bannerbanner
Последний польский король. Коронация Николая I в Варшаве в 1829 г. и память о русско-польских войнах XVII – начала XIX в
Последний польский король. Коронация Николая I в Варшаве в 1829 г. и память о русско-польских войнах XVII – начала XIX в

Полная версия

Последний польский король. Коронация Николая I в Варшаве в 1829 г. и память о русско-польских войнах XVII – начала XIX в

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 8

Нельзя не отметить замечательную во многих отношениях историю участия Константина Павловича в работе представительных органов Царства Польского. Великий князь был депутатом польского сейма. Он получил этот статус в 1818 г. и сохранил его вплоть до восстания 1830–1831 гг.[150] По официальной версии, инициатива депутатства Константина исходила одновременно от самого великого князя и от польских горожан. В подписанном Александром I в этой связи документе говорилось, что «император Всемилостивейше соизоляет совместному желанию его высочества и обывателей Новой Праги»[151].

Константин был символично выбран депутатом от Праги – варшавского предместья, со стороны которого войска А. В. Суворова штурмовали город во время восстания Т. Костюшко в 1794 г.[152] Апеллируя к событиям конца прошлого века, цесаревич демонстрировал стремление искупить русские грехи перед поляками.

Екатерининская политика в отношении Польши уже к концу 1800‐х гг. характеризовалась императором Александром I как «не соответствующая духу времени»[153]. К моменту начала Венского конгресса у русского общества сформировалось устойчивое понимание, что монарх «почитал долгом совести загладить великое политическое преступление, совершенное с Польшей»[154]. Константин Павлович был согласен с братом-императором в его стремлении «изгладить следы продолжительных невзгод», которые Россия причинила Польше[155]. «Нет поляка, – рассуждал великий князь, – к какой бы партии он ни принадлежал, который не был бы убежден в истине, что его отечество было захвачено… Екатериною в продолжении трех произошедших разделов, которая поступала так в мирное время и без объявления войны, прибегнув при этом ко всем наиболее постыдным средствам, которыми побрезговал бы каждый честный человек… захват – постыдный грабеж, который рано или поздно падет на голову грабителя»[156]. А. Чарторыйский вспоминал также, что «великий князь Константин, не разделявший либеральные воззрения своего брата, сходился с ним во мнениях насчет образа жизни и характера императрицы Екатерины». Князь указывал, что «несколько раз слышал, как он (Константин Павлович. – Прим. авт.) отзывался о своей бабке и при ее жизни и позже, когда ее не стало, с безмерной резкостью и в грубых выражениях»[157]. Взгляд Константина на историю разделов Польши прямо отражал польскую интерпретацию событий, которая в России сосуществовала с позицией диаметрально противоположной и нашедшей свое отражение в известном письме Карамзина Александру I[158].

Отношение Константина к его депутатскому статусу было двойственным, особенно учитывая, что великий князь видел себя потенциальным королем или по крайней мере благодетелем Польши. Вероятно, оно менялось с течением времени: в 1818 г. цесаревич мог определять свое депутатство как «комедию» или «фарс»[159], да и в 1820‐е гг. вполне мог иронично именовать заседание сейма «пиесой гратис» или «нелепой шуткой», а собственное присутствие на нем – разыгрыванием «роли прагского депутата»[160]. Вместе с тем, принимая новый статус в 1818 г., цесаревич посчитал необходимым подчеркнуть лояльность новым установкам и польской традиции. Он писал графу Соболевскому, что «чувствительно тронут выражением… доверия» со стороны поляков, и просил своего респондента сообщить о том, когда именно он мог бы приступить «к исполнению новых обязанностей»[161]. Безотносительно его реакций на происходящее, Константин неизменно подчеркивал свой статус, присутствуя на сеймах 1818, 1820, 1825 и 1830 гг.[162] и активно апеллируя к польской конституции.

В практическом отношении, кроме обеспечения безопасности династии или вопросов, которые, по мнению великого князя, затрагивали его собственное эго, Константин Павлович был готов поддержать любой пропольский проект. По меткому замечанию А. Х. Бенкендорфа, Константин «протежировал замыслам поляков»[163]. Коронация 1829 г. была одним из таких замыслов.

1.3. Мучительная переписка

Отношения Константина и Николая после отречения первого и вступления на престол второго представляли собой постоянную конкурентную борьбу, ни затихавшую ни на мгновение. Для Константина, с учетом его противоречивых отношений с Александром I, конфликт был апробированной стратегией поведения, в рамках которой Николай просто занял место покойного монарха. К тому же вся история с отречением предоставляла великому князю моральное право давить на Николая, апеллируя к чувству благодарности, которое надлежало испытывать последнему. Время от времени Константин позволял себе упреки, что не получил должного внимания или положительного ответа на тот или иной запрос, притом что отказался в пользу брата от престола[164]. При этом речь могла идти о вполне публичном проявлении недовольства. Так, Михаил Чайковский в своих «Записках» вспоминал, что генералы и адъютанты великого князя рассказывали в войсках, как во время одного из приемов в Бельведерском дворце Константин выразил недовольство изменениями в униформе польских войск, которые ввел Николай. Константин будто бы заявил: «Я отдал ему (Николаю I. – Прим. авт.) корону, а он не хочет оставить мне лампасов»[165]. Без сомнения, информация о подобных тирадах достигала Петербурга. Можно предположить, что Николай испытывал непростую гамму чувств – от признательности до раздражения от постоянной неуступчивости Константина. Читая переписку братьев, сложно отделаться от ощущения, что общение с Константином Павловичем было для императора Николая I постоянной пыткой.

Сложность в отношениях между братьями отмечали и современники, находившиеся на разных ступенях административной лестницы, например А. Х. Бенкендорф и П. Г. Дивов[166]. Последний, много писавший о том, насколько серьезной помехой для действий императора в регионе был Константин, так описывал финал этих отношений: «Июня 18‐го (1831 г.) получено известие о кончине великого князя Константина Павловича, умершего в Витебске от холеры… Вице-канцлер заметил, что император весьма огорчен; да, – отвечал я, – он оплакивает смерть брата, и более ничего»[167].

К началу дискуссии о практической стороне коронации, которая развернулась в 1828 г., Николай уже имел опыт взаимодействия с Константином. Он выдержал серьезный раунд обсуждений по вопросу о присоединении Литвы к Царству Польскому. В этих политических дебатах Константин с жаром выступал за реализацию обещанного Александром воссоединения территорий Польши[168], а Николай, напротив, выражал явное несогласие.

Император представлял свою позицию, оперируя категориями этнического порядка: он прямо называл Константина «поляком», а себя – одновременно «русским и поляком». Так, 14 (26) марта 1827 г. Николай писал брату: «Я остаюсь при глубоком убеждении, что продолжать питать и поддерживать идеи, которые заведомо невозможно осуществить вследствие неудобств, крайне важных и влекущих серьезные последствия, значило бы совершенно не выполнить наш долг, как русских. Вы сами высказали это Грабовскому: „будьте поляком, что же касается меня, я – русский и останусь русским“. Я же говорю: „будьте поляком, а я сам буду и тем, и другим“»[169]. В другом письме, в котором был затронут вопрос литовских территорий, Николай I не менее экспрессивно – в духе, свойственном эпохе, – писал, что ничто не может ему помешать быть «столь же хорошим поляком, как и хорошим русским»[170]. Само по себе такое конструирование политического «я» мало кого могло бы поразить, если бы речь не шла о представителях дома Романовых. По сути, в этой корреспонденции Николай и Константин демонстрировали, что определение их «русскости» прямо зависит от фигурирующей в разговоре территории: при дебатировании польского вопроса российскому императору предписывалось воспринимать себя русским лишь наполовину, предоставляя при этом брату привилегию не быть русским в принципе. Свою польскую идентичность Николай определял приверженностью конституции и охраной привилегий жителей Царства[171], а русскость – связью с армией.

Спор братьев о статусе литовских территорий обернулся обсуждением судьбы Литовского корпуса, которым командовал Константин. Здесь соположение русского и военного стало определяющим для аргументации Николая. «Оставим все в… настоящем положении, – писал он брату, – не пойдем далее этого, будем сопротивляться тем, которые пожелали бы идти далее (к объединению литовских территорий и Царства Польского. – Прим. авт.) и, по крайней мере, сохраним в войсках сознание, которое вы так хорошо поддерживали в них до сих пор, что они русские»[172]. В другом письме он отметил: «…пока я жив я не могу потерпеть ни малейшей попытки сверх этого (сохранения привилегий Царства Польского. – Прим. авт.)… поэтому необходимо, чтобы часть Вашего комплектования была набрана в русских губерниях… К несчастью, старые русские офицеры Вашего корпуса исчезают, а большинство молодежи – поляки; через десять лет поляки будут русскими лишь по названию, а в сущности будут польскими; пора подумать предотвратить это»[173].

В письме Константину от 12 (24) ноября 1827 г., которое сам император назвал «исповедью, каковою она была бы перед Богом»[174], Николай пошел дальше. «У нас… для Литовского корпуса существует особая форма; – писал он великому князю, – до тех пор, пока ее носят русские, это не представляет никакого значения, так как какой бы цвет ни заставляли их носить, они останутся русскими, но дело обстоит иначе с поляками, в глазах которых этот цвет приобретает значение, клонящееся к поддержанию в них надежды, ныне немыслимой, возвратиться к королевству, отделившись от империи»[175]. Показательно, что Литва предстает в этом письме в двух ипостасях – она и чужая (цвета Литовского корпуса необходимо менять[176]), и при этом своя, названная «русской провинцией», которая не может «возвратиться к Польше, потому что это бы значило посягать на целость империи»[177]. Польша же, названная здесь королевством, оказывается поставленной на один уровень с Россией, то есть определенной как политический субъект. Все это сочетается с вполне прямым изложением позиции императора относительно русского, соположенного с военным; Николай прямо говорит о давлении, оказываемом на русских (в данном случае – на офицеров и солдат): их заставляют носить литовские цвета. При этом император выражает уверенность, что, даже если принуждать русских носить литовские мундиры, они не перестанут быть русскими, то есть останутся лояльными династии и стране.

Зимой 1826 г. цесаревич впервые за долгое время приехал в Петербург[178]. Это вызвало в обществе многочисленные толки и слухи. Говорили, что Константин Павлович явился в столицу «по делу польского тайного общества» или для того, чтобы «отсоветовать государю вести войну с Турцией»[179]. Много разговоров велось и вокруг Литовского корпуса. В обществе полагали, например, что «якобы назначен в оные войска главнокомандующим генерал Красинский, войско же оное будет стоять на границе близ Крякова» (Кракова. – Прим. авт.) и что «будто польское войско будет разделено между российским для уничтожения часто встречающегося в Польше бунта»[180]. Очевидно, что при взгляде из столицы позиция великого князя в Царстве Польском казалась пошатнувшейся.

Примечательно, что к великому князю был приставлен агент, составлявший донесения о действиях Константина Павловича во время пребывания в Петербурге. Испещренные грамматическими ошибками и описками записочки позволяют увидеть все перемещения и встречи великого князя в городе. Константин не переставал демонстрировать связь с Польшей: на столичных балах он появлялся одетым в польское платье[181], его регулярно посещали жители польских территорий империи[182]. Цесаревич часто виделся с братом – великим князем Михаилом Павловичем и матерью – императрицей Марией Федоровной, однако, судя по этим материалам, за две недели, проведенные в Петербурге, император навестил брата лишь однажды[183]. Очевидно, это была не единственная встреча – при дворе в это время было организовано несколько балов. И все же образ «братской любви» зримо померк. По мере того как император обретал бóльшую уверенность, практическая необходимость публичной демонстрации чувств к старшему брату, по крайней мере в Петербурге, перестала быть насущной необходимостью. Тем более что приблизительно в это время Константин инициировал новый спор с императором. Речь шла о вступлении России в войну с Турцией.

Еще находясь в Петербурге, цесаревич вполне публично и при этом в свойственной ему грубой манере высказывался против планов открытия боевых действий. В письмах генерал-фельдмаршалу Ф. В. Остен-Сакену Константин утверждал, что «откровенно и гласно высказывал мнение… что иметь… войну нет никакой в виду пользы». «Начать оную весьма легко, – отмечал великий князь, – какой же будет конец одному Богу известно. Надеяться на свою силу не можно»[184]. Великий князь, очевидно, не приукрашивал собственные действия. Это подтверждают и записки приставленного к нему агента, который сообщал: «Рассказывают будто бы Цесаревич целые 4 часа был запершись в комнате с графом Дибичем, который якобы большой приверженец войны и хотел с жаром убедить о пользе оной. Цесаревич будто бы насмехаясь над горячностью графа в шутку сказал, что ему надобно поставить промывательные из холодной воды и что на бале все задевали графа словами „Холодной воды! Холодной воды!“»[185]

Вернувшись в Польшу, Константин продолжил давление на Николая в переписке. Он пытался переключить внимание императора на европейские дела, утверждая, что «враги с запада с легкостью могут начать действовать», что Запад сделает все, чтобы «занять» Россию войной на Востоке, что так будет нанесен «удар… достоинству и… могуществу» императора[186]. Николай, как и в переписке о будущем литовских территорий, был вынужден балансировать между необходимостью отстаивать собственную позицию и стремлением угодить брату. Он отвечал, что разделяет мнение цесаревича относительно Европы («Запад делал, делает и будет делать все, что в его силах, для того, чтобы… парализовать наши силы»), однако отказываться от своих планов не желал[187].

Как всегда, Константин использовал апелляции к Александру I. Стремясь отговорить брата от объявления войны Турции, он писал Николаю: «Я никогда не позволю себе, дорогой брат, намечать Вам начала, которых вы должны придерживаться… и если иногда я высказываю вам с присущей мне откровенностью истину, – то, что я признаю истиной в душе, – это является ничем иным как следствием привычки, привитой обыкновением поступать так в отношении нашего покойного бессмертного императора и побуждающей меня действовать подобным образом, – следствием священного слова, данного ему мною поступать так и в отношении вас, как только его не станет, – что было потребовано им от меня под клятвою»[188]. Однако на сей раз стало понятно, что использовать политику, правила и начинания, завещанные «покойным бессмертным императором», в качестве аргумента в споре мог не один Константин. Николай усвоил эту манеру достаточно быстро – если цесаревич считал возможным поучать его по праву, предоставленному лично Александром I, то Николай мог действовать в соответствии с памятью о великом монархе-брате. Он поведал великому князю о том, что вступить в войну его побуждает не что иное, как долг и стремление завершить дело, начатое Александром I, намеревавшимся покончить с «вечным источником раздора»[189]. Примечательно, что в этом же письме Николай I, рассуждая на тему будущей войны на Востоке, прямо писал, что в отношении Европы «чем больше мы будем придерживаться нашего собственного права, тем лучше все будет»[190]. Отметим – этот аргумент при обсуждении дел на Западе, в Польше, в переписке Николая не звучал.

Споры о смысле Русско-турецкой войны 1828–1829 гг. вскоре переросли в дискуссию относительно присутствия польских войск на театре военных действий. Николай I задумал перебросить польскую армию к Дунаю[191], присоединив ее к русским войскам. Император надеялся таким образом создать на полях турецкой войны русско-польское братство по оружию. Борьба с турецкой угрозой должна была, по мысли монарха, стать объединяющим началом. А. Х. Бенкендорф так описывал идею Николая: «…император чувствовал потребность более тесного объединения двух наций, ощущал особенную пользу от присылки войск и от братания их с русскими войсками. Он попросил своего брата прислать в Дунайскую армию небольшую часть польских войск»[192].

Надо сказать, что нарратив единения против «исконного врага» – Турции – оказался впоследствии, во время подготовки и проведения коронации, одним из самых востребованных. Однако в начале 1828 г. сделать на это ставку Николаю не удалось – Константин выступил против предлагаемого плана с предсказуемой резкостью.

Продолжая рассуждать об опасности, которая исходила от Запада, и доставляя императору надуманные сведения об угрозах со стороны Пруссии, проводившей, по словам цесаревича, активную мобилизацию на присоединенных польских территориях[193], он в конечном итоге вынудил Николая отказаться от использования польской армии. Едва ли император был в полной мере убежден в агрессивных настроениях в немецкой Польше (прусский король был его тестем, да и в переписке с братом Николай не был склонен обсуждать проблемы в отношениях с Пруссией), но прямо приказать Константину монарх не решился. Как справедливо отмечает Н. К. Шильдер, в это время Николай «действовал вполне независимо от советов старшего брата, но вместе с тем избегал, по возможности, предпринимать что-либо ему неприятное»[194].

И все же идея хотя бы символического оформления единения двух армий на поле боя («братания», по меткому замечанию Бенкендорфа) была слишком близка императору. В письме от 19 апреля (1 мая) 1828 г., сообщив брату, что «жребий брошен» и он отправляется на театр военных действий, Николай выразил (что примечательно – в постскриптуме) желание иметь при себе нескольких польских офицеров[195]. Но даже такой жест показался Константину неприемлемым, и спор братьев перешел на новый уровень. Цесаревич фактически обвинил Николая в том, что император стремится дискредитировать его репутацию в Польше. Он заявил, что необходимость выбрать польских офицеров для отправки на войну ставит его в «затруднительное положение», поскольку «этот выбор может оскорбить тех, на кого выбор не падет… они (поляки. – Прим. авт.) увидят покровительство», а после возвращения «проявится зависть, а отсюда дрязги и т. д.». Великий князь указывал, что покровительство было как раз тем, что он «избегал делать на протяжении последних 14 лет», резюмируя, что «нет ничего более опасного, чем подобные вещи»[196].

Опасаясь, вероятно, что, несмотря на давление, этот раунд все-таки может быть проигран, Константин Павлович вновь написал императору несколько дней спустя. Он разыграл последнюю карту – обратился к брату с просьбой одобрить его прибытие на театр военных действий вместе с польскими офицерами: «…если я должен сделать выбор поляков… и если я не иду с ними, что они подумают обо мне? Каково будет их мнение на мой счет после того, как я был с ними на протяжении 13–14 лет… Видите ли Вы, неприятное положение, в котором я оказываюсь. Я мучал их в мирное время, но в момент опасности, я остаюсь позади и отправляю их одних без меня и без поддержки. Чувствуете ли Вы, дорогой брат, унизительность моей ситуации и что я не надеюсь заслужить тот пост, который я занимаю по воле Императора… В остальном все будет так, как Вы пожелаете»[197]. Император отвечал на это, что был бы счастлив видеть Константина во главе его войск, участвующих в войне против Турции, однако добавлял в конце: «…я не думаю, что это когда-нибудь будет возможно или необходимо»[198]. Итогом схватки стала ничья – 18 польских офицеров все-таки присоединились к русским войскам на Балканах[199], а Константин Павлович остался следить за военными действиями русской армии из Варшавы[200].

Эпизод с неучастием польской армии в Русско-турецкой войне 1828–1829 гг. активно обсуждался в польском обществе, высказывались соображения, что если бы идея привлечения поляков к участию в этой войне была реализована, то польские войска «снискали бы этим царскую милость»[201]. Интересно, что такая трактовка перекочевала на страницы исторической литературы, обретя черты рассказа об упущенном шансе на русско-польское примирение. Так, Н. К. Шильдер, бывший, что примечательно, историком и военным, резюмировал в этой связи: «…благой мысли императора Николая не суждено было осуществиться; польская армия осталась нетронутою в царстве и, по-прежнему, продолжала спокойно упражняться во всех тонкостях гарнизонной службы под требовательным оком своего главнокомандующего, а тайные общества могли беспрепятственно продолжать в рядах ея свою подпольную, разлагающую работу, которая благодаря близорукому упорству цесаревича привела ко взрыву 1830 года»[202]. Шильдер размышляет здесь, по сути, в парадигме, предложенной самим императором Николаем I. Согласно последней, единение на поле боя позволило бы оставить позади прежние противоречия. Нет сомнения, однако, что трактовка может быть и иной – участие в войне укрепило бы ее польских участников в видении себя, собственной храбрости и прав на политическое высказывание, что не предотвратило бы взрыв.

Обсуждение собственно польских дел в переписке двух братьев в 1826–1829 гг. никогда не исчезало, а общий тон дискуссии оставался тревожным. Цесаревич постоянно внушал Николаю беспокойство в связи с ситуацией в Польше. Чем больше времени проходило после восстания декабристов, тем реже Константин готов был сообщать в Петербург, как в дни мятежа на Сенатской площади, что «здесь (в Варшаве. – Прим. авт.) все спокойно и удивлено и возмущено петербургскими ужасами»[203]. При этом Константин мог предлагать, часто в одном и том же письме, противоположные оценки ситуации в регионе. Так, в мае 1828 г. он писал Николаю I в связи с судом над членами тайных обществ в Польше: «Наш печально известный долгий процесс двигается к своему концу и публичные прослушивания будут закончены в понедельник, послезавтра, после чего приступят уже к суду. Слава Богу, в стране все спокойно». Однако уже в следующем абзаце он сообщал Николаю, что информация о строительстве крепости в прусской Польше у границы с Царством «очень беспокоит жителей… и заставляет их об этом судачить»[204]. Ровно так же великий князь вел себя в связи с решением сенатского суда, оправдавшего членов польских тайных обществ. Поддерживая императора в его возмущении против принятой резолюции, он одновременно заводил разговор об «исключениях» и необходимости вникнуть в суть самого появления недовольства в польском обществе[205].

Поводом для отсылки в Петербург противоречивых сведений об общественных настроениях в Польше стали для Константина даже успешные действия русской армии под Варной. Он сообщал графу А. Х. Бенкендорфу, который в какой-то момент стал посредником в коммуникации между братьями: «Я не нахожу слов, любезный генерал, чтобы выразить Вам радость… Прошу вас положить к стопам Его Величества мои самые искренние поздравления по этому случаю. Смею сказать, что мы с нетерпением ждали хороших известий… так как… мы потерпели от турок несколько неудач… эти самые неудачи, которых нельзя было скрыть от публики, несмотря на бдительный надзор над ввозом иностранных газет, в некоторой степени оживили и ободрили недовольных, число которых, впрочем, очень незначительно. Они с жадностью бросались на газеты и в особенности французские, на которые они смотрят как на Евангелие, и уже начали, так сказать, подымать нос»[206]. Этот отрывок очень показателен для понимания того, как выражал свои мысли Константин. Отмечая незначительное число недовольных, он сопровождал свой рассказ ярким описанием того, как последние «с жадностью бросались» на французские газеты. Выразительный образ провоцировал чувство тревоги. В этом отрывке важна не столько оценка Константином военной кампании 1828 г. (она во многом соответствовала реальному положению дел[207]), сколько стремление великого князя возвращать всё и вся к польским делам, указывая, что именно этой территории должно уделяться максимальное внимание, поскольку стабильность здесь неочевидна.

А. Х. Бенкендорф, рассказывавший в своих «Воспоминаниях» о коронации императора в Варшаве в 1829 г., прямо связывал решение Николая I провести церемонию с теми сомнениями, которые монарх испытывал в отношении Константина. По мнению главы Третьего отделения, император, стремившийся к постепенному пересмотру решений Александра I применительно к польским землям и испытывавший постоянное сопротивление со стороны цесаревича, хотел «увидеть все своими глазами»[208]. Едва ли, впрочем, речь шла о сборе информации. Скорее к концу 1828 г. Николай I серьезно задумался о необходимости укрепить свою позицию в польских землях, изменить баланс сил в регионе, сделав более зримым себя, и отодвинуть брата, так измучившего его постоянными спорами и давлением, на второй план[209]. В январе 1829 г. он писал Константину: «Вероятно, наш процесс (над членами Патриотического общества. – Прим. авт.) скоро закончится и с Божьей помощью я смогу оказаться в Варшаве с женой и сыном, как я и планировал это»[210].

На страницу:
4 из 8