
Полная версия
Временно
Круг мальчишеской головы похож больше на квадрат теперь, земля в горшке – на сахар, книга – на зубы, боль – на сытость, глаза – на бархатцы, жизнь – на достопримечательность. А зеркала на мальчика не похожи. Вот так. «Цветочек там жив еще, интересно?» – думает Жа. Ах, как кружит-то, как от поцелуев. Так приятно и легко вдруг теперь, даже света не видать ему.
Малыш Жа поворачивается к столу, держа в руке кухонный нож, но злоба в лице переменяется удовольствием. Стол пуст, ни следа гостей не видит он больше. Чай давно остыл, ну как чай, трава там какая-то, что успел найти он в этих джунглях нищеты. Маленькими глоточками, в надежде почувствовать несколько вкусов поочередно, Жа допивает содержимое кружки и устало выдыхает. На стуле рядом с ним замечает он конверт, берет его в руки, открывает. Внутри листок бумаги, незнакомый детский почерк, какие-то слова, запахи черной смородины, звуки му, а еще песчаный пляж, кокосовая вода из трубочки, маленькие пальчики в волосах, белоснежные улыбки, веснушки.
– Мелис, – падают его слезы, а за ними и сам мальчик летит вниз головой. Рядом с ним, раскинувшись симметрично, машет своими легкими крыльями великий и живой десятирублевый медный орел.
за 23 года до октября, 24.
– : —
О, как учиться любить приятно. 4 года на носу, маленький джентльмен в майке с дыркой и чумазыми ранеными ладонями, с щечкой аать и вверх в улыбке бежит по лестнице из цветов, только что из моря, соленый и жаркий. Тельце его костлявое, одна спина и щечки с глазками, бурый от румяного солнца, пепельные белые волосы падают на его личико, и тот их постоянно убирает в сторону, хмурясь. Такой себе герой из податливого желе, грандиозный и легкий как пушинка, пестрый во взгляде, свой. В руках свежих маленький крабик, только что пойманный из паутины медуз и ловких ручек рыбаков-шалопаев. Крошечный и великий, движется он как стрела, пронизывая воздух своим юным сильным стремлением. Дверь распахнулась, и улыбка заметная, летучая упорхнула махом и со свистом. Ах, какая светлая она, но ее пряди и голубые ягодки так унылы, что к горлу мальчишки подступает комок и слезы норовят выпасть бомбами на благородные земли тоски.
– Мой милый Жа, ты пришел, мой ласковый белый снежок, иди ко мне, обними.
– Что с тобой, Мелис? – почернел Жа.
– Мой несмышленый мальчишка, точно как мои куколки. Глупыш, я больна, и ты не должен долго находиться рядом с моими любящими тебя ручками. – Мелис гладит детскими пальчиками его изнуренное от новостей личико и скоро убирает их под пропахнувшую благовониями и мятой накидки на одеяло. – Мой хороший Жа, я так хотела понырять с тобой сегодня с отвеса и покудахтать на морские корабли, но я вся горю, просто пылаю, и мы с mama сегодня вечером уезжаем домой лечить мои легкие. Ты же будешь мне писать, мой милый Жа?
– Конечно, буду. Правда, я писем еще не писал никому. Я и писать не умею-то толком.
– Значит, для меня будет твоим первым! – ее бордовые щеки весело заиграли, губы, полные и сентиментальные, еще сильнее наполнились сладостью и какой-то неведомой ему новизной, руки снова появились на свет из недр простынных скал и искали мальчишечьи на ощупь.
Жаркое лето в южном городе зарождало непокой. Море кувыркалось, как бешеное, море только-только соединило руки малышей, их уже не разнять. Мальчик Жа был на море впервые. Его родители поили его вечерами какао, читали книжки про деревянных солдатиков, целовали в ушко на ночь. Это была любовь, чистая, как кромешная темнота. Мелис встретилась ему в детском парке, посмотрела на него внимательно, подошла и взяла за руку. В тот момент белобрысый Жа узнал, что есть и другая любовь в жизни и она пахнет шоколадом и виниловыми пластинками.
– Тебе нельзя здесь долго находиться, мой милый Жа, ты можешь заразиться и тогда тоже будешь гореть, – она вздохнула, будто загудел круизный лайнер.
– Ничего, я посижу. Вот, – Жа протягивает ей еще живого крабика в ракушке и маленькую ромашку, совсем кроху, как сам он, с носиком вверх в пыльце ее нежной отреченности.
– Ой, кто это? – с восторгом выплескивает она и берет за щупальца кораллового самозванца.
– Самозванец, – говорит Жа.
– Почему? Он совсем не притворяется никем, ему это ни к чему. Он же еще совсем малыш, как и ты, – белоснежная и жаркая касается рукой руки мальчишки, и тот тает.
– Я не хочу притворяться, просто хотел его так назвать.
– Это называется «любовь»? – она смотрит в его глаза и видит в них свое отражение. Глаза мальчонки мозолены и слезливы, но ярки.
– Что – это?
– Мы…
Бурые и в заединах сладкие молочные губы аккуратно, бездыханно и немо целуют его сухие, крошащиеся, соленые от моря. Крабик наспех собирает вещи и удирает к открытой двери на волю, смешно удаляясь бочком, мол, не смотрю, не вижу, уже ухожу.
– Мы? – слышит он голос в свежем ветре, раскачивающем тени южных сытых деревьев.
– Мы, – поет лето.
– Мы, – шепчет она.
А после мальчик болеет еще три недели кряду, маленький Жа, совсем он иссох и возненавидел море. Какао на вкус как песок, ракушки все уплыли пробивать дно, мама целует не так, боится заразиться. Он-то не боялся. Покалеченный и с пылу, бродит малыш Жа по камушкам вдоль тернистого берега мертвого моря и забывает личико первой любимой своей, случайно забывает насовсем.
октябрь, 30.
15:14
– Тзы-ынь!..Тзы-ынь!
– Алло, кто это?
– Малыш Жа?
– Не совсем. Кто это?
– Вы меня не узнаете?
– Я вас не слышу, алло?
– Меня просили звонить вам каждый вечер и рассказывать о восхитительном, помните?
– Ась?
– Вы получили кайф? Вам передал почтальон горсточку?
Взбудораженный и смешной голос на проводе, похоже, выстригал усы, и лязг щипчиков завис в воздухе голубой каемкой света путепроводного, как сверчок.
– Сверчок. Меня зовут Сверчок.
– Какой сверчок?
– Сверчок поэт!
– Ах, вы, наверное, шутите?
– Вовсе нет. В любом случае слушайте. Я был вчера знаком с Дали, он мой друг, помогал ему втягивать живот, чтобы тот мог влезть в свои шерстяные французские брюки. У него тощие ноги, совсем уж некрасивые, и он слишком медлил, потому я и заметил некрасоту, так явно ее разузнал, как подругу, как неживой объект, как фотографию. Щелк, и так было тут. Влез, поблагодарил (а я с ним наперегонки дышал и втягивался и проиграл, конечно), взял свои серебряные весла из-под дивана и сказал, что поплывет с ними в Нью-Йорк.
– Дали давно умер.
– А вчера еще был живой и поплыл по Сене в саму Америку, я сам видел! – На проводе шуршали фантики от конфет и чавкали довольные уста.
– Откуда вы меня знаете?
– Вы мня воззвали и сами с собой познакомили. Это было утром. В смерть звезды на небе. Я ваш сосед снизу. – В трубке послышалось, как улыбка слезла с лица незнакомца и потекла к ногам его, кажется, даже разбилась.
– Вы знакомы с Времей?
– Не будем больше говорить, к тому же кому нужна мешковатая звезда во лбу? Принцесса скоро колыхнет разбомбленные ночи публикацией ясных лишь Времени грез. Дайте ей отдохнуть от работы. Так много работает, милая, так худа стала и почти древесна. Я позволю вашему почтальону в этот раз ошибиться, но больше – ни-ни, ждите посылки. Будьте здоровы.
– Апчхи.
Голос положил трубку. Малыш Жа лег подле трубки своей и услышал, как взрывается в оголенном проводе путевая звезда.
ноябрь, 2.
16:07
Малыш закрывает уши. Горит-горит и не тухнет ни его нутро, ни огни в глазницах, ни иконки и личики в кроватках по соседству, ни то, что бьется внутри. Чему? Ничему не научился он за сегодня, и вряд ли ценным будет его путь из одного угла комнаты в другой, в надежде по тому пути споткнуться враз и расшибить голову в котле гениальности. Но что, если можно, возможно самопознание в тишине? Тогда каждый шаг его навстречу стене напротив, что если в нем и есть его путь – в одном шаге, в каждом из тысячи попыток достигнуть чего-то, не проходя пути как такового? Замедлиться и как можно дольше совершать его. Теперь предстоит мальчику почуять замедление собственного хода, времени вспять себе самому готов он предаться. Магия, черное серебро, холодный лед. На столе стоит банка, наполовину наполненная водой, с другой стороны банки мерцают огоньки работающей самозванской машины и просвечивают милому Жа дно его пустого аквариума. В нем он крышкой заперт сверху, в прозрачной и чистой воде, в пустоте, в абсолютном начале, если он не зарождает жизни, поэзии, существа, он начинает цвести, опадать, отслаиваться, мутнеть, тухнуть, покрываться плесенью, умирать. Язык Жа черств и истёсан бумагами плохих книг, слух исцарапан изнутри ушей всеневозможной руганью, поганством и злыми шутками уныния, глаза узрели мало скорби и радости, – они съедены тоской. Малыш плавает в банке, прозрачный и тихий, и, пока не высосет всю воду, не впитает весь мир, что вокруг него волнами пляшет, он не станет его превосходством, не станет богом этого мира внутри прозрачной банки, не станет – мальчик Жа вдруг взял – и стал! Вот он! Поклоняйтесь ему. Ах, тут никого, все живое лишь в нем и не рождено еще на свет.
Сам себе попытался описать идеальное. В понимании малыша Жа идеалу далеко до эталонного, даже красотой трудно его обозначить. Но он создал себя, самого себя из ничего и приравнял все дни, потраченные на свое взросление в идеальности, его великое рождество, к бесконечному нулю. Ноль – вот к чему он стремится. К пустоте. К становлению очередным предметом в комнате, где зарождалась жизнь. Здесь родился он, и был он сам себе матерью и отцом, и есть и будет ими. Творец и само творение – едины. А значит, каждый и все – правы в любом порядке и случае, если он знает, что он – создатель и создание в нуле. Жа закрывает уши и слушает, именно так, слушает божественное откровение, выступающее слезами из его глаз, слюнками на губах, чесоткой в лопатке, словами во всем теле бушующими. Он закрывает уши и слушает – с обратной стороны слуха кто-то трижды стучит в его двери: тук-тук-тук.
– Кто там?
– А вы как думаете?
– Чертова институтка! – Жа повис в воздухе, как неуместный вопрос. Обманчивость его мысли, кажущейся теперь глупой, как сон в летний рассвет, покорила его сердечко простотой. Стерва тикала в висок, и было похоже, что должно рвануть.
– Вы пришли в себя? – протянула вечная.
– Я вернулся в себя, да.
– Вы слишком громко размышляете, даже цветы прислушиваются. Слушают и вянут. – Время Станиславовна облизывала пальцы в халве. Ее зубы, заметил малыш, были идеально бесцветными. Это вызывало рвоту и чувство уважения.
– Цветы только от вашего присутствия и вянут, Время Станиславовна. Кстати, кого вы подшерстили мне телефонные линии провести в комнату? Это за какую плату будет?
– Никаких денег, чем вам платить придется, так это вниманием. Слушайте, что вам скажут в эту трубку. И увидите, что в избранное попадется вам, что знать нужно, а что – чушь подлая и лишь фантазии вашей больной плоды.
– Как вы, видимо?
– Не совсем. Я вас ценю и люблю, вы мой избранник. Вы меня боитесь больше тетушки Иосифовны. Ах, мечта!
– Я убью вас, непременно убью, зеленая старуха, и вы превратитесь в куколку вашей тетушки. – Жа отодвинулся от ее эфирного зловония, цветы в разбитом горшке зажмурились и спрятались в самих себя.
– Какой вы злой бываете, маленький Жа. Не нужно так. Вот взгляните в окно. Может, пора выйти на улицу и подышать кислородом? Так и тишина негромкой станет, и голод забудется.
– Я посмотрюсь в окно. Но вас я видеть в нем не буду. Вы уйдите в кухню. Скоро придет Асса и накормит меня жареной селедкой. А вы идите на кухню и погладьте мой цветок алоэ. Я приду и посмотрю, сколько в вас жизни быть может.
Рана на всю правую руку сочилась и гудела сладким тростниковым писком, как от фонарей по дороге в больницу, по аллее грез и рыданий. Малыш Жа посмотрел в окно и увидел в нем израненного себя, пожалел вдвойне, а затем принялся видеть наружности.
Сытая дама выстроилась в тропинку, по ней побежала черная вода из батареи.
«Куда же ты, водичка?» – свистнул Сверчок, сосед, удивленно смотря ей вслед. Обвитый телефонным проводом, он наблюдал, как мутная слизь с запахом сгнивших опалых листьев ползла в дырочку на потолке по стенам его квартиры, перекрестился, только вывихнув пальцы, и неутешительно заулыбался вечной весне в трупе, заметивших на секунду беспричинную пустоту голубых глаз.
ноябрь, 5.
15:01
Милый городок, почти чистый и уютный: проститутки незлобные и некривые и целуются задаром, дети тихие, почти немые, с рождения с отклонениями многие, алкоголь дешевле хлеба и молока, бесплатные уколы сильного наркотика раз в полгода по причине добросовестного здравоохранения, смертная казнь узника цензуры в прямом эфире, если желаете. Все тут есть, всего вдоволь, каждый в достатке мочится и трахается, старики живут в отдельных поселениях, подобных резервации, потому в центре не воняет, только от церквей. Изобилие мудрости и цветочного чая на завтрак, смерть в кредит – можно смело брать, а любовью никто не интересуется. Малыш Жа достал из чулана несколько баночек и закрасил окна в своем доме черным, желтым и синим. Теперь у него всегда одновременно утро, день и ночь, ледяной кофе из баночки за книгой Пруста, письма с задолженностью по причине тунеядства и стихосочинительства на туалетной бумаге, а ванную он может принимать и посредине комнаты, когда потолок течет в дождь. Да и снизу вода пробивается, в дыры в стенах лезет, в щели окон. Малыша Жа все устраивает, только кушать бывает нечего и кофе из баночек – соседский, недопитый, и чай заваривается плохо, потому как цветочный, только собранный на клумбе под памятником Марксу и не засушенный еще. Да и алкоголь не так уж и дешев, а слюни у барышень в чулках в сеточку несладки, нетягучи. Он тут делает снимки для «ассоциаций худших фотографов» на пленочный фотоаппарат, снимает вещи и тела, вонь и ругань, счастье. Он тут рисует на стенах масляными красками, на потолке – карандашом, на линолеуме – ручкой неотмывающейся – ангелов рисует без крыльев, птиц без крыльев, богов без крыльев, да все что угодно, у чего нет крыльев. Высоту рисует, холод, терпение, сухое лето, странные игры, мосты, этажи, билет на одну поездку, рубашки, развод, кота, глаза, цветы в вазе, спасибо, контроль, велосипед, череп, хроники, привидение, паутину, пользу, лагерь, китов, телефон, кровать, тени, пачуццi, если, горизонт, чудо и небеса, блик, зиму, огонь, мак, воду, мельницу, нож, Сатурн, моряка, давай-ку, бесконечное вино, всю ночь… Краски закончились, места для рисунков тоже совсем нет, но есть этот город вокруг, что не передать словами, как грандиозен и чужд, как долог, как неспокоен, как обесцвечен и тускл. Жа проводит кистью по воздуху, он творит, он тут существует и живет, а вы ему – свои письма с угрозами опустошения, эх, невежды. Камушки морские стучат друг о друга теплом, коровы на берегах голодного разума пасутся довольные, из уст в уста передают травы и земли на пожевать, снегири прилетают домой, что бы это ни значило, театры тушат свет и приглашают к себе в гости за кулисы, все кипит, строится, хлещет, колется, чешется и воет. Один мальчик сидит в вечно темной от красок масляных комнате и ждет, когда законы физики поведут себя по-божественному, по-мужски и станет вдруг хорошо просто так, закрыв глаза и уши, от себя станет, от себя.
– : —
– Мне кажется, ты выглядишь нелепо в этом пиджаке.
– Но мы же идем на свидание! Я оделся, как подобает случаю.
– Малыш Жа, у нас свидание на крыше!
– И я буду чертовски хорош на этой крыше, милая Асса. Идем.
ноябрь, 7.
17:04
Кто-то кого-то предал, кого сослали, кто убил, кто любил. Малыш Жа тосковал, и ничего ему «ихнего» с души не нужно было, дали бы свободы и вновь почувствовать, а потом хоть в север, хоть в тайгу, хоть домой к страху высшему.
Вчера ближе к ночи жизнь остановилась – малыш увидел, узрел! Моментально, как по выключателю, хлоп – и не стало ее. Билась там, корчилась, ветер гоняла и щеки пыжила, а потом бац – и пропала. Теперь утро, и ничего, ничто! Большое такое, сильное, перепачканное в грязном русском снегу и заляпанное жирными пальцами неудачного актеришки в вечном перформансе сквозь облака. Жизнь забылась, и слышно было, как бьются все сердца на свете, даже кузнечиков. Женщины, как матери поднебесные, гладили исхудавших и седых мужчин по уставшим большим головам, бабушки били внуков за суеверность и недоверие, а маленькие инакомыслящие лишь обиженно жевали свои блинчики со сгущенным молоком и наполнялись изнутри светом. Автомобили целовали фонарные столбы и могильные оградки, листочки сверху падали на камни с именами Шелли, Рембо, Достоевский, Коэн, кот Фыр. Некогда великие и разрушенные, забытые дома, отели, памятники, города выстраивались в шеренгу на коснуться губ мироточащих бродяг, совершающих кадиш и намаз в крысином помете по шею зарытые тут, на месте их всеобщего погребения! Пьяные клоуны продавали на лютом холоде шарики в форме собачек и жирафов, клянча на согреться и растрачивая внутренние свои органы на неудачу. Летели пакеты с мусором в воронку правосудия, зашивались рты художникам, судьи отбивали сами себе смертные приговоры, исполняя партию барабанов из сонат Людовика Эдаковонного. Все сияло и струилось красотой, вся история вселенной вытатуировалась в зрачках последнего родившегося в этот миг существа, и он глаза решил не открывать. Чего только не было! Но жизнь теперь не шла, она остановилась, даже опьянение, болезнь, удушье, катастрофа, мысль, звон, природа, сон, смерть – забылось все, и ничего не стало разом. Все ничего, все, ничего, все-ничего. Бабах. Закончилось. И тут малыш Жа вспомнил, что лишь позабыл все, – тюрьмы ворота отворили, и Время Станиславовна вошла с гостинцами под мышкой.
– Тик-так, мой милый Жа, тик-так. А вот и я!
– Вы принесли мне еды, чтоб мучить меня дольше?
– Конечно, так, прекрасно быть долгим и неутомимым, великое откровение вокруг и мимо обходя. – Дама, как карточная, держала пиковую розу в руке, та вяла и сохла на глазах. Жа искал козырь в рукавах, а нашел только сигареты.
– Черт подери, я кто вам, мальчик, что вы со мной в игрушки играете? Я человек, я мужчина, я часть этой жуткой, бессмысленной и абсолютно невыносимой абсурдности вселенной, в конце концов, я ее часть! Дайте же мне кусок сыру, как и всем мужчинам в шляпах на босу голову, которым даете вы! Дайте! Или уйдите прочь! Мне от вас тошно и жрать хочется.
– Вы сами полюбили меня и пренебрегли сытной едой, молитвами и крепким бургундским по пятницам.
– Я не выбирал жизнь.
– Никто не выбирал. Только не останавливайте ее больше, я сильно обижаюсь. Мне рабочие часы вычитают, знаете ли. Да и ту тетку с виноградом я совсем не люблю, только тшш. – Она махнула рукой, и сигаретный дым в легких малыша Жа скукожился от недостатка пространства. Из глаз потекла смола.
– Я буду читать, не дергайтесь.
– Руку перебинтуйте, течет же на брюки.
– К черту.
– : —
– Я принесла тебе хлеба и килек в томате. Будешь?
– Конечно, спрашиваешь.
– Милый Жа, почему же ты голодаешь и совсем не работаешь? Мы могли бы ходить с тобой в рестораны и слушать живые выступления великих джазовых музыкантов, объедаться лобстерами и креветками в сливочном соусе, плеваться косточками от марокканских абрикосов в картины забытых художников в Институтах современной живописи. Почему же ты живешь тут, как при блокаде?
– Моя дорогая Асса, передай нож. Теперь позавтракаем. А то уже слюни свои есть устал.
– Ты питаешься только вином и скандалами. Ты тут сгниешь, и никто тебя не спасет, если ты себя не спасешь. – На лбу у Ассы проступило напряжение, виски стали пульсировать, а желудок громко урчать в ругани.
– А что рестораны? Они там сидят себе, даже есть не хотят, просто красуются в своих новых платьях и рубашечках, воду пьют и хмелеют от собственного эгоизма. Сидят как на иголках и манерно точат себе руки ножами, чтобы после сбросить груз с тела и выдавить в ванную весь тлен просвещений от специализированных социальных помоек. Я бы ходил в ресторан, чтобы кричать им, какие они суеверные и ранимые, чуткие слепцы, злобные кролики, не тронутые за живое, чистые, а потому безмозглые. Ах, но у них и для кричащих есть специальное место. Вот потому-то я здесь. Здесь никого нет, кто бы меня мог запереть в то место. Ведь ты этого не сделаешь, Асса?
– Не сделаю. Только поешь скорее. И не спеши. Я открою вино.
– Не сомневайся, она не сделает этого. Она же тебя спасет. А ты ее?
– Опять вы?..
Время Станиславовна звенела бокалами из хрусталя, держась у серванта емко, как стена дыма, и улыбалась лихо, единодушно, – настоящая волчица.
– А кто же еще. Вы есть-то будете?
– Ах ты, чертова сука.
Банка килек улетает в стекло пустого почти серванта и взрывается красным цветом. Кровью маленьких человеческих рыбок они стекают на пол к ногам Времи и ничего собой не представляют больше, только пятна смерти разбегаются по комнате и волочатся лениво тухлым запахом в присутствии ее.
– Не попал.
– А в вас можно ли попасть? Если бы можно было, я бы вас прикончил этой же банкой килек, изрубил бы вас острыми концами и выкинул на балкон замерзать.
– Вы уже резали меня, точнее, себя, а думали, что меня. Ловко! И что вышло?
– Вышло замечательно!
Жа поднял с пола тельца стеклянных рыбешек, сдул с них прозрачную стружку и закинул в рот. Потом поковырялся в ухе от боли, выбил пару пробок и сел на пол подбирать остатки. Было очень вкусно и больно, как при рождении.
– : —
«мой бог рыба,
словил – съел,
вымыл трупики костлявые,
кровью умытые,
похоронил
в мусорном ведре,
как все остальные».
12:55
– Ты в порядке? – Асса строго смотрела на малыша глазами недовольной матери, чей ребенок вылил кашу на пол и теперь, довольный, сидит с ложкой в руках, сытый своим поступком.
– Да, очень вкусно, спасибо.
– Ты порезался.
– Где?
– Да вот же, – она указывает на правую руку малыша, из-под рубашки виднеется рана. — Это же не сейчас?
– Это я ставил эксперимент. Неудачный.
– А еще на губах. У тебя кровь. Ты изрезал все губы, дурачок. Как же ты?..
Темные горячие губы ее поцеловали раненые губы малыша, и густонаселенные горем миры в голове его улетучились вместе с яростью переживаний за собственную веру в жизнь, голод и тошнота выветрились, а ее запах остывшего от чувств тела делался для малыша запахом кадила в молитве утерянного в херувимах тела монаха, покрывшегося в страстях мхом и клевером.
– Как же вы красивы, как песнь ангелов в электричке на Москву. Как же вы терпеливы и сухи, как летняя ночь. Странные игры, не так ли? – Время Станиславовна подходит ближе, почти впритык, и проводит языком по щеке Ассы, целует ее в густые волосы и плюется в сторону. – Она чудо. Я бы ее любила, но нельзя.
– А я бы вас удушил, но тоже нельзя, – шепчет малыш Жа.
– Что? – волнуется Асса.
– Все хорошо.
– У тебя кровь на вкус как молоко. Как мамино молоко из груди. Молоко моей мертвой матери, понимаешь?
– Поцелуй меня еще.
– А где твоя мать, Жа? Где же она? Почему ты не видишься с ней? – Асса вытирала свои губы рукавом белой рубашки. Жа смотрел на ее рукав с горьким комом в горле. Ему было жаль видеть, как белое становится бурым.
– Она позабыла о том, что у нее есть сын. Я не хочу ей напоминать, память хуже ада.
– Я поцелую тебя еще, и мы выпьем вина, хорошо?
– Да.
– :-
«я синеокую
просил
проститься
и исповедь принять.
вино и кровь моя,
а тело — бога.
в отрыжке от рыбешек
бог»
23:43
– Ты выдержишь?
– Я так живу.
– Ты со мной поспишь?
– Я не умею спать.
– Что ты делаешь ночами?
– Венчаю дрем и темноту.
– …
– «Она», возможно, всё.
В дырявых носках и с пучком смешным на голове она идет к нему – проходя длинный путь от кухни, с привкусом ежевичного вина на губах, к его рукам в углу оголтелой, живой, такой же живой и обезумевшей комнаты. Как бурлаки на реках северных, тянет она свое сердце, свое тело, израненное в рабстве нежности грубых пальцев иждивенцев и сальных слов проституток в платочках, ширяющихся у дома быта, чутких ее подруг по неизведанному Парижу – оборванка, искалеченный ребенок дождливой эпохи, в черных красках под грудью, на бедрах и лодыжках, почти тюремных, ручных холодных картин настоящего, в серьгах от пивных жестяных открывашек, в цветах увядших, тянется она к малышу Жа.