тех пор, как они заняли столик. – Исполин, вы же чертов исполин, в натуре! Вы хоть сами это понимаете? И мы тут с вами за одним столом!
Верринджер уже два часа как ушел. Наступал вечер. Два парня из Йеля по имени Эндовер и Чоат набрались достаточно, чтобы вести себя игриво. Энди оставался трезв. Он старался, бог свидетель, как же он старался, но до сих пор остался трезв.
– Реальность, вот с чем вы имеете дело, – произнес один из двоих. Неважно, который именно. Оба – представители одной и той же культурной среды, и вещали одним и тем же языком.
– Верно. Жизнь. Вот вы знаете все, что нужно знать о жизни. И я не хочу сказать, что Люсели, хехехееее… – он окончательно сбился с мысли и чуть не повалился на соседа. Чоат (или Эндовер, какая, к черту, разница) бесцеремонно отпихнул его.
– Ты, Роб, не ведаешь, что несешь. Вот это единственное, чего он нахрен не знает. Жизнь! Ее суть, ее сердечную ткань! Мы, вот даже мы, вышедшие из такой строгой среды, знаем ее лучше, чем Энди Пи Сорокин, сидящий за этим столом.
Второй парень из Йеля сердито выпрямился.
– Заткнись! Этот чувак исполин. Натуральный исполин, и он знает, говорю тебе. Все знает об изнанке жизни.
– Да он близко к ней не подходил.
– Он знает! Он все знает!
– Мошенник! Позер!
– Пошел прочь отсюда, ублюдок! Вот уж не знал, что ты такой нетерпимый криптофашист!
Сорокин сидел, слушал их, и страх, который он испытывал сегодня днем, когда Верринджер приговорил его к возвращению в Ред Хук, снова змеился по позвоночнику. Он сам приговорил себя к этому, правда же, приговорил целым рядом побуждений, вдаваться в которые ему не хотелось, но страх все равно вернулся. Как Чоат понял, что он мошенник? Как смог он открыть этот тайный страх, хоронившийся в глубине души Энди Сорокина?
– Что, гм… что заставило вас сказать, что я мошенник? – спросил он у Чоата. Лицо Чоата раскраснелось от выпитого, но он наставил на Сорокина мясистый палец.
– Мне вещают духи из другого мира.
Эндовер принял это за оскорбление. Он грубо толкнул Чоата.
– Пойдемвыем, ублюдок! Пйдемвым, крипто-пинко!
Однако Сорокин пытался достучаться до трезвой части его сознания.
– Нет, правда: что заставляет вас полагать, что я далек от реальности?
Чоат напустил на себя внешность педанта и утробным голосом произнес:
– Ваша первая книга, сборник небольших рассказов, помните, вы еще там Хемингуэя цитируете? Вы заявляли, что это ваше кредо. Вот и фигня! Кой черт писать то, что уже написано до вас? Нет смысла писать, если вы не можете написать лучше прежнего. «В литературном творчестве вы ограничены тем, что уже хорошо сделано до вас. Поэтому я пытался найти что-нибудь еще». Я специально выучил. И это актуально. А остальное – говно!
– Социалист, ультраправый мазафака!
– Правда? Так с чего вы взяли, что я не знаю, о чем пишу? Пока что я не вижу этому никаких подтверждений.
– А! – Чоат поднял палец и приложил его к носу – ни дать, ни взять Санта-Клаус, собирающийся лезть в дымоход. Ужасно заговорщический вид. – А! Но ваша пятая книга, опять-таки сборник рассказов, уже после вашего пребывания там, – он неопределенно махнул в западную сторону, – вы приводите там еще одну цитату. Помните? Ха, ну вспомните же!
Сорокин помолчал, припоминая точный текст, потом кивнул.
– «Отбросить то, что ты пережил, – значит положить конец своему собственному совершенствованию. Отречься от того, что ты пережил, – значит осквернить ложью уста своей собственной жизни. Это все равно что отречься от своей Души». – Оскар Уайльд. И какое отношение это имеет к вашему обвинению?
Чоат торжествовал.
– Страх. Отмазка! Ваше подсознание визжит как резаная свинья. Кому, как не ему знать, что вы с самого начала врали, а больше всего – в Голливуде. Знает, да? Так что теперь вам надо объявить об этом всему миру, чтобы вас больше в этом не обвиняли. Вы не знаете, что такое жизнь, что такое реальность, что такое истина, вы вообще ничего нихрена не знаете!
– Вот я щас надеру твою тухлую консервативную рожу!
Они подрались прямо за столом, оба слишком набравшиеся, чтобы причинить друг другу мало-мальски серьезный ущерб. Сорокин тем временем размышлял над тем, что сказал Чоат: «Возможно ли такое? Уж не пытается ли он безмолвно признать вину в невысказанных обвинениях?»
В раннем детстве он сделался мелким воришкой. Он крал всякие мелочи в лавке. Не потому, что не мог купить их по бедности, нет. Он хотел получить их бесплатно; в его странной детской картине мира это казалось правильным. Но он всегда испытывал искушение поиграть с новой, краденой игрушкой на глазах у родителей в тот же самый вечер. Чтобы они могли спросить его, откуда она взялась, а он бы рискнул тем, что они узнают о ее позорном происхождении. Если они не обратят особого внимания, она по праву останется его собственностью, а если добьются от него признания в том, что он ее украл, что ж, значит ему придется подвергнуться наказанию, которое заслужил.