Полная версия
Последний мессер
Последний мессер
Федор Самарин
© Федор Самарин, 2022
ISBN 978-5-0056-9475-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
ПОСЛЕДНИЙ МЕССЕР. Повесть.
Рафаэль вернулся домой в сильнейшем жару, и решили, что он простудился, а так как он в распутстве своем не признавался, ему по неосторожности отворили кровь, что его ослабило до полной потери сил, в то время как он как раз нуждался в их подкреплении…
Джорджо Вазари, «Жизнеописания…».
– … что такое «sia». Ошибки. На каждом… как это…
– Шагу. На каждом шагу. Но это не ошибка, просто маленькое словечко, которое надо воткнуть, куда надо… А кто не ошибается? У соседа вон машина вчера сама собой завелась, поехала и сбила монахиню! Молоденькую такую… Подумаешь, язык. Профессоры – и то ошибаются. Даже нотариусы. Меня вот хотели назвать Филиппе, а по ошибке записали Сципионе. Ошибайтесь, ради Бога, это и церковь советует.
Не официант, а Синдбад-мореход из «Золотого путешествия». Пират с руками альтиста. Звонкий, как лезвие. Черная рубаха с закатанными по локти рукавами. На белом долгополом переднике пятна от соуса. И в черных, в обтяжку, кажется, даже шелковых штанишках.
Он бы мог сказать, к примеру: «Родители мои, впрочем, благочестивые и ревностные католики, хотели назвать меня во имя святого благоверного Филиппо Нери, но, будучи неграмотны…»… И был при этом похож – а ведь похож – на Ромео из фильма Дзеффирелли. Напрасно.
– Пиццу, конечно, порезать? Слушай, а зачем ты его выучил?
– Язык? Не знаю. Так… Чтобы читать.
– Чего читать?
– Ну, к примеру, Умберто Эко.
– Чего?
– Умберто Эко.
– Cazzo! И все?..
А чего с меня взять. Я человек случайный. Бестолковый и трепетный.
Здесь все трепетные. Коллективный тремор. Афферентные сигналы.
Хруст глазодвигательных мышц.
К тому же, я из такого города, где очень много менестрелей, бардов и поэтесс, белобрысых и страстных.
Мимо – европейский народ, вальяжный, с голыми коленками, два дерева лимонных, жирные тени на мостовой, в канале плещутся окурки и всякая парусная мелочь, в игрушечном парке изящный Иоанн Павел Второй парит в мраморной кипени, велосипеды, прикованные к чугунной ограде возле крохотного вокзальчика, подобно одрам перед таверной…
Что, если бы не на деревянной доске внесли, а на серебряном блюде, вроде как не пиццу, а святые дары. А блюдо пусть будет белого серебра, с четырьмя майоликовыми оконцами, а в оконцах… например, четыре евангелиста, а еще одно блюдо, точно такое же, было заказано, допустим, королем Августом Сильным, да пропало где-то в Саксонии…
В общем, вопрос в том, что к еде надобно иметь абсолютный слух, и его надо упражнять, играя гаммы и разучивая этюды.
Снедать, вкушать и трапезничать – это вам не «кушать». Этому полагается набивать руку. Как в художественной школе: правильно держать карандаш, уголь, кисть.
Еда – это как акварельные краски. Именно поэтому в еде больше всего преуспели японцы и итальянцы.
Взгляните на политически мотивированную пиццу – и сравните ее, допустим, с небольшим произведением Тойо Ода. 15-й век. В манере разлетающейся туши: «Пейзаж в стиле хабоку».
И берите шницель с картошкой.
Немотивированная пицца, это когда на диске охровом заморских ягод алый сок, а сверху ископаемые.
В раковинах гребешков, наутилусов и мидий – скрюченные, убиенные невинно, может быть, во сне даже, или когда любовью занимались, лобзая ложноножкою округлости тегментума, заживо печеные жители, а вокруг них – скабрезные креветки и крупно натертый пармезан, который варят из молока сизых, манящих буйволиц.
Есть ложноножку, то есть, употреблять, жуя – как-то сомнительно; смаковать – перебор, потому что гады, но вот отведать – в самый раз.
Именно отведать, – вот, приблизительно, как итальянец красную свеклу. Он ее признает за съедобное, но в душе презирает. И никогда не поймет рассольник. На взгляд итальянца человек, поедающий вареные соленые огурцы, нездоров и наводит на известные размышления. И есть тут какая-то связь с тем, – а может, и нет, хотя это предстоит еще обдумать… – что именно северяне из Ломбардии называют сицилийцев «макаронниками».
Не надо преувеличений.
Итальянская еда утомляет разнообразностью, именно потому что монотонно разнообразна. Не утомляют, однако, окорока, ветчины и колбасы, которые, однако, уступают польским и чешским, а из всех паст исключение сделаю только для лазаньи (белой!). В сырах я не силен: меня кормили в столовой школы с продленным днем.
Если бы я с детства ел пасту с оливковым маслом и пармезаном, я бы не спешил посмотреть, как ее едят и в чем тут загвоздка.
Если бы я с детства макал белый хлеб в оливковое масло, то на борщ с чесночком, перчиком и чтоб багряный был, полыхал бы как кленовый лес в октябре, смотрел бы я с ужасом и любопытством. Как дитя Памира на «Лебединое озеро».
Еда – вот первая граница между людьми.
Терпи.
На то ты и гунн, если верить классику.
Видишь, как изумленно смотрит на тебя вон та остренькая, в теле, чернявенькая, в соломенной шляпе с бантом? Что там еще помимо изумления теснится в голове ее? О чем мечтает греховно и со страхом?
Головку вытянула, подобралась, вот-вот на цыпочки встанет: так нежные римлянки взирали на голодных диких кельтов из-за Альп.
Да, я ем. Дико. Напоказ. Руками. Прямо на виа Чеккарини. Оттуда на троллейбусе минут пятнадцать до родины Муссолини, Федерико Феллини и Тонино Гуэрра.
Она меня ощупывает взглядом, мне неловко, но почти приятно, а где-то щиплет корм подножный стреноженная мысль твоя о том, что скоро пора седлать коней. В родные степи, потому что там уж и травы в соку, и дымы над кочевьями сладки, и из черепа соседа давно б уместно было сделать кубок, да оковать его червленым серебром.
…Лючиано, портье в отеле, седовласый тощий очкарик в белой распашонке, на вид – либо гроссмейстер, либо состарившийся худородный кавальере, блиставший некогда на площадях и в двух, пожалуй, кампаниях изрядно отличенный (один шрам поперек щеки, от носа до подбородка, второй – над бровью), но без галстука, потому что прыщ на кадыке, на вопрос: «а где тут у вас исторический центр?», ответил печально, но прямо:
– Исторический центр в Риччионе – это три старых дома. Один – очень старый, а два мой дедушка построил. И, чтоб ты знал, сюда люди приезжают, в основном, покушать. И вот они едят, едят, едят и покупают всякую ерунду, а не восхищаются.
– А где восхититься?
– Урбино. И еще Веруккио. Сан Леоне. А будешь в Равенне – там похоронен твой тезка. Теодорих. Король остготов. Мы все тут несколько остготы, понимаешь…
…Ромео из таверны с легким сердцем обсчитал меня на четыре евро.
***
Остготы, похоже, давно и тайно оккупировали Риччионе.
На ступенях отеля – сладкое название: «Джульетта» – жена вождя. Маленькая. Очень стройная. Чуть суховата, без сомненья, но стать и бюст – не такова ль валькирия? Лет, пожалуй, за шестьдесят. Маленький нос, полные губы, глаза синие, липкие. И под квадратными, как у прилежной школьницы, очками. Очки носит сознательно: чтоб в заблуждение ввести. Скрупулезные глаза. Одета в черно-белое, длинное, стильное, иногда – с легкими вольностями: что-то там, эдак вот, скандибобером вокруг бедер… Джульетта, вышедшая замуж за, скажем, герцога. Гонзаго.
Нет, не так. Начинала активным членом, допустим, ячейки местных анархистов, иль Бунюэля исповедывала рьяно, а ныне воцерковленная дама (по-настоящему, а не для того, чтоб снискать в девятом круге облегченья), но благоухает дорого, и квартиру сдает семье из двух человек без ребенка. Выделим: вся в отцовских идеалах. Дома (маленькая вилла в горном селении) держит немецкую овчарку…
И вообще вся – начало тридцатых, пальмы, олеандры, новое поколение, стадионы в духе наследия великих предков, черные автомобили с откидным верхом и дуче делает заплыв прямо здесь, в порту…
А вождь! А герцог! Отставной капрал. Меч поменявши на орало, возможно, пробовал себя на поприще попа. Не преуспел. И не потому, что в непорочное зачатие не верил (а не верил), иль с катехизисом имел прямые расхожденья, а нравилось носить мундиры и кардиганы. В кардигане и пиво пьется иначе, и молодое вино, когда в мундире, навевает об арке Траяна…
Мал, коренаст, жилист. Взгляд и мимика добермана.
Сколько душ на совести твоей? Кого загрыз, исчадье? А был ли в облике ты пуделя, который мастью черен? Кому сапог испанский ты на икры вздел, и в рот кому залил расплавленный свинец?
Челядь: Лючия, Лючиано, и прочее (средь них невольница-славянка и из Албании прислуга пожилая, лет около, наверно, сорока).
Лючия собрана из плоскостей, как воздушный змей, однако огромно-черные, антилопьи, очи и прямой безупречный нос – это надо показывать туристам.
Приходит ровно в пять, и до обеда протирает, возится со швабрами и всяческими средствами, соблюдая чистоту, выдерживая запах сирени, еще раз чистоту и, наконец, чистоту окончательную и бесповоротную. Родом же с Сицилии она.
– Кино про нас не кончится никогда! Такова натура человека… Я вон тоже раньше думала, что русские это не нация, а просто другое название коммунистов, ну и что? Мы – народ респектабельный. Око за око – конечно, но не перекреститься, когда мимо проносят покойника, это нет!.. Мы настоящие итальянцы. А Лючиано выродок, хоть и знает, кто такой этот дохлый Теодорих! А когда меня лапает, то называет Клаудиа…
Может быть, приехала на это побережье еще девчонкой, в надежде мужа обрести, но принята была уборщицей при термах, иль в храме Божием, а после родила от моряка, теперь же из всех сил живет единственно для сына. А может, обучалась ремеслу художника она в Урбино: чему ж еще? вон, какой рисунок шваброй: квадраты, линии, круги…
Да нынче живописцам ходу нет: как нет пути поэтам и актерам. Устроилась сначала в гостиницу для студентов, потом в тратторию, а родила лет в пятнадцать от неизвестно кого: мало ли их, кобелей, на белом свете, а аборты в Италии – преступление.
А возможно, и нет у нее никого, кроме мамы, больной на голову (целыми сутками поет, поет, поет, щиплется, громко и зло пукает, и при том писается, глядя прямо в глаза). А маме нужны теплые минеральные ванны и лекарства, и за квартиру платить нужно в три раза больше, чем три года назад.
Теперь часов с пяти утра она покои постоялого двора исправно прибирает, и комнаты, с такой же, как она сицилианкой, по трем перемещаясь этажам. И из бассейна черпает сухие листья молодых акаций и оливы древней кленовые ладони, столь древней, что тень ее после полудня собою накрывает весь Риччионе. А вечером кормит маму кукурузной кашкой с сыром, а ровно в десять вечера выходит пройтись по виа Чеккарини, надев испанский сарафан, короткий, легкий, возжигающий желанье. До маленького собора новой постройки, еще без живописи внутри, присаживается в скверике, опушенном фиолетовым букетом бугенвиллий, выкуривает сигарету: мимо нее прошествовал, в жару и пламени пышных труб оркестр в соломенных гондольерских шляпках: ведь нынче праздник цеха садоводов…
Спать ложиться, раздевшись донага и помолившись безнадежно, и спит чутко, как ласка, и сны ее не посещают тому уж лет пятнадцать. Мужчины у нее не было так давно, что все мужчины сделались однообразной плотоядной массой, которая источает запах желез.
И всякий раз молит Пресвятую Деву ей сон послать, в котором средь холмов любезной Марке, сквозь млечный сок рассвета, мерцают башни…
1.
Самое значительное всегда обрушивается позже. Всей своей массой. Огромная туша, слепленная из дат, имен, веков, непроизносимых названий рек и горных хребтов, бесформенная и неживая.
Гастурбал, Урвинум Метаурензий… Времена, когда Венера не была богиней любви, а только плодовых садов и огородов, ей молились, чтобы капуста взошла. И был еще другой Урвинум, но Гортензий: там жили какие-то умбры, племя воителей, впрочем, малочисленных, но в ремеслах искусных.
И пошло-поехало.
Книги гремели железом и сочились кровью. Легионы и когорты римлян резали карфагенян. А потом над рекой Метауро поставили заставу. Урвинум.
Затем из-за Альп хлынули готы, потому что их – вот именно – гнали злобные гунны.
И вот те готы, что пришли к Урвинуму, были такими готами, чье королевство Германарих не удержал там, где теперь, приблизительно, Новочеркасск.
А за готами приперлись черные болгары, а были еще серебряные, которые ушли от аваров на север, и много позже иное имя взяли, став татары…
Альцеко было имя царя черных болгар, и был Альцеко младшим сыном великого хана, вещего Кубрата. Этот Кубрат крестился, только по обычаю арианскому, как верили в Спасителя и готы восточные. А вера Христа не видит изначально в Его божественной природе, а лишь вместилищем единого Творца, когда свершилось таинство Преображенья…
У Альцеко был брат, принц Кувер, и вот он-то повел надел свой от Танаиса в Паннонию, а за ним следом и вся эта публика: авары, гунны, мадьяры…
Резня, бардак и пепелища….
Тогда этот Кувер свой удел направил из Паннонии левее, поселившись на землях тех, где проживали южные славяне, и там болгары тоже расплодились, дав потомство от славян, назвавшееся позже именем древнейших македонцев. Греки с этим не согласны.
Альцеко ж поступил иначе. Пройдя сквозь Русь, немножечко пожил в Карпатах, а после в Чехии остановился, но и там его терзали авары и гунны, и пришлось через Моравию, а после через земли племен германских, добраться до владений Дагобера, франков короля. И то случилось от Рождества Христова в 630-м годе…
И поселились на баварских землях болгары принца славного Альцеко, обязавшись нести дозоры на конях и в бой вступать своей всей мощью при первом слове Дагобера, кто б ни случился у ворот баварских.
Однако гунны и авары подобно лаве из жерл вулканов хлынули на земли франков, и, чтоб спасти народ свой, Альцеко из Баварии на юг направил движенье коней своих. И так прошел сквозь Альпы, и сократился народ болгарский на этом переходе, остались только воины, из самых выносливых и сильных, да женщин невеликое число, да несколько детей…
И вот пред ними море, кипарисы, солнце и город, называемый Равенна, где упокоен был в час, ему отведенный, а это ныне всякому известно, Данте Алигьери. Там поселился Альцеко, и готы приняли его, как брата.
И навсегда болгары там осели, обретя покой, достаток и довольство, и до восьмого века говорили они на языке своем, и письменностью римской пренебрегали, употребляя меж собою свою – она составлена из тюркских рун, которые ни на славянские руны, ни на скандинавские не похожи. А позже смешались с готами они, и веры истинной прияли свет от подножия Святейшего престола, и стали итальянцы…
И многими победами и делами многими прославились на новой родине болгары, чем снискали уважение и почет средь всех насельников той области, которая зовется в тех краях Эмилия-Романья, и той еще, чье имя Марке. Так повелось с тех пор еще, как на Равенну двинулись войной войска Юстиниана, и с готами сражались супротив еретиков бок о бок славные рыцари болгар, потомки венценосного Альцеко.
Зачем я все это теперь знаю, мне не понятно.
Мне нехорошо от аваров, Альцеко и Дагобера. Впрочем, ничего плохого не могу сказать про Юстиниана.
Мне теперь с этим жить. Потому что все эти дела случились до того, как полчища троглодитов, войны, наводнения, пожары, гендерное и трансгендерное равенство, цифровизация, извержения далеких вулканов и эпидемия вновь не погрузили континент в пучину темных веков…
Откуда мне было знать?..
…Тем более, не знал я этого и на вокзале, который и вокзалом-то назвать язык не поворачивался…
Была мысль сесть просто в троллейбус. До Римини минут двадцать, посмотрел бы во что, собственно, был обернут «Амаркорд».
Сам Микеланджело в Римини имел под старость канцелярскую должность, утратив доходы с переправы в Парме. Канцеляристом был ваятель, видимо, изрядным, хотя и сонеты сочинял недурно. Меж тем, заметим, сам-то не из выдвиженцев, не голь перекатная: граф Каносса, на секундочку. И на свет Божий уродился не абы где, а недалече от тех мест, где стигматы принял святой Франциск. Но должность при папе – какую, не помню – подсидел у графа какой-то папский кравчий.
Ругался ли, прознав о том, Пьету из Палестрины нам оставивший, и купол над святым Петром вознесший, отборным матом? Или когда послал в задницу (а ведь известно, что послал) всю предыдущую команду зодчих?
Я думаю, что – да.
Билеты на поезд, на котором можно доехать аж до Венеции (с пересадкой) стоят четыре евро, семь – туда и обратно, но мне обратно не надо.
А надо, сказал Лучиано, пересесть на автобус.
Я сел спиной к движению, а напротив меня уже сидела, с большой кожаной рыжей сумкой на коленях, может быть, та, которую мне в грядущей жизни отложили на потом.
Она всего один раз сверкнула на меня миндалинами глаз цвета черненого золота.
Этого хватило (я еще этого не знал) для всего остального, а главное, что звали ее…
2.
…Ее звали так, что имя это хотелось укусить и высосать всю мякоть из него, как из хурмы, морозом тронутой едва: Клаудиа.
Она пропела свое имя, растягивая последний слог, и я сразу вспомнил, что мне только что исполнилось тринадцать лет, и родители мои, впрочем, благочестивые и ревностные католики, недавно отдали меня на учение в боттегу Баччио Понтелли, который сам флорентинец, но был родственником семейства Альбани, славного в Урбино своим попечительством святым местам. А потому и лавка, принадлежавшая этой фамилии, носила его имя, знаменитое вплоть до дальних венецианских пределов.
В особенности же, многое от Альбани всяческих даров наследовала церковь ди Сан Доменико, от которой сегодня мало что осталось. Тут я имею в виду великолепие, которым обладала она прежде, смешав в себе тяжелую и угловатую прежнюю манеру и новые веяния, до которых так охоч был монсеньер Монтефельтро, наш грозный, но вместе просвещенный герцог.
Сам же сер Понтелли расписывал шаловливыми античными историями и продавал сундуки и шкатулки, редко отвлекаясь на копирование гравюр и досок известных наших мастеров, которые к нему, по его склонности держать синицу в руке, и не обращались. Давным-давно когда-то сер Понтелли написал фреску да еще какой-то алтарный образ для часовни в Сан Бернардино. Потом быстро вступил в гильдию аптекарей и открыл боттегу, надеясь преуспеть, но в результате у него из всех учеников и подмастерьев теперь был только я, да еще два юноши из Фано, имена которых теперь совершенно истребились из памяти моей.
Мастерскую свою, однако ж, обустроил он, не знаю, по чьей протекции, весьма выгодно: во втором доме как войдешь чрез Порта ди Вальбона: почти супротив тетушки Бибите.
Занятия мои состояли в том, что я разрисовывал птицами и ветвями бесконечные истории про Елену и Париса, растирал краски да принужден был мотаться между боттегою сера Понтелли, боттегою Альбани и лавчонкою фра Филиппе, у которого, хоть по внешней жизни своей пьяница и сладострастник, были лучшие красители в Урбино.
Отец мой, несмотря на фамильный постоялый двор, чем немало вызвал толков и порицаний наших обывателей, имел еще и небольшую должность при мастерской, которая одновременно была и лавкой Джованни Санти – отца Раффаэлло Санцио, столь безвременно ушедшего из жизни и оставившего по себе несколько прекрасных произведений.
Ни одно из них, по совести, не нравится мне, потому что у его мадонн одинаковые лица из-за того, что на всех своих фресках и полотнах помещал он, говорят, свою любовницу. К тому же, будучи учеником Перуджино, дважды менял он манеру свою, многое подсмотрев у Леонардо и, в особенности, у Микеланджело.
Тут я предпочту ему Пьетро делла Франческа, рискуя навлечь на себя гнев поклонников Санцио, чему оправданием возьму мнение о нем несравненного Луки Синьорелли, создавшего «Распятие», заказанное ему Филиппо Гуэролли для Братства Святого Духа…
И не потому, что делла Франческа не был Раффаэлло превзойден в ремесле, а оттого, что Пьетро более прочих сердцем подвижен.
В Ареццо, говорят, на своде капеллы некоего семейства Баччи, оставил он фреской всю историю Креста Господня, с того часа, как дети Адама под язык ему, почившему уже, кладут семя древа, из которого, спустя время, и сбит был Крест тот, и до воздвижения Креста императором Ираклием в Иерусалиме. А в святой этот город император вошел босой и в рубище, влача Крест на спине своей. И, хоть и не видел я фрески этой, а тяжесть креста своего ощущаю всечасно, поминая судьбу делла Франческо и судьбу Раффаэлло, ибо первый, войдя в старость, ослеп, а второй умер тридцати семи лет от роду и по случаю нелепому. Но и тот, и другой прошли путь, ровно отмеренный, как в свой час взошло дерево из семени, что было под языком Адамовым…
Неясно, однако ж, мне и до сего часа, был ли Раффаэлло посвящен в дела, которые связывали отца его с моим батюшкой, но известно, что Санти сбывал кое-какие вещи в боттегах сера ди Вапоре в Венеции. А боттеги ди Вапоре получали, в свою очередь, заказы и от Немецкого подворья, и из мастерской Тициана: так, например, на размножение «Венеры Урбинской», и портрета скрипача Баттисто Чечелиано, которые сам Тициан и сын его Орацио выполнили для Гвидобальдо, несчастного герцога урбинского. И то случилось как раз в канун событий, бесповоротно переменивших судьбу мою, или, правильнее будет, проложивших ей означенное русло, и чуть было не перевернувших устройство всех владений государств итальянских. А, может быть, и устройство всего мира…
Знаю я, впрочем, что в свое время в Бельведере встречался Буонаротти с Тицианом по поводу его «Данаи» будто, из чего заключаю, что и этот венецианец был посвященным, и, стало быть, к судьбе моей касательство имел. Чему подтверждение нахожу и в его портрете равеннского кардинала Аккольти: именем его высокопреосвященства открывались ворота самого глухого монастыря в Умбрии, а также еще и в том, что портрет Франциска Первого Тициан написал как раз по прихоти этого кардинала.
Доказательством служит и то еще, что произведен был Тициан Карлом Пятым в рыцари с пенсионом от неаполитанского казначейства в двести золотых ежегодно, да Филипп Испанский еще двести положил ему, да на Немецком подворье имел он должность сенсерия с прибылью в триста цехинов ежегодно, и все не считая заказов от сообществ, Сената и торговли в боттегах, в особенности, той гильдии, к которой принадлежали Бенотти.
Кроме же того, из Кадора, деревни, в которой Тициан уродился и которую всегда вниманием своим почитал, написавши для тамошней церкви, кажется, Пресвятую Деву, много вышло у нас маэстро, и, на памяти моей, несколько великих мастеров.
Что до манеры тициановой, то коль не по сердцу мне Раффаэлло, о чем я сожалею, так вдвойне не по сердцу Тициан: у Санцио хотя бы, по изучению древних и усвоению манеры Буонаротти, рисунок крепкий, и всегда с эскизами работал. А венецианец прямо красками писал безо всякого рисунка, и эскизами пренебрегал, полагая, что мазок широченный, да пятна – это-де и есть так, как оно в природе устроено, так что вещи его последние в боттегах совсем не копировали, а в оригиналах, говорят, только с расстояния и можно их разобрать…
Мать же моя была женщиной скромной, но властной, никогда не ходила никуда дальше городского рынка и церкви Санта Лючия, которая вделана прямо в одноименные городские ворота, а за ними для матушки моей и вовсе кончался всякий обитаемый мир. Однако ж, мнение обо всем она имела свое и была твердо убеждена, что в Равенне, о существовании которой она слышала, живут не итальянцы и добрые католики, а грубые дикари и язычники, скорее всего, турки. Как оказалось впоследствии, ненависть ее к Равенне и предубеждение супротив этого города имели основания, возможно, безотчетные, в виде тех предчувствий, которыми в полной мере изо всех живых существ обладают только женщины и птицы.
Что до самого Раффаэлло, то дом его отца располагался чуть выше нашего, который стоял на самом углу виа Санта Маргерита – уютной и тесной улочке, от которой до боттеги Альбани семь потов сойдет. Сначала надо было карабкаться по крутизне к Пьяцца делла Федерико, а потом чуть не на той части тела, которая заменяет голову дуракам и бездельникам, сползать вниз вплоть до виа Сан Джироламо…
Вот возле дома Джованни Санти, первый этаж которого занимала лавка, над которой со стороны улицы, почему-то, болталась эмблема Братства дисциплинатов, я и увидел Клаудию. А, увидев, сразу же влюбился.
А, влюбившись, сразу же страстно пожелал совершить в ее честь какой-либо подвиг.
Она стояла прямо перед входом в боттегу, чуть поодаль, впрочем, и два ее спутника, молодые люди, одетые как того требовали уставы и правила приличия, и о чем-то весьма оживленно беседовала с самим сером Джованни.