Полная версия
Боже, храни мое дитя
И ведь эта сука даже выслушать меня не захотела! Хотя в суде я была отнюдь не единственной свидетельницей, показания которой и превратили Софию Хаксли в заключенную № 0071140. Тогда многие выступили с рассказами о ее домогательствах. Я точно знаю, что показания давали, по крайней мере, четверо. Сама я, разумеется, их выступлений не слышала, но все дети дрожали и плакали, выходя из зала суда. К нам тогда даже специально приставили социального работника и психолога; они обнимали плачущих детей и шепотом уверяли их: «Все будет хорошо. Ты отлично выступил». Меня, правда, никто не обнимал, но и соцработник, и психолог ласково мне улыбались. Похоже, никаких родственников у Софии Хаксли не имеется. Впрочем, муж-то у нее точно был, только он по-прежнему сидит, причем в другой тюрьме, и условно-досрочное ему дать отказались, хоть он и предпринял целых семь попыток. Во всяком случае, тогда возле тюрьмы ее никто не встречал. Никто. Так почему же она мою-то помощь принять не захотела? Неужели лучше пойти работать за гроши какой-нибудь кассиршей или уборщицей? Хорошо еще, если ей и такую работу предложат. А когда у тебя есть деньги, то даже после УДО вовсе ни к чему мыть туалеты в универмаге «Венди».
Мне тогда было всего восемь лет, и меня еще называли Лула Энн. И в зале суда я, подняв ручонку, указала пальцем прямо на Софию Хаксли.
– Находится ли в данном помещении та особа, которую ты видела? – спросила женщина-адвокат. От нее прямо-таки несло табаком.
Я кивнула.
– Скажи это вслух, Лула. Отвечай: «да» или «нет».
– Да.
– Ты можешь показать нам, где она сидит?
Но я молчала. Я очень боялась перевернуть бумажный стаканчик с водой, который дала мне женщина-адвокат.
– Не волнуйся, – успокоила женщина-обвинитель, – и не торопись.
И я торопиться не стала. Так и стояла с судорожно стиснутыми кулаками, пока не успокоилась. И тогда мои кулаки разжались сами собой, пальцы выпрямились, и я ткнула указательным пальцем прямо в нее. Раз! Точно из пистолета выстрелила. Миссис Хаксли так и уставилась на меня. Она открыла рот, словно собираясь что-то сказать, да так и не сказала; вид у нее был потрясенный, словно она никак не может в это поверить. Но я все продолжала указывать на нее пальцем, так что женщина-обвинитель даже тронула меня за плечо и произнесла: «Спасибо, Лула. Достаточно», и только тогда я все-таки опустила руку. А потом я мельком глянула в сторону Свитнес и увидела, что она улыбается. Я такой улыбки у нее никогда прежде не видела – она улыбалась мне и губами, и глазами! Мало того, когда я вышла из зала суда, мне улыбались все матери, а две по-настоящему меня обняли и поцеловали! И все отцы показывали мне большой палец. Но дороже всего для меня была улыбка Свитнес. А когда мы с ней спускались с крыльца, она даже за руку меня взяла. За руку! Она никогда раньше этого не делала, так что я удивилась не меньше, чем обрадовалась, я ведь всегда знала, что ей неприятно ко мне прикасаться. Да, это я знала точно. Я это чувствовала еще совсем маленькой, когда ей приходилось меня купать; и каждый раз отвращение было написано у нее на лице. Потрет меня вполсилы намыленной махровой салфеткой и спешит сполоснуть чистой водой, чтобы поскорее со всем этим покончить. И я часто молилась про себя: пусть она даже пощечину мне даст или отшлепает, лишь бы снова почувствовать ее прикосновение. Я нарочно совершала разные промахи и ошибки, но у Свитнес хватало способов, чтобы наказать меня, не прикасаясь к моей черной коже, которую она ненавидела. Она могла, например, уложить меня спать без ужина или надолго запереть в комнате; но хуже всего было, когда она на меня кричала. Когда правит страх, чтобы выжить, остается только подчиниться. Быть послушной. А это я умела очень хорошо. Я всегда вела себя очень, очень хорошо, просто прекрасно. И хотя я боялась идти в суд, я все-таки сделала то, чего учителя, эти великие психологи, от меня ожидали. И я точно знаю, что сделала все на отлично, потому что после процесса Свитнес стала невероятно доброй, почти как настоящая мать.
Не знаю. Возможно, я куда больше злилась на себя, чем на миссис Хаксли. Но я словно вновь превратилась в маленькую Лулу Энн, которая никогда и никому не давала сдачи. Никогда и никому. Именно поэтому, рухнув после первого же ее удара на пол, я просто лежала и не оказывала ни малейшего сопротивления, пока она душу из меня выколачивала. Я бы, наверное, так молча и умерла на полу того жалкого номера, если бы лицо Софии Хаксли не побагровело от усталости. Я не издала ни звука, я даже рукой не пыталась заслониться от ударов, а она, моя мучительница, лупила меня по лицу чем попало, била ногами по ребрам и буквально вдребезги разнесла мне челюсть своим тяжелым кулаком, а потом стала бодать собственным лбом. Я слышала ее тяжелое дыхание, когда она с трудом волокла меня по полу, а потом вышвырнула за дверь. Стоит мне сейчас об этом вспомнить, и я вновь чувствую, как больно ее жесткие пальцы вцепляются мне в волосы на затылке; как она носком туфли поддает мне по копчику; как страшно хрустят мои кости – локоть, челюсть, – когда она бросает меня на бетонную дорожку; как скользят в крови мои руки, когда я тщетно пытаюсь приподняться; как мой распухший язык шарит в окровавленном рту, пытаясь определить, все ли зубы на месте. Вышвырнув меня, она сперва с грохотом захлопнула дверь, но потом снова ее отворила и запустила в меня моей туфлей, а я, точно набедокуривший и выпоротый щенок, все старалась отползти подальше и боялась даже захныкать.
Возможно, он прав. Я – не та женщина. Когда он ушел, я просто стряхнула с себя все эти воспоминания и притворилась, будто мне все равно.
Почему-то пена из аэрозольного баллончика всегда заставляла его смеяться, так что во время бритья он предпочитал пользоваться самым обыкновенным мылом, а мыльную пену наносил на щеки специальной кисточкой из шерсти кабана, очень симпатичной, с ручкой из слоновой кости. Теперь все это, наверное, в мусорном ведре вместе с его зубной щеткой, ремнем для правки опасной бритвы и самой бритвой. Все эти брошенные им вещи казались мне какими-то слишком живыми, и я решила, что пора их выбросить. Он оставил и свои туалетные принадлежности, и одежду, и матерчатую сумку с двумя книгами – сборником стихов и еще какой-то на иностранном языке. Я свалила все это в кучу, но потом снова в ней порылась и вытащила кисточку для бритья и опасную бритву, тоже с ручкой из слоновой кости. Эти вещи я положила в аптечку и, закрыв дверцу, уставилась на собственное отражение в зеркале.
– Ты всегда должна носить только белое, Брайд. Белое, и только белое. Причем постоянно, – настойчиво требовал дизайнер Джерри, сам себя называвший «total person»[8]. Я решила у него проконсультироваться, пытаясь в лучшую сторону изменить свой облик в преддверии второго собеседования в «Сильвия Инкорпорейтед».
– Тебе нужно ходить в белом не только из-за твоего имени, – говорил Джерри. – Дело в том, что белый цвет в сочетании с кожей цвета лакрицы – это нечто невероятное. И твоя чернота будет выглядеть по-новому. Понимаешь, что я хочу сказать? Ну, смотри: в белом ты сразу становишься более похожей на шоколадный сироп «Херши», чем на лакрицу. И когда люди тебя видят, им сразу представляются взбитые сливки и шоколадное суфле.
Я не выдержала и засмеялась:
– А может, молочные шоколадки «Ореос»?
– Никогда! При виде тебя у всех должны возникать мысли только о чем-то дорогом, классическом. В крайнем случае, о шоколадных конфетах, сделанных вручную.
Сперва мне это показалось довольно скучным – выискивать в магазинах одежду исключительно белого цвета; но потом я поняла, как много на свете различных оттенков белого: цвет слоновой кости и цвет устрицы, цвет алебастра и бумаги, цвет снега и сливок, цвет топленого молока и светлого шампанского, призрачно-белый цвет и чуть желтоватый… Еще интересней стало, когда я начала подбирать в магазинах аксессуары самых разнообразных цветов и оттенков.
Джерри, наставляя меня, говорил:
– Послушай, Брайд, детка. Если тебе нужно добавить капельку цвета, ограничься туфлями и сумочкой, хотя я бы на твоем месте то и другое выбирал черного цвета, если в данном случае белый не подходит. И не забывай: никакого макияжа! Даже помады, даже карандаша для глаз. Вообще ничего.
Я спросила насчет украшений. Может быть, золото? Или бриллианты? Или, например, брошь с изумрудом?
– Нет, нет и нет. – Он нервно вскинул руки. – Никаких украшений! Ну, может, крошечные жемчужные сережки-гвоздики. Хотя, пожалуй, даже этого не нужно. Только ты сама, девочка. Только полночное небо и лед. Пантера в снегу. Да еще с твоим роскошным телом! С твоими глазами росомахи! Прошу тебя, послушайся моего совета!
И я действительно взяла его совет на вооружение, и это прекрасно сработало. Куда бы я ни пришла, всюду на меня оборачивались, причем не единожды, и в этих взглядах сквозило отнюдь не то легкое отвращение, с каким многие смотрели на меня в детстве. Теперь меня сопровождали взгляды восхищенные, обожающие, ошеломленные и голодные. Кроме того, Джерри, окликая меня «эй, девушка!», невольно подарил мне отличное название для новой линии косметики: «YOU, GIRL!».
Я смотрела в зеркало, и мое лицо казалось мне каким-то чужим, незнакомым. Хотя губы вроде бы обрели прежнюю форму, да и нос, и поврежденный глаз выглядели вполне нормально. Немного побаливали сломанные ребра, а вот содранная кожа на лице прижилась, к моему удивлению, быстрее всего. Я опять стала красивой, так почему же душа моя по-прежнему была охвачена глубокой печалью? Повинуясь внезапному порыву, я открыла дверцу аптечки, вынула оттуда кисточку для бритья и осторожно погладила пальцем шелковистые волоски и коснулась ими щеки. Они слегка покалывали, но их прикосновение было каким-то удивительно ласковым, успокоительным. Я провела кисточкой по подбородку, как это делал он, потом под нижней челюстью, круговыми движениями по щекам. И у меня почему-то сразу закружилась голова. Ах, да! Мыло! Ведь нужна же еще мыльная пена! Я нетерпеливо разорвала картонную упаковку и вытащила тюбик с гелем для душа – «для нежной кожи той, кого он обожает». Я выдавила немного геля в мыльницу, смочила кисточку и взбила пену. Размазывая пену по лицу, я даже дыхание затаила. Теперь ей были покрыты и мои щеки, и нос, и даже верхняя губа. Это, конечно, полное безумие, но я не могла оторваться от собственного отражения. Мне казалось, что глаза у меня стали еще больше и сияют, как звезды. А нос не только совсем зажил, но и выглядит идеально. Губы, почти скрытые хлопьями мыльной пены, прямо-таки «звали к поцелуям»; они были настолько соблазнительными, что я даже потрогала их кончиком мизинца. Мне не хотелось на этом останавливаться, однако пришлось. Я сжимала в руках его бритву. Как же он ее держал? Как-то по-особенному, только я не помню, как именно он располагал пальцы. Надо будет потренироваться. А пока я тупой стороной лезвия стала «сбривать» с лица пышные белые завитки мыльной пены, прорисовывая в них широкие темно-шоколадные линии. Потом я хорошенько вымыла лицо и сполоснула его холодной водой, испытывая невероятное наслаждение.
Кстати, работать, не выходя из дома, оказалось совсем не так уж плохо, хотя сперва я этого очень боялась. Я по-прежнему пользовалась должным авторитетом, а Бруклин зачастую не только предугадывала мои намерения, но и несколько раз даже опередила меня в плане принятия решений. Впрочем, я не возражала. Это хорошо, что она пользуется моей поддержкой. А если на меня вдруг нападала хандра, я легко находила спасение от нее: это лекарство в виде заветных бритвенных принадлежностей хранилось у меня в ванной в маленьком шкафчике. И я, взбивая мыльную пену в теплой воде, едва могла дождаться того мгновения, когда к моему лицу прикоснется кисточка для бритья, а затем и бритва. Эта процедура одновременно и возбуждала, и успокаивала. И я могла без горечи вспоминать те времена, когда надо мной смеялись, когда меня обижали.
«А ведь под этой черной кожей, пожалуй, хорошенькая девчонка пряталась» – с таким выводом в итоге согласились и наши соседи, и их дочери. Но Свитнес этого не слышала: она никогда не ходила ни на родительские собрания, ни на школьные состязания по волейболу. Зато, по сути дела, заставила меня поступить в муниципальный колледж и изучать бизнес, а не идти по проторенной дорожке в государственный университет, где нужно было учиться еще целых четыре года. Нет, в университете я так и не побывала. И невесть сколько отказов получила, прежде чем все-таки смогла устроиться на работу, правда, мне разрешили заниматься только поставками товара, но ни в коем случае не продажами: еще бы, ведь меня могли увидеть клиенты! А мне так хотелось самой продавать косметику! Однако я даже попросить об этом не осмеливалась. Но в результате моя мечта все же сбылась – правда только потому, что белые девицы, кстати довольно-таки тупые, не умевшие и двух слов связать, либо получили повышение, либо настолько прокололись, что начальство вынуждено было искать человека, который действительно разбирается и в поставках, и в продаже товара. Меня пригласили на собеседование к руководству «Сильвия Инкорпорейтед», но все прошло крайне неудачно: сомнения вызвала не только моя одежда, но и мой стиль, и мне сказали, чтобы я зашла в другой раз. Вот тогда-то я и решила обратиться за советом к Джерри. И в следующий раз, когда я, воспользовавшись его рекомендациями, еще только шла по коридору к тому залу, где проходило собеседование, я сразу поняла, что теперь произвожу совсем иное впечатление: я заметила удивленно раскрытые глаза, в которых сквозили и восхищение, и зависть; отметила одобрительные улыбки и шепот: «Ого!», «Ничего себе!», «Вот это да, беби!». В общем, очень скоро я взлетела до уровня регионального менеджера. «Вот видишь! – сказал Джерри. – Черный-то, оказывается, нарасхват. Он в цивилизованном мире пользуется повышенным спросом. А вот белые девушки и даже мулатки вынуждены чуть ли не догола раздеваться, чтобы привлечь к себе такое внимание».
Правда это или нет, не знаю, но белый цвет одежды действительно заново меня создал и полностью изменил внутренне. Я стала иначе себя вести, иначе двигаться – не горбилась, не скукоживалась, не мчалась сломя голову невесть куда, точно спасаясь от погони, не отставляла зад, а ходила спокойным широким шагом, неторопливо, но в то же время вполне целенаправленно. Мужчины буквально липли ко мне, и я позволяла себе наслаждаться их ухаживаниями, пока моя сексуальная жизнь не стала походить на диетическую кока-колу – обманчиво сладкую, но лишенную каких бы то ни было калорий. Больше всего она напоминала игру для «PlayStation», обеспечивающую тот же восхитительный уровень безопасного виртуального насилия и столь же непродолжительную. Мои тогдашние бойфренды были примерно одного типа: будущие актеры, всякие сомнительные полукриминальные личности, профессиональные спортсмены, музыканты и тому подобное; каждый из них только и ждал, когда я раздвину ноги или выпишу ему чек в качестве безвозмездного вспомоществования; ну а те, кто уже получил от меня все, что было нужно, начинали обращаться со мной, точно с завоеванной медалью, этаким блестящим и безмолвным свидетельством их мужской доблести. Ни один из них никогда и ничего мне не давал, никогда и ничем мне не помогал, и никого из них не интересовало, о чем я думаю, – их волновало только то, как замечательно я выгляжу. В разговорах со мной они отделывались шутками или сюсюкали, словно я была ребенком, а я-то воображала, что мы беседуем серьезно; впрочем, вскоре они подыскивали для себя более выгодные жизненные подпорки, с помощью которых продолжали лелеять собственное эго. Особенно мне запомнился один ухажер, студент-медик, который уговорил меня вместе с ним поехать на север, в гости к родителям. И как только он представил меня им, довольно милой пожилой белой паре, мне стало ясно: меня притащили сюда в качестве особого средства устрашения или даже угрозы.
– Разве она не прекрасна? – все повторял он. – Вы только посмотрите на нее! Ну, что скажете, мам, пап? – И в его глазах сверкала затаенная злоба.
Однако его затея не удалась. Они были так обаятельны и милы со мной – даже если их теплое отношение и было притворным, – что он не сумел скрыть разочарования, и ему лишь с трудом удалось подавить гнев, бушевавший в душе. Его родители сами проводили меня – отвезли на машине на вокзал и посадили в поезд, – возможно, им хотелось избавить меня от необходимости выяснять отношения с их сыном и обсуждать его провалившуюся расистскую выходку, которая, кстати, направлена была скорее против них. Уехав оттуда, я испытала большое облегчение, хоть и прекрасно понимала, что его мать сделала с той чашкой, из которой я пила у них в доме чай.
Такой вот «мужской пейзаж» меня тогда окружал.
А потом появился он. Букер. Букер Старберн.
Думать о нем сейчас совсем не хотелось. Как и о том, каким пустым, незначительным и безжизненным стало теперь все вокруг. И вспоминать его тело – прекрасное, практически безупречное, если не считать безобразного пятна у него на плече, похожего на шрам от ожога, – мне тоже не хотелось. Мне так нравилась его золотистая кожа! Я лелеяла и разглаживала буквально каждый ее дюйм; а еще я любила брать в рот мочки его ушей. Мне было известно, какие тонкие волосы у него под мышками, какая симпатичная маленькая ямочка у него над верхней губой – я так любила нежно поглаживать ее кончиком пальца. А иногда я наливала ему в пупок красное вино и высасывала его оттуда. И на моем теле не было ни одного крошечного сантиметрика, который его жаркие губы не воспламеняли бы, превращая в яркие вспышки молний. Боже мой! Нет, я должна немедленно это прекратить! И ни в коем случае не думать, не вспоминать о том, как мы занимались любовью. Я должна позабыть о том, что каждый раз испытывала с ним совершенно новые и одновременно древние как мир ощущения. Вообще-то мне, как говорится, медведь на ухо наступил, но когда мы с Букером занимались сексом, я невольно начинала петь, а потом, потом… как гром среди ясного неба прозвучало «Ты не та женщина…», и он, точно призрак, исчез в ночи.
Я изгнана из его жизни.
Стерта из его памяти.
Даже София Хаксли стерла меня из своей памяти. Не кто-нибудь, а осужденная за растление малолетних. Осужденная! Она могла бы просто сказать: «Нет уж, спасибо!» или «Пошла вон!». Но ей захотелось поставить на моей физиономии свой почтовый штемпель. Возможно, кулачный бой – это особая форма тюремного разговора, когда вместо слов используются сломанные кости и кровопускание. Наверное, сокамерники именно так и общаются друг с другом. Хотя я, в общем-то, не уверена, что тут хуже: когда тебя, будто мусор, выбрасывают за ненадобностью или когда безжалостно избивают, точно провинившуюся рабыню.
А ведь всего за день до того, как Букер меня бросил, мы с ним встречались в обеденный перерыв в офисе – салат из лобстеров, «Smartwater» и ломтики персиков в бренди. «Нет, немедленно прекрати! – велела я себе. – Нельзя же все время думать об одном и том же! Ты и так почти свихнулась от бесконечного сидения в пустой квартире, где слишком много света, слишком много свободного пространства и слишком одиноко». И я решила, что надо, пожалуй, одеться и куда-нибудь выбраться. Совершить над собой некоторое усилие. Бруклин все время меня на это подбивает. Надо забыть про темные очки и широкополые шляпы и опять показать себя во всей красе, начать жить полной жизнью, словно это действительно так и есть. Уж Бруклин-то хорошо это умеет; сейчас она как раз мое место в «Сильвия Инкорпорейтед» к рукам прибирает.
Одежду я выбирала тщательно: белые, как кость, шорты, открытый топ с петлей на шее, сандалии из соломки на высоченной веревочной танкетке и бежевая холщовая сумка, куда я на всякий случай бросила кисточку для бритья. Затем журнал «Elle» и обыкновенные темные очки. Бруклин бы все это вполне одобрила, хотя я собиралась всего лишь в парк за два квартала от моего дома; там в это время дня гуляют исключительно собачники и почтенные пожилые люди. Правда, чуть позже в парке непременно появятся еще и любители бега трусцой, а также скейтбордисты, но, поскольку сегодня суббота, никаких матерей с детьми, по крайней мере, не будет. По выходным ребятишки развлекаются сами: назначают свидания, устраивают веселые спортивные состязания и пирушки – но все под присмотром ласковых нянюшек, говорящих по-английски с самыми разнообразными, но очаровательными акцентами.
Я выбрала скамейку возле искусственного пруда, где плавали настоящие утки. И хотя мне удалось довольно быстро заблокировать тут же возникшие воспоминания о том, как Букер описывал мне разницу между дикими селезнями и дворовыми птицами, мое тело отказалось подчиниться, и мне показалось, что его прохладные пальцы ласково разминают мышцы у меня на спине. Перелистывая страницы «Elle» и лениво рассматривая изображения молодых и красивых людей, а также рекламу всевозможных продуктов, я услышала, как по гравиевой дорожке шуршат чьи-то неторопливые шаги, и подняла голову. Оказалось, что это пожилая пара. Оба седые, молчаливые, они шли, держась за руки и слегка выпятив полноватые животики. Хотя у него, пожалуй, живот был побольше. Оба были в бесцветных слаксах и свободных футболках, у которых на груди и на спине виднелись порядком вылинявшие принты – что-то насчет мира во всем мире. Подростки, гулявшие с собаками, при виде почтенной парочки прыскали от смеха и ни с того ни с сего дергали своих псов за поводок; то ли удивлялись, то ли просто завидовали столь долгой супружеской жизни и любви. А эти пожилые люди шли себе неторопливо и осторожно, словно во сне, но шагали, между прочим, в ногу и смотрели прямо перед собой. Мне даже стало казаться, что там, впереди, их ждет межпланетный корабль, и вот-вот в боку у него откроется дверца, отъедет в сторону, и оттуда выкатится язык красного ковра, а старики, по-прежнему держась за руки, спокойно пройдут по этому ковру и поднимутся на корабль, где их и примет в свои объятья благожелательная Сущность под звуки райской музыки, столь вдохновенной и прекрасной, что она у любого способна вызвать слезы…
В общем, это и послужило спусковым крючком. Вид пожилой пары, державшейся за руки, и ощущение безмолвной музыки, их сопровождавшей. И теперь я оказалась не в силах остановить нахлынувшие воспоминания – я словно опять оказалась на том переполненном стадионе, где даже оглушительные вопли зрителей не могли заглушить ту дикую и невероятно сексуальную музыку, что заставляла людей танцевать в проходах и вставать на скамьи, бешено хлопая в такт грохоту барабанов. Я тоже встала и, подняв руки, раскачивалась в такт музыке. Мои бедра, плечи и голова двигались сами собой. Я еще не успела увидеть его лицо, когда почувствовала, что руки его обнимают меня за талию, и прислонилась спиной к груди незнакомца. Он уткнулся подбородком мне в волосы, а его руки соскользнули мне на живот, и я прижала их к себе, но к нему так и не повернулась. Мы так и продолжали раскачиваться в такт безумной мелодии, прильнув друг к другу; потом музыка смолкла, и я обернулась, чтобы посмотреть на него. Он с улыбкой смотрел на меня. А я была настолько возбуждена, что тело буквально трясло…
Уже собираясь уходить из парка, я еще на минутку задержалась и, сунув руку в сумку, ласково погладила кончиками пальцев кисточку для бритья, такую мягкую и теплую.
Свитнес
Ох, да! Мне порой даже не по себе становится, когда я вспоминаю, как обращалась с Лулой Энн, когда она еще совсем маленькой была. Но вы поймите: я ведь обязана была как-то ее защитить! Она же понятия не имела, каков наш мир на самом деле. Не знала, что в этом мире нам нельзя быть ни упрямыми, ни дерзкими, даже если мы чувствуем себя правыми. Не знала, что можно запросто угодить в тюрьму для малолетних, если, скажем, возразишь учителю или с кем-то подерешься в школе. Не знала, что таких, как она, на работу берут в последнюю очередь, а увольняют – в первую. Да и откуда ей было знать об этом? Откуда ей было знать, что ее иссиня-черная кожа может вызвать у белых людей страх? Что из-за цвета кожи над ней станут смеяться, будут дразнить? Я однажды видела, как девчушку лет десяти – причем далеко не такую темнокожую, как Лула Энн, – поймали белые мальчишки, и один сделал ей подножку, так что она упала. Она, правда, сразу попыталась отползти в сторонку и встать, но второй мальчишка с такой силой пнул ее ногой в зад, что она шлепнулась ничком, а он поставил ногу ей на спину, не давая приподняться. Остальные, разумеется, стояли вокруг и ржали, схватившись за живот и прямо-таки пополам сгибаясь от смеха. Потом девочке все же удалось вырваться и сбежать, а они все продолжали ржать, страшно гордые собой. Я-то, к сожалению, в автобусе сидела и все это из окна видела, иначе бы, конечно, вмешалась, помогла девчонке, оттащила бы ее подальше от белых подонков. Понимаете теперь, как мне важно было Лулу Энн всему научить? Если бы не мои уроки, она бы и не знала, что, если на улице тебе белые мальчишки навстречу попались, нужно немедленно перейти на другую сторону и убраться от них подальше. И ведь ученье ей в конце концов на пользу пошло, и она даже заставила меня ею гордиться. И я, признаюсь, была горда, как павлин. Особенно во время суда над бандой учителей-извращенцев – их трое было, мужчина и две женщины, – которых моя дочь на чистую воду вывела. Она, хоть и была совсем еще малышкой, но, выступая свидетельницей в суде, держалась как взрослая – такая спокойная, такая уверенная в себе. С ее буйными волосами всегда была настоящая морока, но перед выступлением в суде я тщательно ее причесала, туго заплела ей косы и купила синее с белым платье-матроску. Очень я в тот день нервничала, боялась, что она споткнется, поднимаясь на трибуну, или начнет заикаться, или забудет, что ей говорили психологи, и опозорит меня. Но нет, слава богу, все обошлось, и с ее помощью удалось накинуть, если можно так выразиться, петлю на шею каждому из этих грешников. Вас бы, наверно, стошнило, если б вы услышали, в чем их обвиняли. А какие гнусности они заставляли делать совсем маленьких ребятишек! Впрочем, все это и в газетах было, и по телевизору. Несколько недель под стенами суда собирались толпы орущих людей – учились их дети в той школе или не учились. Некоторые даже с самодельными плакатами приходили: «Смерть проклятым извращенцам!» и «Никакого снисхождения дьяволам!».