bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

– Судя по героям ваших первых книг, у многих советских людей была обостренная совесть.

– Вы знаете, это чувство постепенно уходило, потому что советский человек был сильно искалечен. Вот человек вроде моего отца что-то сказал, и его исключают из партии его товарищи, которые знают, что он хороший человек. «Кто за исключение этого врага народа?» И все поднимают руки. Это очень здорово описано в романе Александра Бека «Новое назначение» – человек действует против своей воли. Необходимость участвовать в каких-то решениях и даже карательных действиях вопреки своей совести убивала и саму совесть. Допустим, вашего товарища исключают из членов партии или, как в моем случае, из Союза писателей, и все поднимают руки… А вы, например, говорите: «Я воздержался». Значит, и вас тоже туда же. Люди с обостренной совестью просто гибли.

В конце концов советский человек приспосабливался, и в результате приспособления вырос не очень приятный гибрид. Последнее время советской власти я лично не знал таких, которые действительно верили в доктрину. Но я знал людей старшего поколения, дружил с Виктором Некрасовым, и они говорили: «Ну да, я вступал в партию на фронте, там другое дело».

Яркий пример: группа советских евреев выступила против государства Израиль, большинство из них не хотели, но их к этому принудили. Все объясняется бытовыми какими-то вещами: «вот у меня театр», «а мне надо лечить больных», «а мне надо еще что-то там». Но все равно это уже не романтика, это уже не честность и не совесть, это уже что-то другое.

– А вы чувствуете свою принадлежность к шестидесятникам?

– Я отношусь формально к шестидесятникам. Между прочим, шестидесятники – это последний всплеск романтизма. Ведь я советскую власть не любил, но все-таки думал, что в основе ее лежит что-то хорошее, но оно сильно искажено, а вот теперь мы вернемся к хорошему. Когда прошел ХХ съезд партии в 56-м году, говорили: возвращение к ленинским нормам. Мы все были воодушевлены тем, что люди выходят из лагерей. Стало быть, советская власть теперь будет другая. Она будет человеческая власть. И вот это двигало нами всеми, как бы потом наши судьбы ни разошлись. Вспышка оптимизма стала источником вдохновения, а следующие поколения были задавлены.

Я знал с детства: Сталин – это плохой, а Ленин – хороший, и довольно долго думал, что хороший. Потом уже в Москве стал читать книги, которых я не читал, и какие-то Ленина записки: этого к стенке, этого расстрелять, этого повесить. Я стал думать: «Что такое? А может, это он фигурально пишет? Может уволить с работы?» Стал спрашивать кого-то, мне говорят: «Нет. Вот это он имел в виду».

– С кем вы дружили из старших?

– Я близко дружил с Виктором Некрасовым, с Юрием Домбровским. Да, это были мои близкие друзья, несмотря на очень большую разницу в возрасте. С Владимиром Тендряковым… И с Твардовским я много общался и дружил. Он меня в самом начале моего пути очень одобрил. Рассказ «Расстояние в полкилометра» ему особенно понравился. Он меня позвал к себе, и целый вечер мы с ним сидели, и он меня так захваливал, что у меня уши вяли.

– Выпивали с ним?

– Много раз.

Он был просто очаровательный в личных застольях. Он любил петь песни белорусские… Но говорили и о литературе, и обо всем, но при этом интересно: когда был день рождения Игоря Александровича Саца, моего редактора, его 60-летие, Твардовский, который все время ругал советскую власть, сказал: «Выпьем за нашу советскую власть!» В нем была такая двойственность.

У нас была целая компания, в основном состоявшая из редколлегии «Нового мира»: Твардовский, Дементьев, Лакшин, Кондратович, тот же Сац, ну и я. И была одна женщина с двухкомнатной квартирой, мы туда приходили, каждый с двумя бутылками водки. И начиналось!..

Мне это сейчас кажется странным, я сейчас тоже выпиваю, понемногу, но чтобы пить так – это мне кажется уже диким. Мы приходили и сильно выпивали. Долгий вечер: часов в шесть сходились, за полночь расходились.

– Ну это под закуску?

– Под закуску – да. Вот эта женщина, она готовила закуску. И там велись душевные разговоры такие… И песни были.

– И вы принесли автору «Теркина» своего «Чонкина».

– Я сначала показал Сацу, своему редактору. Он говорит: «Никому не показывай – неси прямо Твардовскому». Я говорю: «Хорошо». И я понес Твардовскому.

Через некоторое время мне звонит его секретарша Софья Ханановна: «Александр Трифонович вас ждет». А у меня была такая оплошность: когда мы только познакомились, он меня спросил: «А как вас по батюшке?» – «Да ничего, меня можно Володей звать». Я увидел, что он нахмурился и говорит: «А кой вам годик уже?» Иронически. Я говорю: «Мне двадцать девять», и мне как-то стало стыдно, что мне так мало лет. Он говорит: «Ну что же, молодость – это недостаток, который быстро проходит». С тех пор, хотя у нас были очень хорошие отношения, он избегал меня называть как-нибудь. Он всех своих сотрудников звал по имени-отчеству. Допустим, Лакшин, на год моложе меня, был Владимир Яковлевич, а меня Володей Твардовский не мог называть и поэтому не называл никак.

И вот я прихожу, и он говорит: «Мой юный друх (он говорил х), мой юный друх, то, что вы написали, – это неумно, не остроумно, не талантливо… У вас один вор, другой, председатель, пьяница…» Между прочим, с пьянством «Новый мир» всегда боролся и вычеркивал рассказы о выпивках, хотя все сами были пьяницы. Как говорил Сац, «мы с вами не алкоголики – мы пьяницы». Твардовский вообще был запойный, и другие любили крепко выпить. Вы знаете, я относился к Твардовскому с большим пиететом, но тут он говорит: «И что это за фамилия такая Чонкин? Чонкин – таких фамилий очень много… Бровкин, Травкин (он улыбнулся), Теркин…»

– А вы в армии встретили Чонкина?

– Да, я встретил Чонкина в армии, но предыстория в литературе: в рассказе у меня был герой Очкин, а потом в повести «Мы здесь живем» Тюлькин, а потом появился Чонкин – они чем-то были сходны, развитие одного характера…

Я ему сказал: «Я с вами не согласен». «Ну хорошо, не согласны, давайте дадим почитать Дементьеву». Это был заместитель, такой очень выразительный, критик, очень образованный человек. Через некоторое время Дементьев позвал меня и говорит: «Вижу, у вас очень большой и серьезный замысел, но я, старый человек, его принять не могу». Я говорю: «Как это понимать?» «Ну вот вы знаете, у меня был такой эпизод в жизни, я когда-то был молодой литератор, плыл на пароходе по Волге, а там была делегация чешских учителей, и когда они узнали, что я тоже литератор, стали спрашивать, знаю ли я чешскую литературу…»

– А он Гашека назвал?

– Да, он назвал Гашека. И они так возмутились! Они сказали, что Гашек – это негодяй, эта книга – клевета на чешский народ и все такое. Он говорит: «Я себя сейчас чувствую чешским учителем, но я принять это не могу».

– А можно сказать, что Чонкин – отчасти Швейк?

– Конечно, когда я писал, то за этим были не только реальные прообразы, но и какая-то литература, начиная, может быть, от Дон Кихота и Тиля Уленшпигеля, ну и Швейк, и Теркин. Да, это все-таки предшественники.

Но Швейк – это бравый солдат, а Чонкин – герой законопослушный и пассивный. Просто события налезают на него… Я его еще называю «естественный человек в неестественных обстоятельствах». Когда его ставят на какой-то пост, он готов задание исполнить лучшим образом, но ему поступают всякие настолько противоречивые задания, что все их исполнить он не может.

– Вы любите своего Чонкина?

– Меня часто спрашивали: чувствую ли я сам себя в какой-то степени Чонкиным? В какой-то степени да.

Мы с ним, надеюсь, разного уровня, но есть что-то такое общечеловеческое. Например, когда английский продюсер Эрик Абрахам хотел ставить фильм, я его спросил: «Почему?» Он говорит: «Потому что это универсальный характер, и у Чонкина такой характер, который может быть и у человека образованного… У него естественные движения души». Это, я думаю, свойственно мне тоже.

– Вы отнесли рукопись в «Новый мир». Был шанс на публикацию Чонкина в Советском Союзе?

– Нет, не было. И «Чонкин» был опубликован сначала без моего ведома и разрешения во Франкфурте-на-Майне в журнале «Грани», а уже в 75-м году с моего разрешения в Париже в издательстве YMCA-Press отдельной книгой, и тогда по BBC было пять больших передач, каждый вечер они передавали отрывки из «Чонкина», и после этого меня вызвали в КГБ. Их задача была меня запугать, чтобы я вообще перестал даже думать о продолжении «Чонкина».

– А исключение из Союза писателей?

– Исключение из Союза произошло до этого, в 74-м году. Это было связано с заступничеством за Синявского, Даниэля, Солженицына, Сахарова, Гинзбурга, Галанскова и многих других.

– Как родители воспринимали такой виток вашей жизни?

– Мой отец очень боялся за меня. Он питал иллюзии относительно Ленина и, хоть уже не состоял в партии, в душе был вольным коммунистом. Он думал, что общество еще каким-то образом можно исправить, но власть не любил и поэтому в принципе со мной был согласен.

Мама и папа жили в провинции, они так и не поняли до конца, что я себе позволял. Отца моего за совершенные невинные высказывания посадили на пять лет, а я уже вытворял такое, что они не понимали, как это так, они там думали: может, сейчас такие правила игры…

– А когда вы уехали, они это застали?

– Мать моя уже умерла, а отец застал. Я его звал с собой, но он сказал, что нет, он не поедет.

– Вы написали целую книгу о том, как во время одной из встреч с сотрудником органов вас отравили. Это подтолкнуло вас к мысли уезжать?

– Нет, тогда не подтолкнуло, я тогда очень был зол. Вы, наверное, знаете по себе, потому что участвуете в каких-то делах, где рискуете собой, насколько я понимаю.

Бывает такое состояние, когда тебя пугают: ты сначала пугаешься, а потом, если слишком сильно пугают…

– То тебе не страшно.

– Не страшно, а наоборот. Просто чувство гнева и презрение.

– А вас вытолкнули из страны?

– Да. Меня выгоняли, мне намекали всякое, но я не хотел уезжать…

– Были готовы к аресту?

– Был готов. И не уступал из упрямства. В борьбе всегда наращиваешь мускулы. Сначала готов сдаться, постепенно крепнешь.

– Как герой вашей «Шапки».

– Да, как герой моей «Шапки». Тоже, между прочим, характер мой и не мой, но это и я тоже.

А тут я уже устал… Говорю: «Мое терпение подошло к концу, и я готов покинуть Советский Союз, если будут выслушаны мои скромные пожелания».

Я сказал, что вывожу всю библиотеку и свой архив без препятствий и тогда уеду. Я поехал по стране, прощался с близкими.

Я уезжал 21 декабря. Мне было сказано, что я все вывожу, но я, конечно, не поверил и, что мог, отправил через кого-то, а с собой взял одну маленькую рукопись, главу из «Веры Фигнер», которая не вошла в книгу. И уже в Шереметьево стали проверять все полностью, каждую тряпочку, у дочки куклу просветили, и вдруг достают эти бумаги мои из чемодана: «Распишитесь в том, что ваша рукопись конфискована». Я говорю: «Ах, конфискована? Тогда я никуда не еду!» А у меня уже два чемодана поехали в самолет. Меня провожали разные люди, Белла Ахмадулина, Борис Мессерер, и вот Булат Окуджава крикнул: «Володя, другого шанса не будет!» Я говорю: «Не будет, значит, не будет. Я никуда не еду!» Сотрудники забегали, подбежал какой-то к моей жене: «Что он делает? Он требует от нас невозможного. Нет, мы не отдадим, вы нас не знаете». Она сказала: «Нет, это вы его не знаете». Через некоторое время рукопись отдали, но, когда я прошел контроль и скрылся с глаз долой иностранных корреспондентов и друзей, меня заводит в будку какой-то толстый таможенник с майорскими погонами: личный досмотр. Где-то там дочка рыдает, ей семь лет было. «Что вы хотите?» – «Вытащите все из карманов. Снимите пиджак. Теперь снимите сапоги». Он засунул руку в сапог. «Ну и что ты там ищешь? Золото, бриллианты? А ты поищи там свою совесть. Писателя тебе не стыдно так обыскивать?» – «А я ваши книги не читал!» – «Стыдно, что не читал». Он говорит: «Второй сапог». Я второй сапог взял и уже совсем разозлился, бросил в угол: «Подбери». Он подобрал, опять полез. И я тут совсем разозлился: «Слушай, ну правда, вот не стыдно, ты подумай о себе, ты такой толстый, у тебя, наверное, одышка, ты наклоняешься – инсульт будет. И вообще, если бы меня заставили заниматься вот тем, чем ты занимаешься, я бы лучше застрелился». Тогда он мне говорит: «А теперь…» «Теперь что? Раздеваться? Еще что тебе надо, сволочь?» И он вдруг закричал: «Ничего-ничего» – и убежал. А рядом стоит капитан милиции, в отличие от этого худой, улыбнулся странно и говорит: «А вы надолго уезжаете?» Я говорю: «Ненадолго, я скоро вернусь».

Тогда я говорил, что через пять лет в Советском Союзе начнутся радикальные перемены.

– Вам легко жилось в эмиграции? Впервые на Западе. Германия, Америка, снова Германия…

– Мне было сначала трудно, потому что при том, что я знал, что дело может кончиться моим изгнанием, морально не был к этому готов. Первые три года переживал довольно трудно. Я отличался от эмигрантов, которые приехали навсегда. Я приехал с ощущением, что я на время, и потом мне казалось, что время затягивается. Оно, конечно, затянулось.

– В эмиграции с кем вы общались из писателей?

– Я общался со всеми понемногу, с Бродским, с Довлатовым, с Аксеновым чаще, потому что целый год в Вашингтоне мы общались довольно тесно.

– С Лимоновым?

– С Лимоновым общался. Мы познакомились на совещании писателей третьей волны в 81-м в Лос-Анджелесе, в Австрии виделись, в Белграде встречались, но он там ходил воевать, я не ходил.

– Знаменитая байка у Довлатова. Копировальщик на Бродвее вас спрашивает про страницы: «Ван оф ич?» («Каждую по одной?») А вы жене: «Ирка, ты слышала? Войнович!»

– Дело в том, что, когда Чонкина узнали и напечатали в Америке, хотите верьте, хотите нет, это был бум. Издали, тут же переиздали, потом еще было десять изданий. Это были огромные тиражи, первое издание 20 000, второе издание 200 000. И меня действительно узнавали! Меня первый же таксист узнал, американский, не русский. И я пришел в копировальню, даю листы, человек смотрит и говорит: «Вайнович?» Поскольку моя фамилия с разными ударениями, я говорю: «Yes. I am».

– Была тоска по Родине?

– Была, была, была…

Сейчас, когда уезжаю, мне кажется, я уже мог бы жить где угодно вообще. А тогда я стремился назад и приехал, как только возникла первая возможность, в 89-м году, еще лишенный гражданства.

Я ожидал этих перемен. Поначалу я не думал, что Советский Союз развалится. Думал, что будет что-нибудь вроде Пражской весны, коммунизм с человеческим лицом. Я думал, что возможно будет возвращение и существование нормальное, и можно будет писать и издавать книги, того же «Чонкина».

– Вы верите в высшие силы?

– Я сомневаюсь во всем. Точно могу сказать, что не верю ни в какую религию. Я в бога какого-то верю, во что-то непознанное, даже в какие-то знаки судьбы верю. Потому что я считаю, чтобы мне было много знаков этих дано.

– Какие знаки?

– У меня были не чудесные ситуации, а бытовые. Я работал на стройке, у меня была лестница на плече, и вот лебедка поднимает площадку, на которой две тачки с раствором. Она поднимает, но я знаю, что под грузом находиться нельзя, это везде написано обязательно. Но я думаю: не может быть, чтобы я прошел, и чтобы эта штука упала! Я никогда ни разу не видел, чтобы груз лебедки падал. И я прошел… Сделал один лишний шаг. И это рухнуло сзади меня. И глыба раствора мне прямо влепилась вот сюда (показывает на затылок), и я даже испугаться не успел. Я тут же стал промываться водой. Но понял, что это знак: не ходи под грузом.

Или мистический случай, когда я шел с рукописью в «Новый мир», а тогда метро 5 копеек стоило, и турникет захлопывался, если не бросаешь. Я шел и думал: «Я вот сейчас не брошу. Если он меня пропустит – значит, все будет хорошо». И он меня пропустил.

– Рукопись «Мы здесь живем»?

– Самая первая публикация, для меня она была решающая, я тогда был плотником и бедствовал, нищенствовал. С опубликованием этой вещи у меня жизнь переменилась.

– Вы написали злой сатирический вариант гимна «Распался на веки союз нерушимый. Стоит на распутье великая Русь…». Есть ли у вас ощущение, что стране могут предстоять большие потрясения?

– Я думаю, я даже уверен, что предстоят. Если насчет Бога я сомневаюсь, тут, к сожалению, я уверен, что ей предстоят большие потрясения, и довольно скоро.

– Знаю, что вашу предыдущую жену Ирину вы увели у друга.

– Да, у писателя Камила Икрамова. Потом у меня с ним восстановились отношения. Мы общались, когда он был болен, и я был на его похоронах. Но я за свой поступок ответил всей своей жизнью. Я жил с ней сорок лет, и последние пять лет она тяжело болела, и я был все время с ней.

– А что важно для воспитания детей?

– Я очень плохой воспитатель, честно говоря. Я для воспитания мягок, я даже собаку не могу воспитать свою.

– У вас всегда были собаки?

– Да. В детстве, еще до войны, бездомные собаки были наши общие все. Когда холодно, они приходили к нам, жили у нас в коридоре. У нас были свиньи, которых мама надеялась зарезать, но мы к ним так привыкали, что мы их не могли зарезать, они у нас тоже жили, как собаки.

– Вы снова пишете стихи.

– Стихи редко пишу. В основном в дни рождения жены. Каждое 18 августа.

– Прочитаете что-нибудь?

– Я прочитаю стихотворение, за которое она меня полюбила. Я его написал вскоре после армейской службы.

Голову уткнув в мою шинель,авиационного солдата,девушка из города Кинельзолотцем звала меня когда-то.Ветер хороводился в трубе,а она шептала и шептала…Я и впрямь казался сам себеслитком благородного металла.Молодость – не вечное добро.Время стрелки движет неустанно.Я уже, наверно, серебро,скоро стану вовсе оловянным.Но, увидев где-то у плетнядевушку, обнявшую солдата,я припомню то, что и меняназывали золотцем когда-то.

Поэзия

Максим Лаврентьев

Поэт, прозаик, литературовед, культуролог.

Родился в 1975 году в Москве. Окончил Литературный институт. Автор нескольких книг лирики, стихотворного переложения Псалтири (2015), монографии «Дизайн в пространстве культуры» (2018), романа «Воспитание циника» (2019), сборника историко-литературных очерков «Весь я не умру…» (2021), многочисленных публикаций в периодике.

Притчи Соломона

1 Слушай наставления отца,мудрого не отвергай завета, —нет великолепнее венца,чем венец, дарованный за это. Если скажут грешники: «Пойдем,схватим беззащитных, вспорем плоть им,а следы так ловко заметем,словно всех их целиком проглотим, но пока не скрыла прах земля,трупы мы обыщем и разденем,и затем по-братски, как семья,меж собою честно все разделим», — сын мой! Не пускайся с ними в путь,увлечен опасною беседой;рядом с кровопийцами не будь,с лютыми одной стезей не следуй. Волчьей стаей мчат они вперед,но не знают, что спешат к ловушке,что засада этих бестий ждет,утопивших разум в пенной кружке. Чем бы ни вскружилась голова,не переступай черту законаили ты погибнешь, – таковапервая премудрость Соломона. 2 Сын! Мои заветы сохрании под их благовестящей сеньюострый слух с усердьем приклоник мудрости, а сердце – к размышленью. Суть ищи не покладая рук,словно клад на дне сухого лога.Тайну тайн, секрет земных наукразгадаешь – и познаешь Бога. Ибо мудрость нам Господь дает,ибо от Него исходят разомзнание, что разум познает,и вот этот познающий разум, и сохранность верного пути,в небо уводящего отсюда,и способных по нему идтисбереженье от страстей и блуда. И когда уразумеешь ты,как слепым ползти по бездорожью,цену хитрости и прямоты,пропасть между правдою и ложью, и когда по милости Творцамир увидишь в истинном ты свете —отшатнешься, как от мертвеца,от кривой стези, ведущей к смерти. 3 Слов моих не забывай, хранина скрижали сердца – да умножитБог твои, мой сын, земные дни,и в достатке век твой будет прожит. Думай, но не корчи мудреца —за какое ни возьмешься дело,только на Небесного Отцаполагайся сразу и всецело. Разум твой и сердце отвори,от прибытка удели немного —и сторицей житницы твоипреисполнит вскоре милость Бога. А накажет Он – терпи, мой друг,видно, что зажился слишком сытно.И не злобствуй – от отцовских руквразумление принять не стыдно. Будь же щедрым к другу твоему,близким расточай без счета ласки,а не расставляй силки тому,кто живет с тобою без опаски. Радостно с безвинным примирись.Не уподобляйся лиходею.Обрети божественную высь —и придет земная мудрость с нею. 4 Выслушайте, дети, до конца.Семя доброе для вас я сею,ведь и я был сыном у отцаи любим был матерью моею. Соломон, седобородый муж,рос беспечно юношей безусым,и отец его учил тому ж:умным становись, а не безумцем; на познанье денег не жалей,пусть тебя наставники тиранят,мудрость – вот награда, перед нейцену даже золото теряет; по путям обдуманным иди,не таясь и не петляя вором,глядя на распутье впередиразума незамутненным взором. Ты увидишь лживый мир как хлев,где глупец, отвергнув поученья,беззаконья пожирает хлеб,где лакает он вино хищенья. Но от правды отличая ложь,не склоняясь влево или вправо,мимо злого к славе ты шагнешь,ибо мудрого венчает слава. 10 Истина есть пища для сердец,и мудрец ее, как кость, не гложет —духом постигает, а глупецтужится, но раскусить не может. Даже если правда так проста,что переварить способен каждый,глупые и лживые устасожжены вранья вседневной жаждой. Правда многим ест глаза, как дым,колет, как булат на поле брани.Вразумлять таких опасно – имистина что уксус для гортани. И в ничтожном сердце бьется страх —страх перед судом, перед ответомкак-нибудь потом в иных мирах,но оно наказано и в этом. 11 Кто обвесит – лишнее отдаст.К гордому приходит посрамленье.Умный же лукавить не горазд,умный ценит мудрое смиренье. Дураки болтают без конца,ближнего бесчестят и поносят;дорого молчанье мудреца,он не говорит, когда не просят. Ввысь ведет прямой короткий путь,по кривым путям ходить не смейте:губит побужденье обмануть,истина же бережет от смерти. Мудрый правдой отведет беду,даже если ров для трупа вырыт,а прохвост, хотя бы и за мзду,у жестоких жизнь свою не вырвет. Падает подлец, как мертвый лист,словно в бурю дерево гнилое.Торжествует тот, кто сердцем чист,и богатство умножает вдвое. А когда ему приходит срокдом родной оставить, умирая,то идут за роковой порогс ним вся скорбь и вся любовь земная. 12 Человека ценят по уму:чем умнее, тем для всех дороже.А дурак не дорог никому,быть глупцом поэтому негоже. Но всезнайку из себя не строй,жаждой преклонения томимый.Лучше настоящий и простой,нежели значительный, да мнимый. А не веришь, убедишься сам:шарлатан всегда кончает плохо.Об уменье судят по делам,ждет разоблаченье пустобреха. Худо, если он поднимет крик,не до шуток с ним, когда буянит.Словно меч тогда его язык,расходившись, многим сердце ранит. Выдержка, однако, великау того, в ком истинное знанье,пострадавшему от дуракамигом облегчает он страданье. Добрым словом душу взвеселит,даст совет с ученостью смиренной.Хлебосольный дом его стоитпрочно даже на краю Вселенной.

Михаил Максимов

Родился в городе Славгороде Алтайского края.

Лауреат фестивалей «Издано на Алтае» (2019, 2020), победитель поэтического фестиваля «Крылья» (г. Бийск). Коллективные сборники: «Между», «Взгляд молодых», «Говори», «Паром».

Книги: сборник рассказов «Соленые огурцы», поэтический сборник «Пережи/евать». Живет в Барнауле.

Круг

Пока город не спитИ до сна два часа,Я лежу и смотрюВ потолок.Я лежу и молчу.За стеной голоса,Песня Апинойпро узелок.Этот фонВместе с уличным шумом,Эти шторы,Этот я неподвижный.Мне плевать,Интроверту под дуломпистолета,Не страшно от жизни.Мне гораздо страшнейНе подняться с кровати,Не любить, не хотетьПросто встать.Голубеет рассветИ краснеют закаты,Освещая мой гробКак кровать.

Алтай

Пыльными тропами,Поездами ли,Самолетами,Не касаясь земли.Ты найди меня,Позови опять.В моем имениВся степная гладь.Вся степная боль:В пелену из травПревратившийсяДеревенский дом.Голубой закатНад землей распятЭлектрическимПолусгнившим столбом.Мое имя там,Где собачий лай,Гул ветров полей,Мое имя – Алтай.

Радио

– Слушайте, – говорит радио.– Слушаю, – а оно молчит.– Слушайте, – повторяет радио.– Слушаю, слушаю. Говорите! Радио не отвечает,Не говорит – «слушайте»Стучу кулаком по радио,Чтоб достучаться в эфир. – Не стучите! – оживает радио.– Что же ты раньше молчало?– Слушайте, – повторяет радио.И я наконец-таки слушаю:Тикают на стенке часы,Холодильник урчит на кухне,В спальне тяжело дышитМой умирающий папа.– Слушай, ты, бестолковое радио,Не хочу ничего я слышать,Слышишь меня, повторяю —Не хочу, не хочу, не хочу.Радио шуршит эфиром,Белый шум наполняет комнату.Становится настолько громким,Что я ничего не слышу.
На страницу:
2 из 4