Полная версия
Избранное. Том 2
– Да, да, понимаешь, в этом есть что-то возрастное, переходное… Пройдет. Но главная роль все равно как будто только для нее написана. Да? А ты почувствовал, какая она партнерша на сцене?
Шурку прошиб пот. Перед ним были артисты и не какие-нибудь, Шурка сразу понял по манерам, по тому, о чем они говорили и как, настоящие, из серьезного театра. Видеть живых артистов так близко, с ружьями, на бахчах! Разговаривать с ними? Это было как сон. Он стушевался, не зная, как себя вести.
– Можно же на столике разложить, зачем на земле, – сказал он нерешительно.
– Ах да, конечно, спасибо. – Андрей поспешил исправить свою оплошность, положив на стол завернутый в марлю кружок черного городского хлеба.
«Ну охотники-то из них не ахти какие, должно быть», – немного приходя в себя, подумал Шурка.
– А мы вот без пера, – живо сказал Андрей, – может, еще на вечерней зорьке душу отведем.
– Как же на вечерней, если вы ночевать не собираетесь?
– Собираемся. Тебя как звать? – откликнулся Алик.
– Александром, – неожиданно для самого себя ответил деревянным голосом Шурка.
– Ну вот, Александр, у нас на кордоне у Репкова машина, а сами мы из Самары, на кордоне и ночуем. Ты нас не бойся.
– С чего вы взяли, что я боюсь? Я вот думаю: почему вы до сих пор арбуза не просите, – осмелев, сказанул Шурка.
Алик так громко захохотал, разинув широкий рот и сверкая белыми, безукоризненно ровными зубами, что Шурке показалось: это не очень нормально, будто бы он так сделал специально, чтобы ослепить Шурку белизной своих зубов, или прорепетировал смех на всякий случай.
– Если угостишь арбузом, покажу и научу, как есть его. Пойдет?
«Вот нахал, научит есть арбуз… тоже учитель!» – подумал Шурка, но ноги сами его подняли и понесли на арбузные ряды.
А в спину летел гортанный голос Алика:
– Александр, для всех надо два арбуза!
Шурка вернулся к столу с двумя «победителями». Гости уже разложили свои запасы на столе. Непривычно для Шурки крепко пахло копченой колбасой; о ней он только слышал, но никогда не ел. Он вообще не мог вспомнить, когда ел обычную колбасу, а тут такие запахи.
Андрей, взглянув на Шурку, отрезал солидный кусок колбасы и положил перед ним:
– Мы попробуем твоих арбузов, а ты нашу еду.
Шурка смотрел на его руки и думал: «Как у деревенского мужика, только очень чистые. Интересно, откуда он родом, может, родители, как у меня, – деревенские?»
– Я суп хотел варить, – опомнился Шурка.
– Да ладно, не надо – это долго, – сказал Алик, – мы хотим на вечерней зорьке посидеть.
Колбаса лежала рядом, Шурка смущался, начиная сомневаться: а вдруг она почищенная уже, а он начнет чистить, ведь не видно кожурки-то, вдруг они засмеются. Он выждал, когда Андрей начал очищать кусок, и только тогда потянулся за своим.
– И часто ты крякву бьешь? – спросил Алик.
– Каждый раз, – сказал Шурка.
Гости многозначительно переглянулись.
– А как ты охотишься? – поинтересовался Алик.
– Просто, – успокоившись, отвечал Шурка, – в одежде и сапогах, чтобы не порезаться, захожу в озеро и иду из конца в конец. Они днем в камышах прячутся. На взлете, когда крылья вразмах, а скорости нет, – только и бить. Так надежнее, не спутаешь с лысухой – заряд сбережешь. Обычно беру с собой один, ну два от силы патрона, чтобы не жунять бестолку заряды. Тут, в Ревунах, их много, но надо спугнуть из зарослей.
– Молодец, – сказал Алик, – ты нам свою науку преподал, а мы тебе свою за это.
«Вот бы нечаянно заговорили про театр», – со слабой надеждой подумал Шурка. Но Алик взял нож и, разрезав арбуз пополам, положил одну половину перед Шуркой, ножом почикал несколько раз яркую красную мякоть.
– Деревянная ложка есть? Бери и ложкой с черным хлебом ешь как из миски.
Шурка зачерпнул ложкой мякоть вместе с соком и попробовал. Было вкусно, удобно и необычно.
Они доели свои порции быстрее, чем Шурка свою. И случилось то, чего он так не хотел: гости стали быстро собираться на дальний конец Ревунов, на большой плес на зорьку.
– А чай? – растерянно спросил Шурка.
– Хозяин, ну какой чай после арбузов, – Алик уже стоял на тропе.
– Спасибо за хлеб-соль. Привет от солнечного Азербайджана.
– На, возьми, тебе, я знаю, надо, – сказал подошедший Андрей и положил на похолодевшую ладонь Шурки три новеньких бумажных патрона. И артисты скрылись в зарослях боярышника.
Чивер и голуби
Мать Шурки через день готовила поросенку Борьке болтушку: смесь отрубей, остатков еды и травы заливается в баке горячей водой и потом хорошо размешивается скалкой.
– Шурка, нарви мне тазик жирнухи, я сделаю Борьке болтушку.
Шурка покорно взял в сельнице видавший виды тазик и пошел мимо поросенка Борьки, умиротворенно хрюкающего в пыли за сенями.
В проулке, за гатью, поставив тазик в самую гущу лебеды, Шурка рвал отяжелевшие макушки запыленной со свинцовым оттенком травы и целыми пригоршнями бросал в тазик. Неожиданно как из-под земли вырос перед ним Мишка Лашманкин.
– Подкараулил? – первое, что пришло в голову, сказал Шурка.
– Не бойся, Коваль, – миролюбиво ответил Мишка, – мне нужна твоя помощь. Неужели, думаешь, буду драться?
– Чего еще, – не понял Шурка, – я тебя никогда не боялся.
Мишка сел около тазика и с не свойственной ему растерянностью в лице, пошарив в карманах, вынул пачку «Севера». Щелкнув пальцем по ней, протянул Шурке выскочившую наполовину папиросу.
– Я не курю.
– Ну ладно, как хочешь.
– Говори, что надо.
Шурка все еще осторожничал и поглядывал поверх травы: нет ли где спрятавшихся Мишкиных друзей, готовых врасплох напасть. Ведь одно дело, что он помог ему, когда была беда с ногами, другое дело сейчас.
– Дай мне ружье на один только вечер. У тебя есть, я знаю.
– Зачем тебе?
– Вернулся Илья Бедуар, ну, отсидел два года. Знаешь такого?
– Еще бы! Только он – Будуар, а не Бедуар.
– Какая мне разница, – сплюнул смачно Мишка. – Он подсылает ко мне Чивера.
– А кто такой Чивер?
– Есть такой. Генка Горбунов, в том приходе шурует со своей гопкомпанией, они на побегушках у Бедуара. Я должен был три дня назад отдать им Гривуна, которого купил в Покровке, – они же голубятники заядлые. Не отдал, а спрятал. Теперь сегодня придут домой вечером – всех заберут.
– А родители?
– Они в Бариновке, на свадьбу поехали.
– Ружье не дам, – твердо сказал Шурка, – нельзя на людей с ружьем.
– Они грабители, а ты – «нельзя». Ты просто боишься, да? Выручи, я только пугну, а за это должок будет за мной, другом буду. Этих гавриков нельзя пускать в наш конец, всех потом подомнут, понял? Стоит один раз струсить, и потом… Я ведь тебе помог тогда на задах.
Шурка задумался.
– Когда придут?
– Наверняка перед танцами в клубе, часов в восемь.
– Хорошо, я сам приду с ружьем.
– Не обманешь?
– Слово даю.
У Шурки созрел план. Весь его опыт общения с охотниками, взрослыми, которые, не сговариваясь, доверяли ему иметь свое ружье, говорил ему, что нельзя делать того, о чем просил Мишка. И он нашел, как ему показалось, выход.
Придя домой, он взял два заряженных патрона, выковыряв бумажные пыжи и вытряхнув дробь, пошел на кухню. Насыпав на ладони из стеклянной поллитровой банки соли, внимательно осмотрел серый бугорок на свету и остался недоволен: соль была мелкая, и не верилось, что она может заменить дробь в патроне. Высыпая соль обратно в банку, споткнулся взглядом о мешочек с пшеном. Это и было то, что нужно. «Конечно, я стрелять не буду, – успокаивал себя Шурка, – если уж на самую крайность, то в воздух».
…Он подошел к дому Лашманкиных в половине восьмого вечера.
– Вот здорово, – ликовал Мишка, – я всегда тебя считал мировым парнем!
– Я стрелять в людей не буду, – возбужденно сказал Шурка.
– Да и не надо, пальнем поверх голов и то хорошо.
Трое подростков появились с дальнего порядка улицы и шли уверенно и нагло.
– Они, – возбужденно сказал Мишка, – я прятаться не буду, – нельзя, а ты встань за плетень и пригнись.
Шурка зашел за плетень, отделявший двор от огорода, потоптался и присел за кустом сирени.
Во двор они вошли с форсом. Чивер, его Шурка сразу определил по нагловатой ухмылке и по тому, как заискивающе вели себя перед ним двое остальных, с ходу поддел консервную банку у входа, и она, сделав вираж, опустилась едва ли не на голову Шурки.
– Конец тебе, Мишка, – сказал тот, что был ближе к сирени, – сейчас козлиную смерть тебе будем делать. Не принес Гривуна, пеняй на себя.
Шурка видел, как побледнел его приятель, но остался стоять на месте. Страшная эта штука – козлиная смерть. Ее делали обычно так: двое держали провинившегося, а третий указательными пальцами с двух сторон начинал как шилом давить за ушами прямо за мочкой, в углублении. Чем сильнее жмут, тем нестерпимее боль.
– Неси Гривуна – и делу конец, – по-хозяйски сказал Чивер. – Некогда нам рассусоливать, колготу разводить. Он это не любит.
Чивер сказал «он», и от этого тень где-то живущего на том конце села Будуара стала угрожающе большой.
– Гривуна нет, – твердо сказал Мишка.
– Где он, говори! – почти по-военному, властно сказал Чивер и в один ловкий прыжок оказался вплотную с Мишкой, мгновенно заломив ему правую руку за спину.
– Ребя, вали его саманную голубятню, чего цацкаться, хватит ему люсить!
Шурка выскочил из-за сирени, положил одностволку на плетень и скомандовал:
– Отпусти Мишку!
– Еще чего? А хо-хо не хе-хе?
– Стрелять буду, – возбужденно выкрикнул Шурка.
– Кишка тонка стрелять, – сказал Чивер и выставил впереди себя Мишку.
– По ногам жахну, – подтвердил Шурка и, взведя курок, направил ружье на того самого, который обещал козлиную смерть. Глаза их встретились.
– Чивер, он пальнет – это точно, – взвизгнул тот, затравленно оглядываясь на калитку, – Ладно, кина не будет, – оттолкнув от себя Мишку, сказал Чивер, – но не попадайтесь теперь на глаза!
Когда они скрылись за калиткой, подошедший к плетню Мишка сказал, кивнув в сторону Чивера:
– Отошла коту масленица, екорный бабай!
– А что это такое?
– Что? – не понял тот.
– Ну, екорный бабай.
– А я откуда знаю? Так Бедуар говорит, – ответил Мишка, и они оба расхохотались.
Когда смех прошел, Шурка спросил:
– А что это за голубь – Гривун?
– Ты не знаешь? – удивился Мишка.
– Нет.
– Гривун – это чистобелый голубь. Такую породу вывел еще граф Орлов. Он очень красивый, На загривке треугольник коричневого либо красного цвета. У моего коричневый.
– Ты это все не придумал? – засомневался Шурка.
– Да ты что, обижаешь, я тебе его покажу, только чуть позже.
Ладно?
– Ладно, – согласился Шурка.
…Оба они понимали, что на этом дело не кончится. Быть им битыми и жестоко. Но все обошлось как-то по-странному просто. Через неделю, собравшись на рыбалку, они пошли на Приказное озеро за червями. На Приказное можно идти двумя путями: мимо школы и вдоль магазинов, где слева от продмага стоит пивнушка. Вот этой, мимо магазинов, дорогой они и двинули. Когда до пивного ларька оставалось метров пять, от него отделились три фигуры.
– Что делать, Коваль?
– Поздно, иди как шли.
– Стоп, команда! – сказал неожиданно звонким голосом Будуар.
Они продолжали путь. Шурка бросил взгляд на ларек, у которого стоявшие парни заинтересованно стали смотреть на происходящее.
Остановившись, Шурка краем глаза заметил, как Мишка отстегнул с пояса широкий ремень с тяжелой бляхой. «Ни к чему это, – успел подумать он, – даже смешно».
Чивер выскочил вперед, но его остановил Будуар.
– Погодь, – отстранив его рукой, сказал он. – Кто был с ружьем?
– Ну я, – выдохнул Шурка и почувствовал, как задрожали руки.
– Стрельнул бы тогда?
– Не знаю, – овладев собой, ответил Шурка. – Как бы дело пошло, так я и сделал бы.
– Ишь ты какой, не ожидал, – сказал Будуар, покосившись на толпу у пивнушки, куда подошел бойкий Петька Стрепеток в окружении трех рослых парней из Золотого конца. Со Стрепетком Шурка в прошлом году был на сенокосе в одной артели. Тот зорко глянул на Шурку, потом на Будуара и вмиг понял, что происходит.
– Коваль, привет, пиво пьем?
– Нет, – неуверенно ответил Шурка.
– Правильно делаешь, а мы вот жахнем по парочке кружек. А ты, Будуар? Пошалберничаем? Стервецы, – обратился он к своим приятелям, – занимаем очередь!
И подошел в самое ее начало, «стервецы» последовали за ним.
– Будуар, пиво у Пупчихи киснет, не тяни.
«Вот где талант пропадает, – подумалось Шурке, – его бы к нам в драмкружок к Валентине Яковлевне. Как он ласково пугает этих дуроломов!»
– Чивер! – властно, по-хозяйски произнес вожачок Будуар.
– Я, – откликнулся на все готовый его подручный.
Будуар выдержал глубокомысленную паузу и изрек:
– Ты этих ребят не трожь и своим скажи.
Он еще раз осмотрел с ног до головы подростков и сказал с особым значением, чтобы слышали у пивнушки:
– Это наша смена!
И отошел довольный собой. За ним игриво зашагал Чивер, припевая:
«Он вошел в ресторанчик чекулдыкнул стаканчик и велел всех ребят напоить».
– Ничего себе оценили нас, – хихикнул неуверенно Мишка, когда они уже копали червей. – Кто мы теперь с тобой?
– Будуарчики! – ответил Шурка, не задумываясь.
Им почему-то вдруг стало весело. Мишка притворно упал на зеленую кочку и дурашливо завопил:
– Ой, держите меня, а то упаду. О кочкарник ушибусь.
Он умел шумно радоваться. Шурке это нравилось.
В клубе
С тех пор как Шуркина мать устроилась уборщицей в клуб, а вернее, в РДК – районный Дом культуры, забот прибавилось. Помещение большое, и хлопот с ним немало.
На его долю выпало помогать матери: поздно вечером, после сеансов, подметать полы в большом зале, перед тем как она их будет мыть. В слякотную погоду грязи на полу под сиденьями невпроворот и ее трудно выметать, так как все ряды кресел крепко прибиты к полу.
Еще досаднее Шурке выметать шелуху от семечек, которой иногда набирается почти полное ведро. Особенно, если сдвоенные сеансы в 19–00 и 21–00. Шурка не понимал, как можно во время киносеанса грызть семечки. И не от того, что ему приходилось выметать шелуху или он считал это некультурным. Просто, сидя в зале, он ни о чем не думал, кроме действия не экране. Для него неинтересного кино не было.
Кино для Шурки – чудо, к которому он привыкнуть не мог.
Вчера вечером был двухсерийный фильм, поэтому с утра у Шурки работы достаточно. В фойе, как обычно, было несколько человек: кто пиликал на баяне, кто смотрел подшивки журнала «Сельская жизнь», кто просто не знал, куда себя деть. Шурка помнил, что должна быть репетиция духового оркестра, поэтому решил быстренько выполнить свои обязанности и послушать музыку. Он взял ведро с веником и вошел в полутемный зал.
Зрительный зал и сцена его волновали всегда. Здесь чувствовалось присутствие какой-то тайны. На полуосвещенной сцене стояло пианино, которое как живое, элегантное, таинственное, божественное существо, манило и пугало Шурку. В отличие от своих сверстников он не мог запросто подойти к нему и пытаться извлекать звуки. Его охватывал трепет перед этим существом, которое представляло собой часть того неведомого, таинственного и завораживающего мира, который зовется музыкой.
Ему, как никому, представлялась возможность попробовать потрогать клавиши, ведь он иногда приходил совсем один, открывал клуб и подметал пол. Но он этого не делал. И это не было робостью. Ведь не робел же он, когда выходил на сцену играть в постановках перед целым залом, который вмещал триста человек. Его публика выделяла. Он не терялся на сцене, что было даже для него самого удивительно. Его заряжало присутствие народа, и что-то подталкивало делать так, как ему казалось необходимым. Когда он забывал текст (а это было редко), он с ходу вставлял свои слова и так же ловко помогал выпутываться партнеру, которого внезапная фраза выбивала из строя. Он видел всю пьесу, всю ее продумал, его герой ему был понятен, поэтому часто догадывался, что мог бы еще сказать его персонаж, но не сказал.
Однажды после такой игры Валентина Яковлевна подошла к нему, прижала его к груди, отчего Шурка чуть не задохнулся, и, театрально воздев руки вверх, сверкая своими красивыми цыганскими глазами, громыхнула:
– Посмотрите на него, это не Шурка Ковальский – это будущий великий артист.
И поцеловала смачно в губы.
Всем известно, их худрук полумер не знала. У нее все либо гениально, либо: «не то, не то, не то, дьяволы, черти гадкие». Но все же Шурка и сам чувствовал, что в нем, когда он выходил на сцену, начинал гореть какой-то непонятный ему огонь, он в это время соприкасался с чем-то большим и магическим: то ли это правда, которую надо сказать людям, сидящим в зале, то ли истина, без которой все в округе, если они ее не поймут, будут обездолены, то ли кусок чьей-то жизни, о которой обязательно надо поведать другим людям, иначе тот, кого он играет, будет обездолен – его не услышат, о нем не будут знать. Зачем же тогда он жил?
Так часто думал Шурка, ему было интересно, почему он становился на сцене таким отчаянным, не похожим на себя в обычной жизни. И кто же он и какой на самом деле? И как другие люди к себе сами относятся? То, что совсем недавно стало случаться ночью, и чему он много позже, уже студентом, узнал название: «поллюции», обескураживало его. Он не знал, что это такое и как к этому относиться. Урод он или так бывает у всех? Было как бы два Шурки: один неосознанно стремился к чистому и красивому, и другой – тот, который пугался и не знал, что с ним творится.
Похожее с ним было. Но вспомнив об этом, он теперь только улыбался: в первом классе Шурка был потрясен, увидев свою первую учительницу, красивую и справедливую Нину Николаевну, выходившей из обычного школьного туалета. Это его тогда убило. И он долго не мог этого принять.
…Шелухи от семечек в этот раз оказалось много. Шурка намел в ведро больше половины, а всего-то прошелся по половине зала. Решив передохнуть, он сел в кресло и грустно повел глазами. Зал был большой. С обеих сторон сцены висели огромные из красного материала плакаты с ленинскими изречениями. Слева от сцены было написано: «Самым важнейшим из всех искусств для нас являетеся кино». Справа: «Искусство принадлежит народу – оно уходит своими глубочайшими корнями в самую толщу широких народных масс…» Шурка уже хотел встать, как вдруг на сцену легко выпорхнула Верочка Рогожинская. Как-то по-домашнему, запросто села к пианино. И не успел Шурка опомниться, как на сцене зазвучала мелодия, звуки которой, он это физически чувствовал, сначала заполнили сцену, оттуда перескочили через оркестровую яму и полились на него одного, сидевшего в полутемном зале. Конечно, Верочка не знала, что кто-то сидит в зале, а уж тем более не ожидала увидеть здесь его. А ему это как раз было не надо.
Он забыл обо всем. Он видел и слышал только ее.
Ее легкие белые руки, нет, вся она, освещенная ярким светом, исторгала такие прекрасные и нежные звуки, которых он никогда не слышал. Он забыл обо всем. Ведро с шелухой стояло около его ног, и он невольно задел его, оно чуть звякнуло, это Шурку привело в ужас, но на сцене все было по-прежнему: милая, прекрасная и незнакомая музыка. И вдруг на мгновение музыка прекратилась, Верочка откинулась на спинку стула, опустила руки вниз и так забылась на некоторое время. Она была красива, прекрасна! Это Шурка понял и не скрывал от себя. Такого лица, таких рук, такой музыки Шурка никогда не видел и не слышал. Такого в селе его не было. Это было оттуда, из той, далекой от села жизни, которую он пока не знал и которая была таинственной и чужой. Так ему казалось.
Верочка вскинула руки и легко и плавно опустила на клавиши. Шурка не сразу понял, что случилось. В следующую же секунду он оказался во власти чарующей, завораживающей светлой, но грустной до слез мелодии. Тревожно-торжественные звуки будоражили его. Верочка играла полонез Огинского. Как и тогда, во дворе у Кочетковых, Шурка вновь почувствовал необъяснимую тоску, недосягаемость мечты, неизбежность утраты. Музыка лилась в зал. Пустой зал вбирал ее и обрушивал на одного-единственного слушателя – Шурку…
Музыка растрогала и растворила его. Он забыл обо всем. Он видел, уже как в тумане, красивую девочку на сцене, вернее – силуэт ее, тонул в звуках необъяснимо прекрасной мелодии, и все это было недосягаемо и сказочно, и все проходило мимо – мимо его жизни, он это чувствовал. Он заплакал. Слезы сначала не давали ему отчетливо видеть, потом стало трудно дышать. Он не понимал, почему плачет. Да ему было и не до того. Он вновь задел ведро, оно, звякнув дужкой, опрокинулось и покатилось вокруг Шуркиных ног, просыпав полукругом содержимое. Он, спохватившись, поймал его, но было уже поздно.
Верочка перестала играть, встала и подошла к краю сцены перед оркестровой ямой. Близоруко оглядела затемненный зал, и вдруг их взгляды встретились.
– Александр, ты?
– Я, – непонятно почему, виновато сказал Шурка.
– А что ты здесь делаешь один в зале? У нас репетиция вечером.
Шурка молчал. «И чудовищно глупо говорить ей, которая умеет так играть, что я подметаю здесь пол», – усмехнулся он про себя, только бы она не спустилась со сцены, иначе все увидит.
Но Верочка не спустилась к Шурке. Она взмахнула своей легкой ручкой и попрощалась:
– Ну, пока! До репетиции!
И засмеялась. В ее смехе Шурке не послышалось ни превосходства над ним, ни насмешки.
Веня Сухов застрелился
Эту печальную весть принес Шуркин дед, вернувшись с базара. У Вени была новенькая одностволка «тулка», в отцовском амбаре он выстрелил картечью из нее себе в рот.
– Ваня, что же он глупый думал, когда делал это, а? – Бабка Груня стоит у печки, доставая ухватом закопченный казанок.
– Отец не отпускал его в Сибирь жить, да и жененка его, Варька, тоже не хотела. А у него с детства мечта такая.
– Шурка, ты будешь зайчатину, с вчерашнего осталась?
– Ага, буду, – только и ответил Шурка машинально. Перед его глазами стоял красивый кудрявый светловолосый Венька, который еще на прошлой неделе, когда приходил за Барклаем, показывал ему, как привязывать на леску из конского волоса крючок замысловатым узлом с восьмеркой.
– Вот дядю его родного насильно сослали, а Венька добровольно не смог уехать, – задумчиво проговорил дед.
– Они, может, и правы, Ваня, все-таки с одной рукой в чужих краях тяжело. Зря, может, втемяшилось ему.
– Вот это его и сгубило, что все без конца говорили, что он инвалид. А он не инвалид, любой мужик на охоте против него ничего не стоил. Все со своими ижевками двенадцатого калибра ничто против его шестнадцатикалиберной одностволки. Он же артист от природы. А чутье у него какое? Как у собаки. Его и на фронте спасла охотничья жилка. Он рассказывал мне.
Шурка лежал на печке, где у него своя библиотечка, щеки его все в слезах. «Как непонятно, – думал он, – был веселый шутник Веня, ничего такого горького внешне в нем не было и вдруг – застрелился. Выходит, в каждом из окружающих кроме видимой жизни есть такое, о чем можно не знать, но именно оно управляет поступками и жизнью человека».
Ему вспомнилось почему-то, как он работал на делянке за старицей, когда они валили осокори для досок на крышу и пол для дома, как наловили вместе на яички муравьев почти полное ведро карасей, а потом наварили ухи на всю артель. Тогда еще Шурка опростоволосился. Когда садились есть уху в круг на разостланный большой брезентовый плащ, Шурка в приподнятом настроении от того, что именно он сегодня кормилец, так как наловил столько карасей, сказанул:
– Чего вы все как татары в шапках сидите за столом?
После его слов воцарилась мертвая тишина, а потом лесную поляну огласил дружный хохот, потому что единственный татарин, всеми уважаемый степенный Равиль, сидел и ужинал без головного убора, а все русские – в фуражках.
Равиль только сверкнул по-молодому озорно одним своим карим глазом, а второго Шурка не увидел, он был завязан белой тряпкой.
– Эх, голова садовая, – сказал Венька чуть позже, – сначала думай, потом говори, а то ведь влопался.
И вот теперь Веньки нет.
Чирки
Пришедшая за пахтонкой Нюра Сисямкина сказала:
– Сейчас, с утречка, ходила в Тяголовку к Машурке за овечьими ножницами, там в рытвине так много уток диких, сроду такого не было.
– Дак вчера открытие охоты было в Ильмене, городские канонаду устроили, – откликнулся отец Шурки, выходя из своей шорни, – вот они и попрятались по укромным местам.
– Я тоже разок видела, они хитрые, садятся ближе к дворским, чтобы не выделяться, – подтвердила Катерина.
– Что, Шурка, слабо тебе со своей тулкой?