Полная версия
В перспективе
– Мне кажется, есть обстоятельство, о котором вам следует знать. По-видимому, этот ребенок – результат случая.
Прежде чем ответить, он осторожно поставил кофейную чашку обратно на блюдечко, и за краткий миг, пока он ставил ее, у миссис Флеминг успело упасть сердце.
– Уверен, так и есть, – сказал он.
Впервые за все время он ей нравился.
– Пожалуй, мне будет лучше поговорить с Дейрдре.
– А-а.
Она так и не смогла определить, встревожился он или вздохнул с облегчением.
– Разумеется, она не знает о моей встрече с вами.
– Полагаю, она была бы решительно против, – сказала миссис Флеминг.
– Боюсь, да. Не могли бы вы выяснить, что случилось… Правда, я не знаю, рассказывает ли она вам… боюсь, что… – Его голос стал нерешительным и виноватым.
– Нет, она ничего мне не рассказывает, и выяснить, в чем дело, будет очень трудно. Я попробую, но, как вы понимаете, что-то предпринимать все равно придется. Не могу же я оставить все это без внимания только потому, что вы боитесь, как бы она не рассердилась на вас. Дейрдре всего девятнадцать.
– Я только хотел сказать, что, если мне предстоит жениться на ней, было бы лучше не начинать с обиды, нанесенной ее чувствам…
– Но вы уже завели со мной разговор у нее за спиной. Правильнее будет рассказать ей об этом самому. А я сделаю все, что в моих силах, чтобы убедить ее не выходить за вас.
Он изумился.
– Дорогой мой мистер Вейл, – мягко продолжала миссис Флеминг, – невозможно научить детей не совершать классические ошибки. Но приводить детей в этот мир по соображениям социального шантажа или компенсации морального ущерба ни в коем случае не следует – только если их хотят люди, которые их зачали. Это я знаю точно. Ни дети, ни родители никогда не оправятся от чувства вины за эту вынужденность. Вы в самом деле не хотите жениться на Дейрдре, следовательно, очень маловероятно, что с вами она будет счастлива. И вы, несомненно, не желаете этого ребенка. Я постараюсь как можно доходчивее разъяснить ей и то и другое.
Последовало недолгое молчание, потом он потушил сигарету и сказал:
– Ваша точка зрения необычна. Простите мне эти слова, но вы, похоже, непоколебимо убеждены в ней.
Она ответила:
– У меня есть на это две чрезвычайно веские причины.
И он впервые заметил, что она не смотрит на него.
Они расстались ко взаимному уважению и облегчению, с обещанием миссис Флеминг позвонить Луи после встречи с Дейрдре. («Аспирин социального взаимодействия» – так кто-то однажды назвал в разговоре с ней телефон.)
Она осталась одна в узком холле. Свежий воздух, попавший в дом, пока открывалась и закрывалась входная дверь, взвихрился вокруг нее и улегся, слабо позвякав подвесками маленькой люстры, дополнил вес и текстуру дома, стал не вполне прозрачным и не совершенно холодным: создал атмосферу с намеком на консоме в привычном молчании лондонского дома туманным днем.
В цокольном этаже Дороти, отпущенная после утренних дел, сидела в древнем плетеном кресле, изготовленном, видимо, из веток ежевики, потому что всякий раз, когда она садилась в него, у нее появлялись затяжки на чулках и кардиганах. Тем не менее она отказывалась сменить его на более удобное и время от времени уснащала подушками, набитыми опилками или изредка извергающими неправдоподобно экзотические перья. В этом кресле она сидела каждый день недели (кроме тех, когда ездила в Брикстон проведать сестру, страдающую ошибочными, но абсолютно неизлечимыми иллюзиями величия). Она сидела, курила одну за другой «Голд Флейк», радиоприемник непрестанно изрыгал развлечения и сведения; при этом она ковыряла какое-нибудь огромное бледно-розовое или лимонное вязание, которое после завершения работы таинственным образом исчезало и сменялось следующим (но никто никогда не видел, чтобы она их носила). На стуле напротив нее восседал огромный кот типично дворового вида. Оба терпели радиоприемник с бесстрастным безразличием – взрывы фальшивого смеха, жуткие новости, невразумительные пьесы, слезливые песенки, шутки, оркестровые музыкальные заставки, опосредованное возбуждение комментаторов футбола или скачек, уютные задушевные беседы о силосе, национальном здравоохранении или инкубаторах для птицеферм… ни единый мускул не вздрагивал на их лицах, ни толики сведений, которые они оба наверняка впитывали, не ускользало от них и, по-видимому, никак не влияло на их жизнь.
В четыре часа приемник будет выключен, Дороти заварит чай, а кот легко выпрыгнет через маленькое окошко с редкой решеткой.
Но в доме выше цокольного этажа царила глухая тишина, терпеливая и унылая. Миссис Флеминг сразу вернулась в гостиную. Письмо, которое она написала мужу, лежало на ее письменном столе рядом с ежедневником. Ежедневник напоминал о предстоящем чаепитии (этой отвратительно никчемной трапезе, единственное назначение которой – усиливать неудовлетворенность и без того неудовлетворенных женщин) с миссис Стокер на Глостер-Плейс. Ведь до свадьбы осталась всего неделя, а уладить предстояло еще очень многое. У нее есть почти два часа, чтобы приступить к масштабной и обескураживающей задаче с разбирательством.
Поднимаясь еще на два лестничных пролета до верхнего этажа, где спала Дейрдре, пока не перебралась в мьюзы, и где Джулиану предстояло провести еще шесть ночей, она с легким ощущением усталости размышляла о том, что, пожалуй, в этом доме всегда было слишком много ступенек…
4Десять часов спустя миссис Флеминг сидела у себя в спальне и следила за окнами дочерней квартиры в мьюзах. Она сидела в темноте, если не считать маленького электрокамина, который распространял слабое тепло и ни согревал, ни освещал ее.
Полночь давно миновала; она рассталась с Дейрдре почти час назад, но свет в мьюзах еще горел, и миссис Флеминг дошла до такой степени усталости и тревоги, что считала своим долгом следить за светом, который в действительности не говорил ни о чем. Не важно, погасили бы его или он продолжал бы гореть, – она все равно не узнала бы, уснула Дейрдре, или плачет, или ушла, или предприняла попытку совершить какой-нибудь более отчаянный поступок. На последнее, повторила она себе еще раз, Дейрдре не решится. Несчастье Дейрдре обладало обостренной жизненностью: она была почти влюблена в него и не желала, чтобы оно закончилось. И не владела фактами, которые позволили бы ей счесть свое положение безнадежным. Поэтому следить за светом было напрасным трудом, но миссис Флеминг накинула на плечи жакет и наблюдала. Ужасный выдался день. Паника и боль затаились в глубине ее души в ожидании как раз таких моментов – чтобы застигнуть ее усталой и одинокой, свободной от чужих разрешимых трудностей. Ужасный выдался день, тоном утешения говорила она себе, и это почему-то успокаивало ее.
Ей вспомнилось, как в юности ее всегда наставляли думать о других, кому не так повезло, как ей; относительность любой невзгоды в ее семье с успехом применялась как отвлекающее средство. Она всегда противилась садистскому самодовольству этого принципа, но теперь, хоть она и остерегалась опасностей, присущих сравнениям, тем не менее была благодарна за то, что есть люди, заведомо нуждающиеся в том, чтобы о них думали.
После такого дня она могла поразмыслить о затруднениях, общих для матерей и дочерей: Джун и ее матери, ее и Дейрдре. Осознание мертвящей безысходности, подразумеваемой сценой между миссис Стокер и Джун за чаем – сценой, свидетельницей которой стала миссис Флеминг, – наполнило ее ужасом. Эти двое производили впечатление связанных друг с другом женщин, не объединенных ничем конкретным, но имеющих все общее: не будь они родственницами, по своей воле они не провели бы в обществе друг друга и пяти минут, но из-за родственных связей между ними они целых девятнадцать лет раздражали, переиначивали, навязывались, принижали одна другую и при этом оставались взаимозависимыми. Сцена началась с того, что миссис Стокер с недовольной наигранностью объявила: ей известно, как Джун провела предыдущий день, и закончилась спустя несколько нескончаемых минут, когда пунцовая и чуть не плачущая Джун воскликнула, почему ей нельзя сходить в кино, если хочется, и вообще вести собственную жизнь, и покинула комнату. Отзываясь примирительными междометиями на извинения, оправдания и напористое возмущение миссис Стокер, миссис Флеминг пыталась обдумать свои отношения с Дейрдре, но обнаружила, что ее чувства к родной дочери настолько неопределенны и смутны, что с перепугу бросила свое занятие. Она была попросту несчастна, смущена и недовольна и очень боялась за Дейрдре. (И заодно втайне приняла решение больше никогда не являться на чаепития к миссис Стокер в ее бежевую и персиково-розовую квартиру.)
Теперь же, когда она увиделась с Дейрдре, они довели разговор до конца, ломали одну преграду подозрений и скрытности за другой и не обнаружили за ними ничего, кроме напрасно пролитых слез и стыда. Ибо полная неспособность Дейрдре оценить ситуацию в связи с кем-либо, кроме нее самой, наполнила миссис Флеминг унизительным стыдом, доходящим чуть ли не до отвращения. Оказалось, что она заботилась о своей дочери с осмотрительностью, доискивалась причин любить ее, подкрепляла их присущим ей стремлением оберегать. А это, как она прекрасно поняла, было не то, чего хотела Дейрдре. По-видимому, Дейрдре ожидала бурного родительского протеста, эмоционального и совершенно недоуменного, направленного против того, что она явно считала единственными смягчающими обстоятельствами ее романа. «Ты не понимаешь!» – кричала она вновь и вновь уже спустя долгое время после того, как она, если бы потрудилась задуматься, увидела бы, что миссис Флеминг поняла.
Луи, которого Дейрдре называла бездушным (миссис Флеминг подозревала, что отчасти в этом кроется его притягательность для нее), оценил характер и положение Дейрдре с удивительной точностью. Невозможно, устало думала миссис Флеминг, не винить в случившемся ее. Вот так хочешь детей, заводишь и растишь их, а потом, несмотря на все расчеты времени и заботы, они рушат все твои планы, выдавая результат, который выглядит, мягко говоря, почти математически неверным. Деморализовала ее именно позиция Дейрдре: это намеренное манипулирование обстоятельствами, за которым следовало полное подчинение им. Ей хотелось встряхнуть Дейрдре, выпалить какую-нибудь вдохновляющую банальность из тех, какими так часто вдохновляли ее саму в дни юности. Насколько ей помнилось, в какой-то момент она сказала что-то в этом роде: настоятельно умоляла Дейрдре собраться, подумать хоть немного о Луи и ребенке, вспомнить, что жизнь редко заканчивается в девятнадцать лет, а главное – держать себя в руках и думать. Дейрдре не сводила с нее обиженных заплаканных глаз, а потом вновь твердила, что, если Луи в самом деле решил не жениться на ней, если он даже не понял, насколько правильным был бы этот поступок, у нее все равно будет этот ребенок, потому что она никогда больше никого не полюбит, так хотя бы ребенок у нее останется, и ни с того ни с сего добавила, что есть много замечательных, но незаконнорожденных людей – если вдруг мама так переживает об этом…
Помимо отношения их обеих к незаконнорожденным, перебила миссис Флеминг, есть еще вопрос обеспечения и образования ребенка: внебрачным детям, по ее мнению, свойственно обходиться дороже, чем рожденным в браке, – если есть стремление надежно оградить их от той части общества, которая не в состоянии сделать различие между причиной и следствием. По-видимому, Дейрдре была глубоко потрясена.
– Ты выражаешься прямо как папа! Ты уже говорила с ним?
– Нет, конечно, – отозвалась миссис Флеминг и поймала себя на мысли о том, на протяжении скольких лет она говорила бы это «конечно». Но с этого момента, пожалуй, разговор продолжался чуть легче, до тех пор пока миссис Флеминг после общих рассуждений о том, как глупо вступать в брак без обоюдной готовности, не допустила ошибку, упомянув, что Луи не то чтобы абсолютно не готов жениться на Дейрдре, если Дейрдре в самом деле не видит иного выхода. И опять началось: «Почему нет? Почему нет?» – и вновь полились слезы. Однако миссис Флеминг заметила, что позиция Дейрдре поколебалась, стала менее прочной, и начала воспринимать ее здраво – как очень юную, беременную и внушающую сочувствие девушку.
После некоторых утешений, однако, маятник Дейрдре качнулся в другую сторону; с вызывающим видом высморкавшись, она заявила: «Разумеется, я могла бы выйти за Майлса» и, когда ее мать недоуменно уставилась на нее, пытаясь вспомнить, кто такой этот самый Майлс, добавила:
– Да знаешь ты Майлса. Он давным-давно увивается вокруг меня с намерением жениться – он-то на все согласится, даже на ребенка Луи.
Миссис Флеминг резким тоном осведомилась:
– Ты уже сказала ему об этом?
– Нет, но скажу, само собой, если выйду за него. Все будет хорошо, наверное, лишь бы он после женитьбы не стал еще зануднее, вот только у меня ужасное предчувствие, что станет, и тогда я в буквальном смысле умру от скуки.
Понадобилось вновь в отчаянии давать советы; при этом миссис Флеминг чувствовала, что ими не воспользуются, но у нее мелькнула мысль, что ее дочь, возможно, просто решила шокировать ее во что бы то ни стало.
В завершение разговора Дейрдре пообещала тщательно обдумать все услышанное от матери. Миссис Флеминг приложила все старания, чтобы убедить дочь переночевать в родительском доме, но потерпела фиаско так мгновенно, что сочла благоразумным не настаивать. Она оставила Дейрдре с двумя таблетками снотворного и пачкой сигарет.
Вернувшись домой, она попыталась позвонить Луи, но не застала его на месте.
Нет, сказать Дейрдре она определенно не могла.
Это означало, что придется снова писать мужу. При мысли о новом письме к нему ее слабо затошнило, вспомнилась герцогиня де Прален[5]; но по крайней мере, размышляла она, достоинство ее писем обеспечено почтой…
5Худшим было раннее утро: пугающие моменты полуяви, когда погоня за настоящим – пробуждение и его осознание – врывается в сон; когда одна половина разума жаждет забвения и окружающих его иллюзий, а другая половина сопротивляется и стремится ко всей полноте сознания до тех пор, пока вся эта мучительная ситуация не завладевает разумом и телом; настоящее вдруг ожило, а сон так же внезапно улетучился. Тогда-то она и обнаружила, что лежит в слезах, и ужаснулась, потому что не помнила, как заплакала. А потом оказалось, что она плачет, потому что заметила, что она в слезах…
Она лежала, глядя на полосы слабого солнечного света, безвольно упавшие на ковер, пыталась увидеть в них симметрию или дополнить до какого-нибудь рисунка: вдохновляла свой разум всеми мелкими подробностями комнаты, которые могла видеть и слышать, не поворачивая головы, как больная или узница. Обои с рисунком Морриса из зеленых листьев и светло-красных ягод, которые она выбрала много лет назад в решительном стремлении сделать хотя бы эту комнату безоговорочно принадлежащей ей (в то время ее муж говорил, что Уильям Моррис вызывает у него истерический хохот), доставляли явное удовольствие. Когда она почувствует себя спокойнее и увереннее, можно рискнуть и посмотреть на часы или поискать носовой платок: удивительно, как малейшего движения, сделанного сразу после слез, хватает, чтобы вызвать их вновь.
Было семь часов, носовой платок нашелся.
В ванной, бессистемно размышляя о Дейрдре и Джулиане, она выяснила, что особая свойственная ей интроспективная честность поставила перед ней очередное препятствие. И задумалась, удалась бы Дейрдре и Джулиану попытка рассказать друг другу о своих чувствах к Луи и Джун, если бы они вообще предприняли ее, и пришла к выводу, что не удалась бы или они даже пробовать не стали бы, потому что их представления о людях и требования, предъявляемые к ним, разительно отличаются. Потом вдруг, пока она рассеянно вертела в голове мысль о том, что слово «любовь» подразумевает столько же оттенков значения, как и слово «свет», путь этой мысли преградил парализующий страх оттого, что первое слово не значило для нее ничего – абсолютно ничего. Какие чувства, к примеру, она испытывала к своему мужу, из-за которого она так несчастна? Любила ли она его? Или просто поддалась страху и гордыне – что останется одна и другие увидят, что с ней стало? Она осознала, что ее учили различать четыре жизненных этапа. Раннюю юность запасаешь, чтобы тратить ее после двадцатилетия; середину жизни копишь, чтобы в старости жить на минимум набежавших процентов. В сущности, транжирить подобно бабочке юность, или красоту, или удовольствие позволительно в течение времени менее продолжительного в сравнении со всей жизнью, нежели бабочке с ее превращениями из яйца в гусеницу, а затем в куколку. Где-то здесь что-то было не так. Впрочем, она никогда не рассматривала брак или идеальный брак, а может, просто свой собственный брак сквозь призму сбережений или накоплений.
Одеваясь, она думала о том, что по прошествии двадцати трех лет едва ли могла бы рассчитывать, что мужа влечет к ней – даже если бы оставалась такой же желанной, какой, как она знала, была двадцать три года назад: было бы и впрямь удивительно, если бы после двадцати трех лет в ее разуме еще остались уголки, которые он если не освоил полностью, то проигнорировал, поскольку не одобрил их; о том, что ее достижения в то время носили сумеречный характер и, следовательно, были незаметны – не было ни внезапной вспышки, ни солнечного сияния успеха в ее способности вести хозяйство в двух домах и растить двоих детей, прихорашиваться и украшать все, что ее окружало; о том, что проницательное замечание мистера Кэррола о том, что надо бежать очень быстро, чтобы оставаться на одном и том же месте, применимо в том числе и к браку, но и это достижение, естественно, ни к чему не приводит; и о том, что, следовательно, бесполезно ожидать, что все тот же мужчина в будущем проведет хотя бы еще день в ее стареющем и давно знакомом обществе.
Она позавтракала и проводила Джулиана. Пришла открытка от Лейлы Толбэт, которую, по ее словам, она написала давным-давно и все забывала отправить, – Лейла звала ее этим вечером на коктейль. Миссис Флеминг отметила, что пригласили ее одну, и задумалась, давно ли продолжается такое и известно ли Лейле, что отныне именно так надлежит приглашать ее в гости. Шторы на окнах квартиры Дейрдре были все еще задернуты. Дороти злилась из-за чешуйниц, преспокойно извивающихся по всему цокольному этажу. Эти своеобразные существа появлялись откуда ни возьмись через неопределенные промежутки времени, приводя в бешенство Дороти и радуя ее кота, десятками убивавшего их с бесстрастным рвением, в котором ощущалось нечто восточное.
Миссис Флеминг договорилась насчет умерщвления чешуйниц и направилась на самый верхний этаж дома, которым владели Джулиан и Дейрдре. На протяжении двух часов она разбирала залежи детских, школьных и подростковых вещей дочери. Обнаружились, в частности, такие предметы, как одноглазое и бесформенное существо по имени Стрикленд (ей вспомнилось, как Дейрдре загорелось самой сменить имя на Стрикленд); альбом, половину листов в котором занимали засушенные полевые цветы; баночки с зеленой пылью (наследие тех дней, когда Дейрдре азартно делала крем для лица из яичных белков и продавала его доверчивым и прыщавым школьным знакомым); письмо от довольно-таки противного мальчишки, который жил по другую сторону сквера, – в письме говорилось, что он уже собрал достаточно бечевки, чтобы привязать ее к какому-нибудь дереву в Кенсингтонских садах; футляр для расчески и щетки для волос с вышитыми красным и зеленым инициалами миссис Флеминг – незаконченными, с торчащей в ткани ржавой иголкой; четыре дневника – к счастью, недописанных (она прочла лишь первые фразы из каждого: «Элизабет Томкинсон всегда будет моей самой лучшей и ближайшей подругой», «Боюсь, я гораздо впечатлительнее всех людей, кого я знаю»), и так далее. Миссис Флеминг выбросила их. Были еще бесчисленные коробки с одеждой, недовязанными кофточками, недонизанными бусами, футлярчиками из-под губной помады и театральными программками. Их, считала она, Дейрдре должна разобрать сама. Почти все содержимое коробок было либо частично сломано, либо незакончено. Когда она добралась до джимханово-балетного[6] периода в жизни Дейрдре, внезапно явилась Дороти с чашкой теплого бурого чая – знаком прощения и заботы, и миссис Флеминг поняла, что обязана выпить его до дна. Дороти считала, что людям должно хотеться чаю, а если они отказываются, значит, не понимают своего счастья, и стало быть, им так худо, что чай нужен им, как никогда. И теперь она стояла над миссис Флеминг, повторяя все, что уже говорила ей насчет чешуйниц, чтобы показать – она больше не сердится, но чешуйницы были важной причиной для негодования два часа назад. Кот Дороти, неизменно сопровождавший ее якобы из-за привязанности, но на самом деле, как думала миссис Флеминг, с подсознательным желанием подставить ей подножку, уютно устроился вздремнуть в шляпной картонке поверх Джона Гилгуда и каких-то щипцов для завивки.
– Я оставлю вам моего мальчика, – сказала Дороти, делая вид, будто обладает хоть какой-то властью над ним, и удалилась.
Миссис Флеминг медленно пила чай, давая возможность другой стороне ее разума развить сложную (и, как она втайне считала, более убедительную) точку зрения. Почему кто-то должен выбрать тебя либо в расцвете лет, либо, хуже того, еще до достижения этого расцвета, кроить по шаблону, долгие годы сковывать и ограничивать тебя до тех пор, пока ты не принесешь в жертву свои изначальные представления и не станешь наполняться равнодушием, если в конечном итоге ты все равно окажешься ошибкой и останешься в одиночестве? Было слишком поздно оплакивать намерения, которые у нее тайно имелись когда-то в отношении самой себя, – ее любили, касались, приспосабливали, подавляли, ограждали и игнорировали до тех пор, пока даже радость, которую ей доставляли обои, презираемые мужем, не приобрела характерную окраску только потому, что он их презирал. Даже те немногие случаи, когда она считала, что отстояла свои права, являлись прямым следствием ее связи с ним. Трудоемкость взаимоотношений вдруг ужаснула ее: казалось, в свои сорок три года она не в состоянии в равной мере нести за них ответственность. Это фатально, думала она, – взрослеть рядом с кем-то: приходится оставаться молодой для них или начнешь стареть. Я не была взрослой, когда вышла замуж, я была лишь немногим старше Дейрдре – не такой, как она, но лишь немногим старше. Сейчас я бы со всем справилась, если бы только могла начать с самого начала: трудность в том, что это финал ситуации, за которую я так неудачно взялась.
Дороти укоризненным тоном сообщила, что звонит мисс Джун. Миссис Флеминг, которая слышала звонок, извинилась, сказав, что не слышала, и спустилась поговорить с будущей невесткой.
Несмотря на то что Джун посвящала телефону немалую часть своей жизни, она пользовалась им как инструментом для общения скорее с общими, нежели с конкретными целями. И эта ее привычка была одной из самых утомительных для тех, кто недолюбливал телефоны: миссис Флеминг, ранее не сталкивавшаяся с ней, теперь была ввергнута в поток бессвязной болтовни – извинений за еще не написанное благодарственное письмо после вчерашнего ужина, предположений насчет предстоящей свадьбы и даже краткого отчета о язвочках в ушах у Ангуса. Из всего услышанного миссис Флеминг выловила известие о том, что сегодня днем Джун намерена побывать в новой квартире, где требуется принять окончательные решения касательно отделки, что Джулиан не может или не горит желанием сопровождать ее, что по поводу розовой или кремовой краски они так и не пришли к единому мнению и что в любом случае Джун кажется, что она не в состоянии одна выбрать или розовый цвет, или кремовый. И поскольку миссис Флеминг еще не видела эту квартиру, Джун подумала, что она, возможно, не занята днем, захочет взглянуть и дать ей совет. Будет ужасно, если она, Джун, сама пойдет и выберет не тот розовый или кремовый оттенок. Миссис Флеминг приняла на себя эту гнетущую эстетическую ответственность, размышляя, сколько лет назад она с жаром убеждала бы Джун смелее пользоваться цветом и радоваться ему.
Во время второго завтрака позвонила какая-то женщина – в слезах, с венским акцентом – и спросила мистера Флеминга. Услышав, что его нет дома, она разразилась каким-то трагическим немецким восклицанием, осеклась и повесила трубку.
На встречу в новой квартире миссис Флеминг прибыла раньше Джун.
На четвертый этаж можно было подняться в лифте, напоминающем дупло в зубе и создающем атмосферу душного дискомфорта, которая, как ей казалось, станет нестерпимой, если она прикоснется к нему. И она поднялась по лестнице, потом позвонила в дверь и, стоя на сквозняке в полутьме оттенка рвоты, мысленно добавила непунктуальность к списку того, что ей известно о Джун.
Явилась запыхавшаяся Джун – в розовом шерстяном платье и цигейковом жакете, коротковатом ей. Роясь в сумке в поисках ключа, она извинялась и оправдывалась сбивчиво и смущенно. Она смутно рассчитывала успокоить миссис Флеминг и польстить ей этой затеей с осмотром квартиры, но планы расстроились: ей не удалось, как выразилась бы ее мать, «завоевать доверие миссис Флеминг», или ее одобрение, или что-нибудь в этом роде. Ее мать вечно твердила: «Ох, Джун, да не будь же ты настолько глупой!» – и вот теперь, когда она меньше всего этого хотела, она и впрямь вела себя чрезвычайно глупо – ну наконец-то ключ, хвала небесам, – но к тому времени она так разнервничалась, что не смогла повернуть его в замке.