Полная версия
На острове
Он сглотнул, переместил зерна за щекой и сказал:
– Что ты делаешь?
Человек взглянул на него исподлобья. Белки глаз были желтыми, взгляд – расфокусированным. Он произнес какое-то слово, которое Самуэль не понял или, возможно, не расслышал. Он шагнул к нему, и человек повторил это слово, протягивая к нему руку, точно попрошайка. Самуэль вспомнил, как попрошайничал в детстве с сестрой, когда их семье пришлось перебраться в город, и потом, уже взрослым, после двадцати трех лет в тюрьме, когда его руки скрючил артрит, как у старика. Но у него не было юного помощника, способного кого-то разжалобить, и он с трудом конкурировал с толпами молодых людей, осаждавших машины на светофорах и перекрестках. Кругом мелькали шашлыки, бананы, жареные курицы, мягкие игрушки, резные деревянные фигурки. Страсть к потреблению так и бурлила. Вечно чем-то торговали, что-то покупали, и все это происходило среди дорожного движения, пока тощие как палки собаки сновали под колесами машин в поисках отбросов.
Человек снова протянул руку, а потом поднес ладонь ко рту, как чашку. И повторил непонятное слово.
– Воды? – спросил Самуэль и пошел на кухню.
Он достал из буфета оранжевую пластиковую кружку с ручкой для двух пальцев. Детская кружка. Кромка была пожевана, пластик расслоился, но такой Самуэль однажды подобрал ее на берегу. Вероятно, кто-то выбросил ее или потерял, отдыхая на пляже.
Он налил воды из-под крана и отнес человеку. Человек взял кружку дрожащими руками, но сумел поднести ко рту. Он стал шумно пить, проливая на грудь и шорты, и без того не высохшие. Выпив, он стал кашлять и фыркать. Из носа у него потекла прозрачная жидкость. Он вытер лицо и протянул кружку Самуэлю, встряхнув ее. И что-то прохрипел. Он хотел еще.
Самуэль вернулся на кухню и открыл кран так сильно, что вода хлынула пенной струей. Половина кружки выплеснулась в раковину. Самуэль убавил воду до тонкой струйки и долил в кружку.
Человек снова жадно все выпил, проливая уже меньше. Допив, он уронил руку с кружкой, надетой на два тонких пальца. На ковер упали капли. Человек закрыл глаза, откинул голову, облизнул губы и сглотнул. Затем открыл глаза – сперва один, потом другой – и что-то сказал, глядя на Самуэля.
Самуэль покачал головой:
– Не понимаю.
Человек навалился на диван, пытаясь забраться. Он молча тужился, кривя белозубый рот. Самуэль стоял и смотрел на него. Ему не хотелось снова к нему прикасаться. Человек подтянулся настолько, чтобы усесться.
– Твоя одежда мокрая. Ты бы переоделся. Не холодно так?
Человек кивнул, словно понял его. Затем завалился на бок, растянувшись на весь диван, закрыл глаза и заснул.
У НЕГО БЫЛ ТОЛЬКО ОДИН ОСТРЫЙ НОЖ. Большой, хорошо сбалансированный, с широкой деревянной ручкой, но кончик лезвия обломился, и нож стал тупоносым. Самуэль постепенно заточил его, но форма осталась необычной. Массивное основание резко сужалось к тоненькому кончику. Не приходилось сомневаться, что однажды он опять обломится.
Самуэль взял кастрюлю, в которой с утра вымачивал бобы. Они раздались и стали мягче. Отставшая кожица плавала в воде. Он промыл бобы под краном и заглянул в буфет под раковиной, ища самую большую кастрюлю. Она стояла у задней стенки, вся в пыли. Самуэль вымыл ее, протер крышку и, налив воды, перелил в нее бобы и поставил на огонь. Это была порция на одного, тщательно отмеренная. Но теперь ее придется поделить на двоих.
Он почистил овощи, счищая ногтями птичий помет. Каждый овощ он вертел в руках, высматривая полости, куда могли заползти червяки или насекомые, ковырял там кончиком ножа и, если что-то выковыривал, стряхивал в раковину. Потом взял деревянную разделочную доску, стоявшую у раковины. Доска пахла луком; этот запах пропитал ее за годы – не отскребешь – и перешел на пальцы Самуэля. Он очистил отдельные овощи, нарезал все крупными кусками и разделил на две кучки: твердые и мягкие. Подождал немного и ссыпал в кастрюлю твердые. Затем взял из буфета над раковиной бутылочки с солью и перцем. И то и другое было на исходе. Он высыпал все в кастрюлю, помешал деревянной ложкой и убрал на место пустые бутылочки. Назавтра привезут еще.
Самуэль замер и вспомнил с досадой, что просил привезти ему навоз. А сам забыл подготовить почву. Теперь было поздно, уже стемнело. Если он встанет пораньше, может еще успеть. И он принялся мысленно делить огород на отдельные квадраты, нарезая воздух ножом.
Но потом решил, что подождет. Пусть сперва уйдет этот человек, и остров снова станет принадлежать ему одному.
Варево на плите закипело, и Самуэль добавил мягкие овощи. Он вытер стойку, бросил очистки в ведро для кур, отложил в сторону семена, чтобы снова посадить, и вымыл нож и доску. В раковине один червяк умудрился отползти к краю и пытался выбраться. Самуэль плеснул на него воду и увидел, как его, свернувшегося колечком, унесло в слив, вслед за товарищами.
Человек уже стоял у двери, в одежде, которую оставил ему Самуэль. Джемпер был ему коротковат, как и брюки.
– Есть хочешь? – спросил Самуэль.
Человек оглянулся с отсутствующим видом. Самуэль указал себе на живот, на рот и на кастрюлю на плите.
– Голодный?
Человек улыбнулся и кивнул.
Самуэль указал на стул у стола. Затем сходил в комнату и принес для себя трехногую табуретку. На ней виднелись пятна краски и давние следы точильщика. Взяв со стойки подставку, он положил ее на середину стола, надел рукавицу и поставил на подставку кастрюлю.
Самуэль замешкался. У него была только одна тарелка. Он всегда ел из нее, и его это устраивало. Хотя, по правде говоря, в доме имелась еще одна тарелка – десертная, с золотым ободком; она висела на стене в гостиной, хоть и была битой. Самуэль нашел ее в благотворительной коробке. Когда он выудил ее из прочего хлама, ему представилось, что она попала туда из сервиза самого президента, о доме которого поговаривали, будто за столом у него могла разместиться сотня человек и над каждым сверкали хрустальные канделябры.
«Вот какой может быть Африка! Это и есть Африка! – заявлял первый президент, рассылая фотографии в газеты и печатая брошюры, которые раздавали беднякам и безграмотным в трущобах. – Мы не пропадем без колонистов. Посмотрите, как мы живем при независимости!»
Брошюры были черно-белыми, и если Самуэль когда-то и помнил узор столового сервиза, теперь уже забыл. Но он помнил, как принес брошюру больному отцу, показать ему послание от президента, за которого тот сражался. Посмотрев на сервиз, отец сказал: «Чайна»[1], поэтому Самуэль, найдя эту тарелку, решил, что она из Китая и на ней изображен пейзаж этой далекой страны. Но его заблуждение развеял один из лодочников с судна снабжения, Каймелу, чья жена, Эдит, работала в благотворительной службе и отправила эту коробку.
«Чайна – это фарфор, из которого тарелка сделана. В смысле это вовсе не Китай, а Англия. – Он перевернул тарелку и прочитал, водя пальцем: – «Сатерленд[2] Чайна» – я же говорил, там и сделали эту тарелку. «Сделано в Англии». Так что вот. Как я и сказал».
Рисунок был синим на белом фоне. Там изображался замок с башней, напомнившей Самуэлю его маяк, только без прожектора.
«Эти вот строения, они, я думаю, в реальности коричневые, – сказал Каймелу, указывая через плечо Самуэля. – И еще там газон, знаешь, как трава, только короткий и мягкий, и такой зеленый. А спереди это озеро, и смотри, человечек в рыбацкой лодке, почти как ты».
«У меня нет лодки».
«Нет, я в смысле, он там один. Он, наверно, король. Как и ты, по-своему, знаешь, король этого места».
Самуэль взял тарелку и посмотрел на нее еще раз. За озером стояли высокие пышные деревья, а вокруг красовался цветочный орнамент.
«Говорю тебе, она старинная, – сказал Каймелу. – Наверно, ценная. Очень необычная».
«Ничего подобного, – сказал другой лодочник, Джон. – Не вешай ему лапшу. Вот же написано: «Исторический британский сувенир. Замок Босуэлл». Таких, наверно, тысячи. Ничего в ней необычного».
«Мне сгодится», – сказал Самуэль.
И тем же вечером сделал держатель из проволоки и повесил тарелку на стену.
В общем, он решил, что не станет есть из нее. Вместо этого он взял кастрюльку, в которой вымачивал бобы, и отложил себе немного овощей. Что касалось столовых приборов, незнакомцу он отдал вилку с длинными зубцами и черной пластиковой ручкой, а себе взял оловянную ложку.
Незнакомец ел как заведенный и только раз прервался, чтобы погладить себя по животу с улыбкой, давая понять, что еда ему нравится. Доев, он протянул тарелку за добавкой. Самуэля взяла злоба. Он ведь накормил его, разве нет? Выполнил долг гостеприимства. Ему что теперь, до отвала его кормить?
И тогда он вспомнил, как сидел за столом у сестры. Его только выпустили из тюрьмы, и он пришел к ней. Они сидели за столом у нее на кухне и обедали, почти как сейчас. Он жевал, а Мэри-Марта повернулась к нему и сказала: «Господи, что с тебя толку? Еще один нахлебник».
Теперь же он хмурился, сидя у себя на кухне, хмурился на протянутую тарелку. Он приподнял руки над столом, словно в знак смирения, давая понять, что уже наелся.
– Угощайся. Доедай.
Незнакомец, похоже, понял его. Он пододвинул к себе кастрюлю и выгреб овощи ложкой на тарелку, уронив пару кусочков. Подобрал их пальцами и съел. Кастрюлю он выскреб дочиста, а затем стал облизывать деревянную ложку. Но перестал, заметив, что на него смотрят. Он что-то сказал, указывая на себя, на свой немалый рост и на живот. И рассмеялся, качая головой. Он пошутил. Затем взял вилку и в два счета подчистил тарелку, помогая себе пальцем. Отправив в рот очередной кусок, он облизывал палец. Губы у него лоснились.
Самуэль встал и принялся мыть посуду. Он не мог больше смотреть на это.
За мытьем посуды он отметил черное полукружье на дне кастрюли. Пища чуть пригорела. Он чувствовал за едой горьковатый привкус, и в воздухе витал едкий запах. Но внутри кастрюля была гладкой.
Самуэль принюхался, вскинув голову. Определенно пахло горелым. Что-то сгорело или горело. Но он не мог понять что. Нос у него зачесался, и глаза заслезились – казалось, он сейчас чихнет. У него свело живот, пища подкатила к горлу, и он почувствовал кислый желудочный сок корнем языка. Он сглотнул и закашлялся, боясь обернуться или пошевелиться. Привалился ногами к буфету. Он был во власти этого запаха.
Из дальних глубин памяти всплыла чья-то речь – одного усатого молодого человека в костюме, сидевшего, положив шляпу на колени. Этот человек говорил с девушкой лет семнадцати-восемнадцати рядом с собой, да так громко, что Самуэль, впервые оказавшийся на таком собрании и сидевший через три ряда от него, слышал каждое его слово и с трудом разбирал речь выступавшего. Тонкие губы девушки были густо напомажены, а в ушах болтались колечки. Она, как могла, отклонялась от говорившего, чтобы не оглохнуть. И бросала взгляды по сторонам, почти не двигая головой, словно высматривая свидетелей своей неловкости. Самуэль поймал ее взгляд и нервозно улыбнулся, подняв брови, а ее спутник не унимался:
«…знаешь, почему так говорят об этом?»
Девушка покачала головой, как бы прося его замолчать, но он воспринял это как знак одобрения.
«Говорят, ты чуешь это – запах горелого хлеба, – чуешь его перед самой смертью. Да, из всех запахов на свете именно он сообщает тебе, что твое время истекло! Вот почему я знаю, что это собрание безопасно. Я ничего такого не чую. Погрома не будет».
Он громко рассмеялся, стиснул свою шляпу и снова рассмеялся, и тогда через два места от Самуэля привстала Мирия и, шикнув на горлопана, сказала:
«Когда ты, блядь, заткнешься? Некоторых волнует, о чем тут говорят».
При этом воспоминании у Самуэля чуть подогнулись колени, стукнув о дверцу буфета. Значит, конец его близок. Он скоро умрет. Запах гари настиг его в семьдесят лет, когда с ним на острове незнакомец и все в беспорядке. Запах усиливался, становился удушливым.
Самуэль снова почувствовал себя мальчиком в зеленой долине, только она уже не была зеленой. Вся зелень почернела, охваченная рыжим пламенем, общинные плантации и частные наделы пожирал огонь. По проселочным дорогам ходили люди в форме, с ружьями и горящими головнями, поджигая все подряд. Горели дома, заборы, бельевые веревки и куры, которых вандалы пинали тяжелыми ботинками, словно мячи, ругаясь и смеясь. Другие сжимали в руках тесаки, мачете и прочее холодное оружие, которым вспарывали глотки домашнему скоту. Козы захлебывались кровью, коровы бухались на колени и заваливались друг на друга. Где-то отчаянно ревел осел, а потом резко затих.
Самуэль бежал с родителями, спасаясь от огня, вздымавшего в воздух золу. Из дома впереди заковыляла старушка, всплескивая тонкими руками:
«Помогите! Дом горит, помогите!»
Отец Самуэля не остановился и даже не взглянул в ее сторону. А мать крикнула:
«Бабушка, надо уходить. И поскорее. Давай за нами. Силы есть, беги».
Но старушка приблизилась к человеку в бежевой рубахе, державшему ружье, и схватила его за рукав. Она едва доставала ему до локтя.
«Помогите, – просила она. – Помогите, помогите».
Когда Самуэль, бежавший последним, оглянулся, он увидел, что старушка лежит на земле с окровавленным лицом. Даже на бегу он различил, как шевелится ее челюсть, а глаза смотрят в небо.
О насильственном выселении их уведомили через переводчика, говорившего бесцветным голосом с незнакомым акцентом. Пахотные земли перешли теперь в собственность колонистов.
«Можете уходить в горы, жить с мартышками, по приказу губернатора. Эта земля больше не ваша. Слава королю и слава великой империи».
Сперва никто ему не поверил. Кто мог заставить их бросить свою землю, на которой они жили поколениями, испокон века? Но затем пришли наемники и дали понять, что все серьезно. У них забрали землю.
Им пришлось бежать, ничего не взяв с собой и не останавливаясь. Даже когда мать, несшая сестренку Самуэля на спине, споткнулась и девочка набила шишку, они не посмели остановиться. Сестренка, и без того плакавшая, разревелась. Они бежали и бежали, среди крови и нечистот, а за ними следовала черная туча, поднимавшаяся над горевшей долиной до самого синего неба.
Бежавшие впереди опустошали поля и села, встречавшиеся на пути. Точно саранча, они поглощали все, что попадалось, оставляя за собой голые плодоножки, обглоданные кости, разоренные гнезда – свидетельства ненасытного голода.
Большинство из них хватали все без спроса, а многие применяли силу. Они врывались в дома, угрожали, убивали. Входили группами в деревни и грабили магазины, набивая мешки продуктами и бобами. Шедшие вслед за ними могли рассчитывать лишь на всякую мелочовку. Горсть арахиса, заплесневший сладкий картофель. Но семья Самуэля была не такой. Его отец запрещал брать чужое.
«Наше у нас украли, – сказал он. – Как же мы можем, зная, каково это, поступать так с другими?»
«Но там пища, отец, а мы голодны», – возразил Самуэль.
«Больше нечего сказать? Разве я тебя не учил – миссионеры не научили – поступать с людьми так, как ты хочешь, чтобы они поступали с тобой? Помни, Бог всегда за тобой следит. Он увидит преступление даже с самых высоких небес».
«Всего один банан с дерева. Всего-то. На всех нас».
Отец ничего ему не сказал, продолжая прихрамывать дальше; левая ступня у него так распухла, что он мог наступать лишь на край пятки.
Ближе к ночи они расселись на обочине под деревом. Самуэль слушал с раздражением, как сестренка сосет материнскую грудь. Алая шишка у нее на голове выпирала, точно ягода. Рядом сидел отец, закрыв глаза и сложив ладони, и шептал нескончаемую молитву. Земля была влажной. Сестренка сосала грудь. Отец шептал молитву. Голод терзал Самуэля, вгрызаясь ему в кишки с такой силой, словно сам Бог вознамерился загрызть его.
Воспоминание о сгоревшей деревне перебило запах гари. Самуэль стал чувствовать запах пищи. И поставил вымытую кастрюлю на буфет сушиться. Его руки пахли луком, а в ногах стояло мусорное ведро с очистками. Он услышал, как человек у него за спиной жует и обсасывает пальцы. Самуэль немного смягчился и, повернувшись к нему, увидел, как он подчищает тарелку пальцем. Если бы в тот день, когда горела долина, кто-нибудь предложил ему еды, он бы тоже наверняка попросил добавки. Поэтому он не мог упрекать голодного человека.
ТУАЛЕТ РАСПОЛАГАЛСЯ ОТДЕЛЬНО, позади коттеджа. Когда-то можно было дойти до него за десять шагов через заднюю дверь на кухне. Но прежний смотритель заделал дверной проем изнутри, так что дверь – со стеклами, которых почти не осталось, без ручки и с забитой столетней бумагой ржавой замочной скважиной – была видна только снаружи; за дверью виднелась неровная кирпичная кладка, щедро залитая цементом.
Самуэль позвал за собой человека, снял со стены в прихожей тяжелый черный фонарь, зажег его и пошел мимо маяка к нужнику. Дверь в нужник была низкой, а снизу и сверху оставались проемы в запястье шириной. Они давали вентиляцию и худо-бедно освещали закрытую кабинку, хотя Самуэль редко когда закрывался.
Пол нужника немного просел, и Самуэль тронул человека за плечо и опустил фонарь к полу. С таким полом в дождь нужник заливало, поэтому Самуэль положил два кирпича на ширине ног. Внутри было тесно, и ему пришлось протиснуться мимо человека, чтобы наступить ногой на кирпич и показать, для чего они здесь.
Человек нахмурился.
Но Самуэль махнул рукой и покачал головой, давая понять, что это он так, на всякий случай. Ночью дождь не ожидался.
Кирпичи были полыми, с тремя отверстиями посередине, обжитыми, как и всякие укромные места, пауками. С потолка тоже свисала плотная серая паутина. Человек, чертивший головой о притолоку, смахнул ее, слегка нагнувшись.
Самуэль указал на два рулона туалетной бумаги на бревне, стоявшем у стены. Бумага была тонкой и шероховатой, самой дешевой. Оторвав немного, Самуэль указал на толчок, покачал головой и сказал: «Нет-нет», а затем бросил бумажку в ведро с крышкой у дальней стены. Раз в неделю он сжигал его содержимое. Он огляделся, соображая, не забыл ли чего. Одной рукой он упирался в стену, чувствуя неровности известки, осыпавшейся ему на джемпер. Затем сказал: «А» – и неуклюже поменялся местами с человеком. У левой стены висела цепочка от смывного бачка под потолком. Когда-то она порвалась ближе к верху, и Самуэль скрепил ее проволокой. Теперь он решил предостеречь человека, чтобы тот случайно – таким он был высоким – не поранился, взявшись за колючую проволоку. Самуэль взялся за кольцо на конце цепочки, сильно дернул дважды, и они услышали громкий шум воды. Мочу, собравшуюся в толчке за день, смыла дождевая вода, поступавшая из металлического водосборника на крыше. Все это хлынуло по трубам, которые когда-то проложил Самуэль, – несколько лет он рыл твердую землю, не жалея сил, чтобы в итоге его дерьмо могло уплыть в море. Самуэль подумал, что надо как-то объяснить человеку, что смывать следует экономно, не чаще раза в день, но так и не придумал, как это сделать.
Рукомойника в нужнике не было. Самуэль повел человека вокруг коттеджа к трубе с краном, на котором висел мешочек с обмылками, и показал, как нужно его намочить и намылить руки, если нужно вымыть лицо и шею. Он не стал показывать ему пластиковый таз, в котором сам он мылся подогретой на плите водой. Обойдется и так.
Кроме того, Самуэль не пользовался зубной щеткой. С детства не привык. Он чистил зубы ногтями и углем или жевал веточки. Его знакомство с зубной пастой состоялось, когда он вышел из тюрьмы и приехал жить к сестре. Да и то лишь потому, что его шестнадцатилетняя племянница зажала нос пальцами с зелеными ногтями и пожаловалась, что от него воняет и зубы у него грязные.
«Ты в тюрьме не следил за собой?» – спросила Мэри-Марта.
«Нам не выдавали туалетных принадлежностей. Одежду иногда стирали, а остальное надо было покупать или чтобы кто-то присылал – семья, друзья».
«То есть это я виновата? Могу напомнить, какая была у меня семья. Родители – с нашим-то папашей – и двое детей без отца. Не заметил тут мужа? Нет, потому что я не замужем. И не была никогда. И, если ты обратил внимание, я ни слова не сказала о Леси. О том, что заботилась о твоем сыне, потому что его родители были в тюрьме. Кто бы еще им занимался? Кто? Уж точно не твои соратники и товарищи. Нечего и думать. А я – пожалуйста. Приютила. А ты сидишь тут и жалуешься на зубную пасту».
«Что ты, сестра, я не жалуюсь. Ты достаточно сделала».
Позже, выйдя из ванной, он спросил, держась за горло:
«Это всегда так жжет?»
«Пресвятые угодники, – сказала сестра, – ты что, проглотил пасту? Даже папа научился чистить зубы. Он и то приспособился».
Самуэль оставил человека в нужнике и пошел к коттеджу. Ночь была ясная, небо усеяно звездами, а впереди четко вырисовывался маяк. Ночью маяк всегда смотрелся особенно величаво; в светлое время суток белая башня казалась не такой уж высокой и потрепанной стихиями, а сейчас она словно выросла, обрела какое-то величие и светилась. Луч света c вершины башни простирался над черной гладью океана, выхватывая из мрака утес в полумиле от острова, где спали морские птицы.
Луч пульсировал в ритме раз-два-замер-раз-два-замер. В ответ на этот сигнал по другую сторону залива светилась красная точка в гавани материка, а еще дальше рассыпалось бессчетное множество огоньков, обозначая город. Казалось, город дрейфовал в ночном море, дрейфовал без всякого курса.
Самуэль услышал, как человек кашляет в нужнике, и подумал, сколько он там просидит. Дул промозглый ветер, свистя и завывая в оконных проемах и кронах деревьев. Самуэль подошел к дереву рядом с башней и помочился, втягивая голову в плечи.
Луч света все так же пульсировал. Но Самуэль почувствовал неладное. Интервалы были подозрительно долгими. Ненамного. На полсекунды. На секунду. Словно замедлявшийся сердечный пульс. Возможно, механизм требовал смазки. Самуэль шагнул к двери маяка, но внезапный порыв ветра нахлобучил ему куртку на голову. Оправив куртку, он поплелся к коттеджу. Механизм подождет до завтра. Сегодня Самуэль слишком устал. Все тело ныло. Даже думать не хотелось о том, чтобы карабкаться сейчас наверх. Завтра. Завтра.
Было еще рано. Часов семь, не позже полвосьмого. Самуэль сел на диван и со вздохом откинулся на спинку. Его шеи коснулась незнакомая ткань. Сунув руку за голову, он достал шорты незнакомца. Они валялись там все это время. Шорты, некогда темные, теперь выцвели до серого, в солевых разводах.
Ему захотелось выбросить их в мусор на кухне, чтобы потом сжечь. Он тяжело поднялся, прошел на кухню, но затем взял ведро, стоявшее в углу, и налил воды до половины. Из буфета, где лежали чистящие средства, он достал коробку стирального порошка для холодной воды с надорванным уголком. Насыпав немного в ведро, помешал до появления пены. И погрузил туда шорты, вспучившиеся пузырями. Он погружал их под воду снова и снова, глядя на хлопья пены у себя на коже и мутневшую воду.
Когда он решил, что вся соль растворилась, а песок вымылся, он слил в раковину грязную воду, снова налил чистой и прополоскал шорты. Погода была слишком ветреной, чтобы сушить их на воздухе, поэтому Самуэль хорошенько их выжал и повесил на гвоздь в стене, поставив снизу ведро для капель.
Вскоре пришел человек, повесил фонарь на прежнее место в прихожей и вошел в гостиную, дуя на сцепленные руки. Волосы у него были влажными. Он накинул, словно плащ, одеяло, которое дал ему Самуэль, и присел, дрожа, на диван. Самуэль встал, вскипятил воду и заварил чай на двоих.
Они сидели в неловком молчании на диване, дуя на чай и отпивая понемножку. Потом Самуэль встал и включил телевизор. Раздалось гудение и визг, но экран остался серым, и Самуэль его выключил.
– Не работает, – сказал он. – Извини.
Иногда по вечерам он включал видео, для компании, пока подшивал одежду большими неровными стежками или ковырялся с инструментами, ремонтируя что-нибудь.
Человек привстал с дивана, словно из вежливости. Он выжидающе смотрел на Самуэля, но, когда тот взял с полок несколько старых журналов и протянул ему, человек покачал головой и снова сел. Самуэль положил журналы на место.
– Все равно там не на что смотреть.
Человек продолжал потягивать чай.
– Каймелу – ты его завтра увидишь, когда придет судно снабжения, – жена его присылает их мне. Что не продаст в благотворительном магазине. Никто больше не хочет видео – времена уже не те – или старые журналы вроде этих.
Человек поставил кружку на кофейный столик и потуже завернулся в одеяло.
Самуэль кашлянул, махнул рукой на полки, тронул несколько видеокассет. Начал что-то говорить, но замолчал и взял журнал, стараясь не показывать обложку. Его угнетали все эти фильмы и журналы родной страны. Люди в них казались ему иностранцами, как и этот человек, сидевший рядом. Все – в солнечных очках, с татуировками, разодетые в шелк и увешанные золотом, они говорили на языке, урезанном до грубостей и сленга, сплошь ругань и как-бы-типа. Двигались скованно, точно манекены, и отчаянно кого-то из себя корежили. В этих фильмах показывали любовников, танцевальные клубы, наркотики и скупщиков краденого, словно ничего другого в жизни не было. Словно у них не было своей истории, а все их прошлое случилось с кем-то еще, на памяти какого-то другого народа.