Полная версия
Тенеграф
Арахон вспомнил, как он много раз взбирался этой улочкой, чтобы добраться до задних дверей дома. Сразу же воображение подбросило ему картинку: две дюжины дворцовых гвардейцев шагают вверх по переулку, чтобы арестовать Винсенза, а он внезапно оказывается на балконе с солнцем за спиною. Отбрасывает на всех свою длинную тень и, словно пророк из легенд, раскидывает в стороны руки.
Винсенз – черный гигант, который со смехом стоит на террасе, ожидая, пока все стражники кинут оружие и тоже начнут смеяться.
А потом Арахон внезапно вспомнил другого Винсенза. Того, что умирал в его объятиях, прижимая руки к ране на груди, а меж его пальцами, из безошибочно проткнутой аорты, брызгала светлая кровь. Винсенза пропыленного и бледного, Винсенза – миниатюрку с испуганным, мраморным лицом. Помнил даже, что губы его смертельного врага двигались, словно тот желал что-то сказать, но не слетало с его губ ничего, кроме последнего свистящего вздоха.
Из задумчивости его вырвал голос вдовы.
– Планирую поставить замок.
– Что?
– На дверь. Джахейро почти достает до засова. Не хочу, чтобы он вышел туда и натворил глупостей, пока меня не будет дома.
– Джахейро уже должен знать Ритуал Тени. Ты должна бы отдать его в школу, – ответил Арахон, удивленный суровостью собственного голоса.
– Я учу его сама. Есть у меня одна книжечка о хороших обычаях. Читаю ему, при случае показываю буквы. Но он еще ребенок, он не всегда сумеет… Думаю, ему нужен отец.
Арахон отвел глаза, не выдержав странного, удивительно настойчивого взгляда вдовы. Сквозь щели в деревянных ставнях смотрел он на улочку и размышлял над ее тоном. Слышалось ли в ее голосе обвинение, несколько приглушенное течением времени? Или же предложение?
Но этот короткий момент, когда он мог что-то ответить, это крохотное окно в другое будущее, которое отворилось перед ним на миг, быстро захлопнулось, изгнанное холодным ветром, что ворвался внутрь. Донна Иоранда вздрогнула, Арахон прикрыл дверь, а потом они вернулись за стол.
Исчерпав за вином все безопасные темы, они не знали уже, о чем говорить. И’Барратора чуть придвинулся к своей подруге, избегая, чтобы тела их соприкоснулись.
Так было лучше, они оба это чувствовали. Слишком мало выпили, чтобы позволить себе поцелуи.
И’Барратора полагал, что граница, которую невозможно переступить, граница, их разделяющая, возникает из-за того, что именно он убил мужа Иоранды и осиротил ее ребенка. Он не знал, что причина совершенно иная. Донна Иоранда просто не желала, чтобы сыну ее пришлось однажды убить приемного отца, как, согласно сервинским обычаям, велела бы ему честь.
Однажды они решили, что, когда мальчику исполнится пятнадцать лет, Иоранда расскажет ему историю противоборства двух славных фехтовальщиков, полную неожиданных встреч, поединков, погонь и предательств. В конце опишет ему их последнюю встречу. Ту, которая из стычки переросла в мрачную кровавую схватку. Только один из противников мог ее пережить.
Оба боялись лишь одного: что прежде чем настанет этот день, какой-нибудь злой язык шепнет мальчишке правду, не выбирая при этом слов. Готовый к такой возможности, Арахон решил, что пока что он научит мальчугана владеть рапирой и кинжалом так хорошо, как только сумеет. Хотел дать ему честный шанс, захоти парень выполнить требования чести и отомстить за отца.
С того времени всякий раз, когда он смотрел в его голубые, полные доверия глаза или видел материнскую улыбку Иоранды, задумывался над тем, что, если дойдет до конфликта, сумеет ли он превозмочь инстинкт, заставит ли себя позволить уколу Джахейро достичь цели.
Пока же все это была лишь призрачная возможность, неясно маячащая в отдаленном будущем. Но И’Барратора думал об этом всякий раз, когда проведывал донну. И именно потому он проведывал ее не слишком часто.
Снаружи наступила ночь. Стены быстро остывали, холодный ветерок с моря врывался в дом донны Иоранды сквозь неплотные ставни. Женщина задрожала, и тогда И’Барратора, ведомый скорее инстинктом, нежели сознательным желанием, придвинулся и обнял ее.
Сидели они так долго. Иоранда отодвинулась, лишь когда внизу раздался топот мальчишеских ног.
– Ступай, – сказала она, вставая. – Если уж ты сюда пришел, по крайней мере, минутку-другую можешь посвятить Джахейро. Он мне не простит, если ты не научишь его чему-то новому.
Арахон поднялся с улыбкой, а потом двинулся следом в решимости обучать руку, которая, как он подозревал, некогда проткнет его клинком.
VI
– Здесь мы ее и нашли, – сказал служащий, указывая на место посредине склада. Потом отодвинулся под стену, чтобы его тень не заслоняла пол.
Мужчина, с которым он пришел, смотрел в темноту склада так, будто взирал в отверстую могилу. Лицо его было бледно и неподвижно.
У незнакомца были коротко обрезанные волосы. Так стригли узников или галерников. Дворянин не дал бы себя так ощипать – однако мужчина явно был дворянином. Столь деликатные, почти женственные черты попадались лишь у благороднорожденных господинчиков. Однако он был уже немолод, а два небольших шрама на шее и на подбородке выдавали, что ему не чужды были и тайны сражений. Носил он панталоны, шитые золотой нитью, и кожаный камзол с серебряными пуговицами. Вместо пояса был на нем пурпурный шелковый шарф, а на запястье правой руки поблескивало несколько тяжелых золотых браслетов. Писец задумался на миг, стал бы фехтовальщик так отягощать ведущую руку, но потом заметил, что рапира незнакомца тоже висит с правой, противоположной стороны. В рукояти ее поблескивал самый большой изумруд, какой писцу когда-либо приходилось видеть, а в левом ухе незнакомца была маленькая серьга с черной жемчужиной.
Служащий – горбун с бельмом на одном глазу – не выносил персон, которые обвешиваются драгоценностями. Полагал, что делают они это, чтобы хвастаться перед всем миром возможностями, зачарованными в золоте, мечтами, плененными в стопках монет. За черную жемчужину служащий мог бы неделю не выходить из публичного дома. Изумрудом мог бы кормить семью год. Тем временем богачи, удовлетворив все свои земные потребности, излишек богатства помещают в украшения, нося на себе целые невыстроенные дома, некупленные стада, ненанятых слуг.
И все же даже в глубине души служащий не отваживался подумать худо о незнакомце. Казалось, что его холодные серые глаза прошивают человека навылет, словно сам Вечный Свет.
Пришелец медленно двинулся внутрь склада, каждый шаг делая с явным трудом.
– Была убита чисто, один укол прямо в глаз, – начал писец.
– Мы знаем, мы видели. Были мы уже в гарнизоне, – услышал он.
Его поразила манера незнакомца отвечать и его южный акцент, однако он повидал уже в жизни достаточно чужеземцев, чтобы не выказывать удивления.
Пришелец присел там, где еще было видно пятно крови, а писец, увидев, как обтягивает камзол его грудь, догадался, что, скорее всего, он имеет дело с женщиной. Только откуда у женщины такой суровый, низкий голос, которого не устыдился бы и старый корсар?
Прошла долгая минута.
– Мы опоздали. Мы опоздали на день, – сказала наконец незнакомка, гладя ладонью шершавое дерево.
Лишь по легкому дрожанию голоса служащий понял, что убитая, верно, была для нее кем-то близким.
Внезапно женщина вздрогнула – в каком-то из углублений на полу почувствовала легкую влажность. Сидела так на корточках еще долго – сгорбленная, она приклеилась к полу, словно старый монах, – а писец с интересом следил за нею. Плохо видел ее лицо, но показалось ему, будто на доски рядом с кровавым пятном упала слезинка.
Он переступил с ноги на ногу. Должен был сделать опись еще нескольких поставок из порта, не мог здесь торчать вечно. Скрип досок вернул незнакомку к реальности. Она встала, одернула камзол и повернулась к писцу с решительным выражением лица.
– Скажи, человек, ты знаешь, кто это сделал?
– Наверняка, сам Всехтень или какое иное зло. Должно быть, это был большой забияка. Ну, знаете, госпожа, влез в засаду, и все же зарубил двух парняг, известных здесь головорезов, ну и, ясное дело, уважаемого господина Реальто Аркузона с этой заморской…
Блеск глаз незнакомки заставил писца в последний момент прикусить язык.
– С этой госпожой из-за морей.
– Значит, его будет легко найти?
– Я бы не сказал, ваша милость, это ведь Серива, тут всякий второй рапиру носит, а на дюжину носящих как минимум один умело ею пользуется. Даже кметы из ремесленных цехов имеют собственные школы, где на случай войны учат махать всякоразным железом. Фехтовальных школ у нас здесь восемьдесят, а…
Незнакомка покачала головой и потянулась к кошелю на поясе. Выгребла из него что-то, схватила руку писца и сунула в нее несколько холодных камешков.
Писец уразумел вдруг, что ладонь его полна маленьких шлифованных рубинов, изумрудов, сапфиров; полна потенциальных мечтаний, лишь ждущих исполнения.
Он задрожал.
– Мы должны узнать, кто ее убил, понимаешь? – сказала незнакомка. – У нас есть намного больше камней. Если поможешь нам найти этого человека, мы сделаем тебя богачом. Ступай, расспрашивай, слушай, мы хотим, чтобы ты узнал, что делал этот Аркузон, на кого работал, кто был его врагом. Знал ли он хороших фехтовальщиков, и что они в тот день делали. Особенно расспрашивай о человеке высоком, с длинной рапирой с граненым клинком. Это военное оружие, а значит, тебе наверняка придется искать ветерана последней войны, и при этом не офицера, поскольку они носят более легкое оружие. Человек этот знает старый вастилийский удар, известный как Укол Королевы, так что весьма возможно, что происходит он из Серивы или окрестностей.
– Но отчего ваша вельможность уверена, что…
– Мы были в гарнизоне. Осматривали тело.
– Но…
– Еще один глупый вопрос – и мы изменим задание.
Говоря это, незнакомка притянула писца поближе, сжав его плечо крепкими, словно железными, пальцами. Маленькие глазки портового служаки оказались напротив ее ледяных глаз с необычно продолговатыми зеницами.
– У нас каюта на борту «Морского Змея», в западном порту. Если ты что-то узнаешь, сразу же приходи. А если подведешь нас, если решишь сбежать или расскажешь кому о нашей встрече…
Ей не пришлось договаривать. Когда она отпустила писаря, тот покачнулся, словно взгляд ее высосал из него все силы. Незнакомка улыбнулась – и это была малоприятная улыбка – и вышла из склада прямо в багровый отсвет закатного солнца.
Служащий застыл на пороге. Только теперь он заметил, что тень незнакомки, растянувшаяся по булыжнику, словно несколько пядей черного полотна, не была обычной тенью. Что-то двигалось в ней при каждом ее шаге.
Он прищурился и заметил: то, что просвечиваемое солнцем тело женщины отбрасывало на землю, не было обычным темным пятном с более темными абрисами костей. Тень ее была дырявой, ажурной, а пронизывающие ее пятнышки света танцевали на булыжниках в ритме шагов женщины.
Только теперь элементы головоломки встали на свои места, и в один миг герб, вышитый на камзоле незнакомки, ее тень, черная жемчужина в ухе, то, как она говорила, и даже рапира, висящая у нее не с обычной стороны, – все сложилось в единое целое, и писарь прошептал имя, за которое эклезиарх мог бы послать на костер любого человека.
Внезапно он перестал радоваться дорогим каменьям, сжимаемым в руке.
Поскольку оказалось, что придется ему работать на самого дьявола.
VII
Пару лет назад, когда Серива еще приходила в себя после кровавой войны, вечерами в «Львиной Гриве» было не протолкнуться. Приходило туда так много народу, что один зал не мог уместить всех, оттого люди выплескивались наружу рекой пота, криков и стучащих друг о друга глиняных кружек.
«Львиная Грива» была небольшой таверной на границе кварталов Эскапазар и Контегро. Если что и отличало ее от дюжин подобных заведений, так это вывешенный над большим камином, продырявленный пулями вастилийский штандарт из битвы под Риазано. Вынес его с поля боя владелец заведения, Хорхе, умелый солдат и хороший человек, чье лицо некогда оказалось слишком близко от взорвавшейся пачки пороха, и теперь, украшенное черными шрамами, оно напоминало доску, источенную тысячью короедов.
Ничего не было странного в том, что это место особенно облюбовали ветераны двадцатилетней войны. Заведение было куда приличней большинства портовых таверн. Не заходили сюда пьяные моряки, поскольку служаки вставали против них грудь в грудь при любой оказии, а потому в более спокойный для здешних мест кабак со временем стали захаживать также жаки – бедные художники, поэты на содержании. Все, кому не мешали громкие патриотические песни, которые порой заводили прихмелевшие солдаты.
Продолжалось это до той поры, пока золото и трофеи, привезенные из северных походов, не закончились. Через пару лет после войны большинство солдат сделались бедняками, а Хорхе не имел привычки впускать в кабак бездомных пьяниц. Остальные пробовали себя в разных профессиях, но, поскольку многие попали в армию в возрасте едва ли пятнадцати лет, единственным инструментом, которым они владели, была рапира. Так начались в Сериве темные времена убийств, нападений, засад и едва скрываемых войн между владетельными родами. Времена, которые для большинства менее умелых фехтовальщиков закончились смертью.
Поэтому в «Львиной Гриве» еще больше лавок покрылось пылью.
Художники перебрались в другие кабаки, получше. Жаки перестали ходить ночью по тавернам из-за королевского эдикта, согласно которому всякий пойманный на месте преступления студент лишался места в университете и трех пальцев, которыми держал перо.
Последние гости нынче собрались в одном углу зала, чтобы вспомнить старые времена, пока темная пустота, царящая в остальной комнате, терпеливо ждала, когда и последние из них исчезнут и Хорхе закроет заведение, а внутри «Львиной Гривы» наконец-то воцарятся тени, паутина и пыль.
Одним из таких последних посетителей был Арахон И’Барратора. Некогда он приходил сюда с другими ветеранами Третьего Королевского Полка. А когда многих из них забрали очередные войны и моровые поветрия, когда многие покинули город либо погибли со шпагой в руке и с маской на лице, оросив своею кровью грязные закоулки Серивы, кавалер начал приходить сюда с друзьями – вместе они некоторое время славились как Серивская Троица. На службе у старого короля они вместе совершили множество славных поступков, в свое время прогремевших даже за границей. И вдвое больше таких, о которых – связанные клятвой, данной королевскому главному шпиону, графу Детрано, – говорить не могли и не желали.
Времена Серивской Троицы И’Барратора всегда вспоминал как лучший период своей жизни, поскольку именно тогда его умения были замечены и именно тогда он преодолел невидимый барьер, отделяющий хорошего фехтовальщика от мастера рапиры. Кроме того, именно тогда, один-единственный период в жизни, он не знал недостатка в деньгах и уважении.
Время это закончилось поразительно быстро и грубо, когда однажды ночью, наполненной сверкающей сталью и лязгом железа, в битве на одной из площадей Серивы Антонио Дорриано, самый старший из Троицы, достойный дворянин, который обеспечивал их связь с окружением короля, опоздал с вольтом на половину мгновения и пал на брусчатку со стилетом в груди.
Смерть его оборвала сон, в котором друзья, казалось, жили до сих пор. Во время следующего задания молодой И’Барратора был тяжело ранен в плечо, а последний из тройки, веселый и радостный Д’Артидес, потерял глаз. Они еще пытались вернуться к совместной деятельности, однако прежде чем рана Д’Артидеса затянулась, сквозь нее словно вытекла вся его жизнь (ничего странного, ведь говорят же, что глаза – зеркало души). Рубака принялся злоупотреблять вином, сделался мрачен, встрял в несколько кабацких драк, пока однажды утром его не нашли мертвым в темном переулке.
Так закончилась история Серивской Троицы, золотой век И’Барраторы. После Арахона, Дорриано и Д’Артидеса осталось лишь несколько песен и стишат малоизвестного поэта. Потом пришел век серебряный, когда И’Барратора сражался за каждого, кто имел достаточно толстый кошель и предлагал дело, которое могло показаться хотя бы чуть справедливей, чем дело другой стороны. Он тогда даже приобрел личного главного врага, того самого Винсенза де ля Роя, с которым часто скрещивал клинки, поскольку Винсензу часто более справедливыми казались дела противоположной стороны.
Винсенз, однако, тоже ушел, посланный в иной мир рукою самого Арахона. И’Барратора остался в одиночестве, словно кусочек серебра в грязи; обломок века чести и шпаги, которому уже пришла пора окончательно закатиться. После века серебряного начался век бронзовый. Бронзовый, как старые деревянные стены в комнате на улице Аламинхо, куда ему пришлось переселиться, когда закончились деньги. Бронзовый, как грязные закоулки Серивы, где ему пришлось работать, когда гранды и двор перестали пользоваться наемными фехтовальщиками. Бронзовый, как погнутые шекли, которые он получал за свой труд, как загоревшие на солнце лица его учеников, людей из низов общества. Бронзовый, наконец, словно позднее вечернее небо, которое с каждым днем казалось все ниже и мрачнее, пробуждая в И’Барраторе подозрение, что следующих эпох в его жизни уже не будет и что жизнь эта вскоре завершится.
Теперь приходил он в «Львиную Гриву» только затем, чтобы вспоминать за вином лучшие времена.
Нынче же он опаздывал.
На длинной лавке подле камина напротив стены, пахнущей влажной побелкой, сидел лишь один из старых здешних бывальцев, Эльхандро Камина. Выглядел он как человек, съевший дюжину несвежих сельдей или только что похоронивший любимого пса. Содержимое зеленого стакана, который он держал в сплетенных ладонях, интересовало его не так сильно, как входные двери, на которые он посматривал с изрядным нетерпением.
Он даже встал, когда дверь скрипнула и пропустила фигуру в капюшоне. На его губах появилась легкая улыбка, которая, однако, быстро исчезла.
Эрнесто Д’Ларно, ибо именно он встал в дверях, сразу же приметил печатника. Подошел и присел, не спросивши разрешения. Камина приветствовал его кивком и неохотно подвинулся. Хотя обычно он ничего не имел против Д’Ларно, нынче предпочел бы его не видеть – широко улыбающееся учтивое лицо художника пробуждало в мрачном Камине злость, которая, в свою очередь, вызывала чувство вины, поскольку печатник, прочитавши в жизни вдоволь умных книжек, старался оставаться добрым человеком.
Однако вернемся к самому Д’Ларно, к этому худому длинноволосому юноше, который за двадцать три года своей жизни сумел достигнуть небывалого – прослыть самым большим ветреником в и без того переполненной ветрениками Сериве.
Работал он нечасто, а если и приходилось ему, то редко этим зарабатывал, а если даже что и зарабатывал, то привык вкладывать одну монету в сапог на черный день, а остальное мигом просаживал. Когда б еще он тратил все на девок и вино, как прочие художники, то хотя бы пользовался известного рода славой. Однако Эрнесто Д’Ларно делал с деньгами вещи, которые удивляли одновременно как суровых мещан, так и серивских жаков.
Например, порой он раскладывал на серивской улице серебряные реалы, а потом садился где-нибудь неподалеку и смотрел, как ведут себя люди, когда находят деньги, – и при этом внимательно изучал черты их лиц. Мог заплатить старому гончару, чтобы тот оставил работу, вышел из мастерской и весь день сидел на солнце – в то время как сам он зарисовывал старика с десятка ракурсов. Когда он имел деньги, то раздавал хлеб голодным, сахарные фигурки детям, баклаги вина – матросам. Порой же совершал и более странные поступки, как тогда, когда заплатил обитателям одного переулка в Сериве, чтобы семь ночей подряд те выставляли в своих окнах ряды сальных свечей.
Все это не добавляло ему любви простых людей, поскольку им было понятней другое зло, вроде бросающих камни жаков, а не эти странности, разрушающие привычный уклад жизни Серивы.
Когда же у Д’Ларно не было работы, целыми днями он бродил по городу, как он это называл, коллекционируя. Однако это была особенная коллекция, доступ к которой имел исключительно сам Эрнесто, поскольку она находилась у него в голове.
Например, с сегодняшней прогулки он принес три ноты песенки, которую пела молодая девушка, продающая рыбу, какую-то завиральную сплетню, невероятную историю, услышанную от старого морехода, запах разлитой туши в магазинчике с чернилами, полет альбатроса в сером небе. И одно необычное наблюдение, которым он хотел поделиться.
– Ты уже слышал, Эльхандро, старый друг-питух, что нынче случилось в университете?
– Нет. И мне нет до этого никакого дела.
– И плохо. Однако я мог бы тебе об этом рассказать как непосредственный свидетель, потому как я там был. Иначе ты будешь обречен на конфабуляции и невероятные истории, которые завтра начнут кружить по всему городу. А скажу я тебе, что беспорядки, которые возникли из-за Хольбранвера, наверняка войдут в анналы.
– Хольбранвер?
– Ага! Вижу, что ты, однако, интересуешься еще чем-то, кроме своей машины и чернил. Ладно-ладно, я позабуду, сколь неинтересен я был тебе минуту назад, и все расскажу тебе – с подробностями. Стало быть, нынче около полудня появилась сплетня, пущенная в город, что Хольбранвер должен давать некий экстраординарный показ, и где – в университетском Зале Медиков! Мы все полагали, что он станет резать мертвецов, поэтому собралось там множество людей различных сословий, в том числе и я. Поскольку – признай это сам – если бы ты знал, что нынче там кого-то вскрывают, разве ты не пошел бы?
Камина согласился. Знал, что теперь он уже не сдержит словотока художника. В таверне же единожды начатая история должна катиться, словно спущенное с горы колесо.
– Сперва ректор хотел все низшие сословия гнать взашей и никого кроме профессоров не впускать, но знаешь же, как оно в Зале Медиков: три этажа аркад, на каждый этаж – несколько входов. А еще и жаки унюхали, чем пахнет, и принялись людей им одними известными дорогами проводить на балконы. На это ректор вызвал гвардейцев, дабы людей прогнать, но кого выгнали со второго уровня, тот быстро появился на первом. И наоборот. Тем временем профессора и Хольбранвер начали выказывать нетерпение, а потом сей последний решил начать, невзирая на ротозеев.
Д’Ларно ухватил стакан Камины и выпил его в несколько глотков, непонятно было – оттого ли, что пересохло у него в глотке, или чтобы подержать печатника в напряжении.
– Наконец они начали. Но сразу же на лицах зевак появилось разочарование, да еще какое: для такого разочарования, полагаю, пригодилось бы специальное слово на нашем языке. Понимаешь, ровнехонько как если б мы полагали, что случится нечто кровавое, а тем временем не произошло бы вообще ничего. Пьяница взойдет на край крыши, покачнется, а зеваки уже предвкушают зрелище, из-за которого побегут по спине мурашки, уже ждешь ты эти мурашки – и тут пьяница отступает. Вот именно такие лица у нас у всех и были, когда Хольбранвер втянул в зал не голый труп, а всего лишь некую деревянную конструкцию. Но не запустил ее, а что-то говорил о тенях, а ты знаешь, что я во всем этом особо не разбираюсь. Только то и знаю, что однажды читал у Альрестеля.
– И что он говорил?
– Говоря самым общим образом, он похвалялся, будто нашел способ записывать на стеклянных плитках тенеграфы, образы тени, при помощи каких-то чувствительных солей, ртути и серебра. Потом он сказал, что впервые покажет публично тенеграф человека, да не какого-нибудь, а тенеграф самого владыки. Предупредил при этом, что вид этот фраппирует и будет не совсем понятным. И все же это не подготовило людей к тому, что они увидели. Кто-то приоткрыл одно окно, в комнату ворвался сноп света, а Хольбранвер умело направил его зеркалом прямо в тыл своей машины. И на полотне, которое он развесил на стене, показался образ.
Последние слова Д’Ларно прошептал, так что Камине пришлось придвинуться ближе.
– Скажу тебе, ничего подобного человеческий глаз еще не видывал! Фигура была сияющей, стройной, четырехрукой, со сверкающим ореолом вокруг головы, и настолько была она нерукотворно прекрасной, что все вздохнули. Лицо такое доброе, такое понимающее, взгляд такой, что несколько человек тут же сомлели, профессора же онемели, потому что даже фигуры святых на витражах базилики, в тени коих стоят коленопреклоненно грешники, чтобы очиститься от грехов, не обладают таким великолепием. Скажу тебе, тенеграф нашего властителя стал самым чудесным образом, какой я видывал в своей жизни, даже если оказался он совершенно несхож с оригиналом. Когда Хольбранвер наконец отодвинул зеркало и картина исчезла, люд просто взвыл от отчаяния. Ученые принялись дискутировать, мол, что оное зрелище могло бы значить. Кто-то крикнул «ересь», поскольку набожные ханжи настаивают, что тень – всегда противоположность ее хозяина, она злая искаженная и ее любой ценой должно избегать. И как то, что мы увидели, могло быть противоположностью владыки? Отчего невооруженным глазом не видно было в тени его столь чудесного образа, какой становится виден лишь в стекле тенеграфа? Но прежде чем они успели рассориться вдрызг, кто-то сверху крикнул, чтобы вновь показали чудесный образ. Люди принялись трясти барьер, топать и кричать. А поскольку внизу никто их не слушал, то злость нарастала. Они принялись так неистовствовать, так топали, что балкон провалился, толпа рассыпалась по залу, причем большинство побежали к машине. Хольбранвера скоренько из всего этого вытащил сам ректор. Почти чудом удалось им спасти стеклянную пластину с тенеграфом, поскольку машину люди растоптали полностью.