bannerbannerbanner
Немеркнущая звезда. Часть вторая
Немеркнущая звезда. Часть вторая

Полная версия

Немеркнущая звезда. Часть вторая

текст

0

0
Язык: Русский
Год издания: 2017
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 8

15

Итак, всё лето Вадик добровольно и истово прокорпел над физикой, навёрстывая, что пропустил, – электричество и магнетизм, главным образом. И должен был вызвать бы этим восторг и одобрение учительницы, которая просто обязана была, по всем правилам, его на руках носить и в пример одноклассникам ставить за самостоятельность и за труд, и похвальное для его лет упорство. Но вышло всё наоборот, однако ж: не слышал Вадик ни разу от учительницы своей похвалы, а одни лишь насмешки слышал да реплики ядовитые, уничижительные; да ещё непременное желание чувствовал, можно сказать хроническое, побольнее его при всех зацепить, унизить, ущемить достоинство.

«В Москве, говоришь, учился? Ну-ну! – неизменно было написано на её сытом, холёном, круглом лице, когда она Стеблова видела, глазами когда встречалась с ним в классе или на перемене и хитро так посмеивалась при этом, губки тоненькие покусывала. – Ладно, посмотрим, какой ты москвич, какой есть знахарь и молодец, и чему тебя там научили. Не пришлось бы мне тебя переучивать – вот в чём вопрос! – тебе прописные истины вдалбливать!»

Она и “вдалбливала” целый год, дурочка пустоголовая, норовистая, безуспешно, нагло и тупо пытаясь Стеблова под себя подстроить-нагнуть. Ну и попутно ему и всем остальным доказать, что без неё бы он пропал совершенно, без её знаний, ума и уроков. И физики, что существенно, не узнал бы и как следует не понял, оказывается, именно так. А она, “обалденно-выдающаяся” учительница и “заслуженный сто крат педагог”, его весь десятый класс собою прямо-таки благодетельствовала и счастливила – вот ведь до какого маразма и дикости дело у них доходило!…


Преподавательницу эту звали Изольда Васильевна Дубовицкая, “Изольда” – на жаргоне школьников. Была она полной, бесформенной, среднего роста дамой около-бальзаковского возраста, очень похожей по виду на пивной бочонок с приделанной головой на крышке, – была пучеглазая, обкормленная и наглая, любившая властвовать и волю свою диктовать, стравливать, подличать, плести интриги.

Она не нравилась Вадику никогда. Он был счастлив и горд до десятого класса, что у неё не учился. Встречаясь с ней в коридоре на переменах, до отъезда в Москву ещё, он всегда инстинктивно старался от неё улизнуть. Или же сделать вид и прикинуться, что не видит, не замечает её – и не поздороваться. Дубовицкая олицетворяла стихию, что была глубоко чужда и враждебна ему: так о каком тут можно было говорить здоровье?! Тут впору было обратное ей при встречах желать, чего Стеблов, конечно же, никогда не делал…


И вот, вернувшись домой, он всё-таки попал под её начало, с неудовольствием для себя узнав, что она уже второй год как преподаёт их классу физику; что на смену их прежней хохотушке-учительнице пришла, милой, приятной, достаточно молодой ещё женщине, находившейся теперь в декрете.

Тут-то уж Вадик столкнулся с Изольдой лоб в лоб на узкой школьной дорожке, и убегать, и прятаться ему от неё было уже некуда. «Ну, паря, крепче держись, – мысленно сказал он себе на первом же её уроке, представляясь как новичок и ловя глазами её взгляд злорадный, как кактус колючий. – Теперь она покажет Кузькину мать, отыграется на тебе по полной». Что впоследствии и произошло, и Изольда над ним от души покуражилась-поиздевалась за десятый класс, пока он под ней находился.

Она, зараза этакая, припомнила Вадику всё: и невнимание прежнее, нелюбовь, и периодические убегания на переменах, которые она, оказывается, зорко все подмечала и запоминала, старательно где-то там у себя внутри записывала и накапливала до лучших времён – прямо-таки как кладовщик заправский или тот же компьютерный диск. Чтобы потом, по-змеиному переварив и превратив накопленные обиды в яд, отыграться при случае, “должок” неучтивцу вернуть… Вот в десятом классе обильно-накопленным ядом она с ним сполна на уроках и расплатилась, более чем сполна: сверх всякой меры что называется. Она оказалась страшно памятливой на учеников и очень и очень мстительной…


И получилось, что уроки физики стали для выпускника-десятиклассника Стеблова мукою с первого дня – и всё из-за нелюбимой преподавательницы, которая Вадику в классе даже больше не нравилась, чем некогда в коридорах, на переменах школьных, на улице, в которой его раздражало и бесило буквально всё, вызывало немую агрессию, из себя выводило! И в первую очередь, безусловно, – бесил её троцкизм прирождённый, глубинный, что ручейком горячим, дымящимся вытекал из недр её кроваво-красной души и определял образ мыслей и жизни этой воистину-непрошибаемой женщины, женщины-бультерьера, манеру её общения и поведения.

Ярая троцкистка и оголтелая революционерка по духу, натуре и убеждениям, Изольда, как кажется, готова была разорвать и раздавить любого, в пепел Истории превратить, в пыль лагерную, кто становился у неё на пути, или же кто осмеливался в её присутствии высказывать и пропагандировать взгляды и настроения, противоречащие её собственным. Инакомыслие и инаковерие, таким образом, были самыми страшными, воистину смертными грехами в системе её нравственных и духовных ценностей, ибо она на полном серьёзе считала себя, кулёма, эталоном и центром мироздания (точь-в-точь как и её соплеменник Гринберг из интерната), понимай – самой умной и самой грамотной изо всех, самой культурной, мудрой и высоконравственной. Искренне верила, каракатица, что всё то, что смогло уместиться в её тупой голове, в её мозгах куриных за годы жизни – это и есть самая главная и самая важная истина на земле. А другой просто нет, не существует в природе! Всё остальное, по её глубокому убеждению, – ересь, крамола и чепуха. И носители оного – тупицы презренные и никчёмные, рабы-недочеловеки.

Люди с такими дикими взглядами и настроением, как у Изольды Васильевны, такой психологией ломовой и самомнением боевым, петушиным, всё и жгли и рушили с древних времён, давили, убивали, уничтожали, совершали все революции до одной, кровушкой до одури упивались. В Революцию они все в ЧК поголовно шли или другой какой схожий орган, от души там зверствовали и куражились, "правду жизни" утверждали огнём и мечом, молотом и наковальней. А если революций не было, – они, "благодетели-филантропы", так же не сидели без дела: гадили людям скрытно, карьеры им по возможности портили, а то и рушили совсем, спокойно жить и работать инакомыслящим не давали. В мирной жизни из них, всех этих пламенных революционеров-троцкистов и упырей-ортодоксов, стукачи хорошие получались, как правило, что наушничать, сигнализировать и "стучать" куда следует регулярно могли просто так: ради собственного удовольствия что называется.

Изольда и в физике, в преподавательском ремесле своём, точно такой же троцкисткой была, только без кожанки и без маузера; и здесь её оголтелый тупой догматизм вовсю проявлялся. Что она, будущий педагог-просветитель, когда-то поняла, запомнила и зазубрила в пединституте, чему её научили там местные преподаватели, доценты и профессора, – то и хорошо, и правильно было: светом Божией истины, так сказать, правдой жизни нетленной. А всё остальное – чушь собачья и ерунда, пустословие и бред сивой кобылы, за который ученикам она сразу же двойки в журнал и дневник лепила, а то и колы…

16

Сугубому демократу-Стеблову были противны, чужды и омерзительны до глубины души все эти самонадеянные революционеры с кругозором и мозгами курицы и психологией бэтээров и танков. Сам-то он был из другой совершенно породы – породы людей, вечно во всём сомневающихся, неудовлетворённых и недовольных собой, своими хиленькими возможностями и способностями, вечной нехваткой времени, сил, скудными познаниями, наконец, почти нулевыми в сравнение со знаниями гениев; людей, абсолютно уверенных, что Истину-Правду Божью постичь нельзя: никому не дано такое. К Истине-Правде Творца можно только приблизиться на почтительное расстояние и, очарованному, замереть – издали молча Ей любоваться.

Эта его уверенность – в принципиальной невозможности постижения планов и замыслов Отца-Вседержителя, Устроителя и Промыслителя Вселенной, и, соответственно, Его земных и небесных творений, – в нём жила с давних пор: вероятно, он с этим родился. Поэтому-то, он рано стал понимать, и с годами это его понимание только усиливалось и укреплялась на подсознательном уровне, что любая рациональная система, вышедшая из человеческой головы, любая догма, схема или теория – это всего лишь ЧАСТЬ (причём, очень и очень мизерная, почти-что микроскопическая) чего-то огромного, необъятного и необъяснимого, что принято называть коротким и простеньким словом – МИР. И чем, соответственно, больше таких вот "частей" он изучит, пропустит через себя – тем лучше этот самый МИР и поймёт… Поэтому-то его абсолютно ВСЕ системы интересовали и ВСЕ теории – и религиозные, и философские, и естество-научные – ВСЕ! Ибо в каждой из них, как в спектре, содержалась малюсенькая часть Великой Божественной Правды и Истины.

По этой же самой причине он никогда не любил и не терпел ДОГМАТОВ – людей, что остервенело штудируют и потом также остервенело внедряют чьи-то модные суждения в жизнь, за них как за ширму цветастую, очень красивую, прячутся, бездарность, бесплодность и собственное убожество этим умело скрывая.

«Суждение, догма, закон, система, та же мораль, – мог бы с вызовом бросить таким вот оголтелым горе-пропагандистам Вадик, – это отражённое и оформленное мировоззрение одного человека или группы лиц – не более того. И безоговорочно следовать за кем бы то ни было, пусть даже и очень и очень мудрым, высокопарным и разрекламированным, отвергнув при этом других, – значит добровольно самого себя обкрадывать-обеднять, делаться, элементарно, малограмотнее и глупее… Это всё равно что на небе полуночном выбрать одну-единственную звезду, пусть даже и самую яркую, – и молиться потом на неё всю жизнь, закрывая глаза на другие, не менее этой лучезарные и прекрасные. Есть что-то ненормальное и ущербное, и по-детски слабое в таком упорном самоограничении и само-обеднении, такой интеллектуальной слепоте, такой однобокости и узколобости, наконец, – болезненно-ненормальное…»

Так если и не думал, то чувствовал Вадик на уровне интуиции, когда ещё дома учился и книжки разные по вечерам запоем читал, оставив любимые лыжи. Потом, в интернате уже, его в этом суждении-взгляде сильно гениальный француз Б.Паскаль поддержал, утверждавший в «Мыслях» своих, что «есть люди, заблуждение которых тем опаснее, что принцип своего заблуждения они выводят из какой-либо истины. Ошибка их не в следовании ложному взгляду, а в следовании одной истине при исключении другой»; а ещё утверждавший там же, что «…итогом всякой истины служит памятование об истинности противоположного», что «любое исходное положение правильно – и у пирронистов, и у стоиков, и у атеистов и т. д. Но выводы у всех ошибочны, потому что противоположное исходное положение тоже правильно»…

Прочитав однажды такое, Вадик сильно, помнится, возгордился и воспылал душой; всем сердцем, всем естеством своим поблагодарил мудреца Паскаля за поддержку дружескую и руку помощи, поданную в нужный момент: когда его первые философские взгляды ещё только-только формировались и сильно нуждались в опеке, во властной защите чьей-нибудь – как появившийся из-под земли стебелёк.

А уж когда он с Ницше в 25-ть лет познакомился, и его «Заратустру» несколько раз прочитал от корки до корки, – то всех догматов тупоголовых, бездарных и пошлых, что по жизни потом в избытке встречал, и вовсе люто возненавидел! Как трусов последних и как ничтожеств, только и умеющих, что пухлые щёки свои без конца раздувать да за заученные цитаты прятаться – кичиться чужими знаниями и умом. «Сколько ИСТИНЫ может вынести дух? на какую степень ИСТИНЫ он отважится? – ходил и бубнил он себе под нос в течение нескольких дней так поразившее его откровение великого немца. – Это становилось для меня всё больше и больше мерилом ценности. Заблуждение (вера и идеал) не слепота, заблуждение – ТРУСОСТЬ!!!… Всякое движение, всякий шаг вперёд в познании вытекают из мужества, из жестокости по отношению к себе, из чистоплотности по отношению к себе»…

Хорошо написано – не правда ли?! – духоподъёмно, мужественно и честно; да ещё и безжалостно к самому себе и другим, – что особенно ценно и важно, и более всего подкупает. Мужественность и мудрость автора поражали Вадика, в шок повергали, в трепет, в тихий душевный восторг. Равно как и книги его замечательные, что были сродни откровению или вспышке молнии над головой, и становились духовным нашатырём для Стеблова, этаким скипидаром для разума и для воли, что потом от спячки и лени его на протяжении долгих лет исцелял, от интеллектуальной зашоренности и дебилизма. Количество ИСТИНЫ, что позволял себе человек, входивший в его орбиту, становилось мерилом и для него самого: он всех людей с той поры на безусловное "качество" их только по такому критерию и оценивал…


Так вот, Дубовицкая по этой "качественной шкале" была у него на самом низу, возле нуля абсолютного, пусть даже про Ницше десятиклассник Стеблов ещё и слыхом не слыхивал, не знал, что подобного масштаба люди вообще существуют в природе. Поэтому он сразу же и невзлюбил Дубовицкую, стал в оппозицию к ней – со всеми издержками для себя и последствиями.

Ведь для Стеблова уже и тогда любая догма или, что хуже, сентенция какая-нибудь "глубокомысленная", правило, схема, шаблон были почти что смерти подобны, а для Изольды Васильевны – жизни. Вадик рушил догмы с сентенциями и шаблонами по мере сил, пытаясь их вечно оспорить, усомниться в их безусловной ценности и адекватности в отображении мира, обвинить их авторов в пошлости и примитивизме. А она создавала их с упорством маньяка в своей тупой голове и потом зорко стояла на страже, как дозорный солдат, готова была в драку за них полезть, глаза осквернителю выцарапать… Вадик не терпел и презирал фанатов и ортодоксов, то есть одной дешёвой идейки рабов, одной фразы даже; она – таких беспринципных и безыдейных людей как он, “нигилистов отъявленных и законченных, – по её глубокому убеждению, – Базаровых новых, советских, разрушителей школьных устоев, порядка с традициями и дисциплины”.

Вадик был демократом со всеми, старался “не лезть со своим уставом в чужой монастырь”, никого и ничему не учить насильно, не обращать в свою веру назойливо, не менять течения чужой жизни палкой. Потому что волю очень любил и ценил, и свою и чужую, стремился всю жизнь к абсолютной свободе духа, к саморазвитию постоянному и самоутверждению, выяснению собственного предназначения, – что было для него важнее всего, было смыслом земного существования. Он был неизменно замкнут на себе самом, если коротко: как тот же Афоня Борщёв из фильма. До других ему дела не было.

Дубовицкая же, наоборот, была вся вовне и, воспринимая себя любимую как идеал и образец человека, как само совершенство и красоту, само обаяние, она была рождена всё инакомыслящее и инако-живущее крушить и ломать, "причёсывать" под одну гребёнку – чтобы сделать мир и людей вокруг себя послушными винтиками, рабами. В идеале она мечтала переделать всех по своему образцу – чтобы было удобно и спокойно жить, и с другими комфортно и легко общаться.

Идеальным учеником для неё был поэтому Вовка Лапин – парень красивый, добрый, воспитанный, ласковый с учителями, как и Стеблов демократ и большой трудяга; но бездарный и бесплодный с рождения, не имевший ни стержня, ни огонька внутри, ни минимальной к чему-то привязанности… Поэтому-то и был он податливый как воск, из которого при желании что угодно можно б было слепить – хоть чёртика с рожками, хоть арлекина, – он стерпел бы, наверное, всё, не воспротивился бы.

Дубовицкая и лепила без устали послушного себе раба, и очень любила за эту послушность и податливость Лапина, наглядеться-нарадоваться на него не могла, оценки ему сплошь отличные ставила. Всё, что ни скажет ему на уроке, бывало, – то и хорошо, то и правильно, то и славненько; какую чушь ни сморозит, – и ту проглатывал Вовка как бегемот, не думая и не критикуя наставницу, не поднимая шум. Какой там! Он только подобострастно на Изольду поглядывал последние два школьных года, да глазками бестолково хлопал как попугай, в которых покорность просматривалась одна, помноженная на чувства нежные и добрые, на немой восторг. Слова и мысли учительские для него моментально становились законом, догмой непререкаемой и абсолютной, отблеском Истины, и сомнению не подвергались – избави Бог! Он даже ошибки её методические у доски старательно в тетрадке копировал – и за это получал пятёрки в дневник и беззаботно жил, катался как сыр в масле…


А с Вадиком было не так: Вадик весь год выпускной как бычок молодой бодался и сопротивлялся, пытаясь во всём разобраться сам, подвергнуть сомнению и анализу, всё через призму критики пропустить, как Кант пропускал в своё время философское наследие прошлого. Интернат Колмогорова к этому его приучил – к самостоятельному творческому подходу. И избавляться от этой, не самой скверной, привычки по чьей-то там прихоти и капризу Стеблов желания уже не испытывал. Зачем?…

17

Первый серьёзный конфликт возник у них уже на третьем занятии, когда Изольда Васильевна вызвала Стеблова к доске: решать задачу по оптике. Вадик, взяв тогда в руки мел, стал уверенно рассказывать классу первое, пришедшее ему на ум, решение. Но Дубовицкая, не дослушав ответа, остановила его, заявив, что она им на прошлом уроке не так объясняла, и решает Стеблов не правильно ввиду этого. После чего попросила строго и с вызовом, чтобы он вспомнил предыдущий урок.

Удивлённый Вадик скривился на это, сказав, что учительница не дослушала его до конца, перебила на полуслове, что задачу он решает правильно – это все по ответу скоро увидят. А то, как она объясняла им, он уже и не помнит, по честности, что, собственно, и не важно. Ибо путей достижения цели существует множество, – и каждый для себя выбирает тот, который и удобнее ему, и проще.

Про простоту и удобство он зря сказал: он и сам потом пожалел об этом, – ибо Изольда аж даже подпрыгнула на месте, вся позеленев.

– Ты хочешь сказать, Стеблов, что я свой урок не правильно вам объясняю? – и неудобно, и сложно? Да? – свирепея, тихо спросила она… и потом добавила, ухмыльнувшись недобро и глаза максимально сощурив. – Надо же, какой у нас в школе ученик диковинный объявился: своему учителю с 23-летним педагогическим стажем нотации при всех стоит и читает, учит преподавательскому ремеслу!

– Да я не учу Вас, Изольда Васильевна, и не читаю нотаций. Зачем Вы так говори-те, напраслину возводите на меня? – попробовал было оправдаться Вадик, которого Изольда не так поняла. – Я просто решаю задачу по-своему, как легче мне, а не так как объясняли Вы и как, соответственно, Вам легче.

– По-своему ты будешь жить и решать, когда институт закончишь и когда на моё место встанешь, если встанешь вообще, – грубо оборвала его опять Дубовицкая, глазищами горящими готовая его разорвать. – Вот тогда и будешь всех наставлять, про способы разные стоять у доски и рассказывать, образованностью своей щеголять. А пока ты мой ученик и пока ничего из себя не значишь, а только делаешь вид, – ты должен слушать меня и молчать, и беспрекословно выполнять все мои указания – если не хочешь себе проблем по моей части!… По-своему он, видите ли, хочет решать – гений доморощенный, сиволапый! – переведя дух, зло затараторила она далее, густо брызжа слюной. – Ты думаешь, если год в Москве проучился, так перед тобой тут на цырлах все будут ходить, позволять тебе вольничать и красоваться, и учителям дерзить?! Вспоминай давай побыстрее, как я вас позавчера учила, – закончила она возбуждённо, даже и побагровев под конец, что с ней, неторопливой вальяжной дамой с обострённым чувством собственного достоинства, редко когда случалось, – или получишь двойку за своё решение. Это я тебе гарантирую!

Делать было нечего: пришлось пристыжённому Вадику вспоминать весь прошлый урок и всё, что рассказывала на нём учительница. Он это и сделал, в итоге, и задачу решил у доски, – но Дубовицкая поставила ему в журнал успеваемости четвёрку, которая была для Стеблова твёрдой двойке сродни – унижением, оскорблением, издевательством! Как хотите! Была первой "пощёчиной" звонкой, "оплеухою" даже, если совсем уж точно сказать, что прилюдно влепила ему непробиваемая Изольда. И таких "оплеух-пощёчин" ждало его впереди великое-превеликое множество…


Вторым большим унижением, большой обидой стала для десятиклассника Стеблова контрольная работа всё по той же оптике, которую Изольда Васильевна провела двадцатого сентября, на исходе третьей учебной недели.

Вадик старался как никогда, как никогда следил за собой – всё угодить пытался капризной своей физичке… Но старания его – увы! – оказались напрасными, потому что, открыв на следующем уроке тетрадку, он увидел свою контрольную наполовину исчёркнутой преподавательским красным карандашом, которым Дубовицкая его записи дотошно правила, а в конце контрольной стояла жирная "4-ка"! Отметка, от которой Вадику дурно сделалось, именно так! от которой впервые за долгую школьную жизнь ему прямо за партой захотелось расплакаться.

Он машинально взглянул тогда на ответы помутневшими от обиды глазами: они исправлены не были, то есть верными были по сути своей, он предложенные задачи решил верно. Но сами решения в плане формы были подвергнуты жесткой цензуре: цензору они не понравились категорически.

Настроение у него упало сразу же, хандра навалилась со слабостью, на лбу, на щеках, под глазами выступил мелким бисером пот. Ему захотелось подняться с места и покинуть класс, домой уйти побыстрее: чтобы и вправду расплакаться там от души, пожаловаться на Изольду родителям. Он ненавидел её в тот момент, по классу важно вышагивающую и традиционно собою любующуюся как павлин, и дорого бы отдал за то, чтобы её кто-нибудь наказал: опустил, оскорбил, унизил.

Домой он не ушёл, разумеется, с трудом дождался звонка и на перемене пошёл с тетрадкой к учительнице, не понимая даже – зачем. Его просто сильно обидели в очередной раз, и ему захотелось узнать – за что! по какой причине его так не любят!

– Почему Вы мне четвёрку поставили, Изольда Васильевна? – нервно спросил он недобро ухмылявшуюся Дубовицкую, которая, как кажется, ждала его и рада была разговору. – Почему исчеркали всё? всё исправили? Ответы у меня правильные, такие же как и у Лапина Вовки. Только у него пятёрка стоит, а у меня четыре. Почему?

– Потому что Лапин, – ответила, скалясь, Изольда, высокомерно смотря на Вадика, – и решает и описывает всё в точности так, как я говорю, как на уроках вам всем изо дня в день показываю. И молодец поэтому! А ты, я заметила, с первого дня за тобой слежу, ты будто специально пытаешься меня извратить: всё свою неповторимую индивидуальность продемонстрировать хочешь, меня будто бы ей удивить. Слова простого написать не можешь, чтобы не выпендриться, не показать мне тайно и явно: смотрите, мол, Изольда Васильевна, каков я есть молодец: Вас, как учительницу, ни в грош не ставлю! Как хочу, мол, так и ворочу! так работы свои и оформляю и Вам потом отдаю – с ехидцею!… А передо мной выпендриваться и ехидничать не надо: я за свою жизнь, Стеблов, уже столько вас, гордецов, повидала, что и не счесть. И всех, в итоге, приучила к порядку: шёлковые все у меня ходили и ещё и благодарили потом, что уму-разуму вас, дурачков-простачков, научила, частичку жизни своей задаром вам отдала.

– Да я ничего не хочу показать, Изольда Васильевна, и не выпендриваюсь перед Вами, как Вы говорите, не ехидничаю, честное слово! – горячо принялся возражать ученик, искренне объясниться и оправдаться пытаясь. – Я просто как думаю, так и пишу; так и решаю и описываю потом свои решения! Я же не виноват в этом!

– Я тебе уже говорила, Стеблов, – оборвала его Дубовицкая грубо, – я предупреждала, что думать будешь самостоятельно, когда школу и институт закончишь и на моё место встанешь преподавательское. А пока ты мой ученик, пока подо мною ходишь – будешь беспрекословно выполнять все мои указания и требования методологические, которые я не с потолка беру, как ты понимаешь. Меня этому в пединституте учили – целых пять лет! – я за это зарплату приличную получаю… Так что бери тетрадь и просмотри повнимательнее свою контрольную дома: получше запомни требования, что я предъявляю и о чём подробно написала тебе. И, повторяю, следи за моими объяснениями в классе, внимательнее следи – не строй из себя гения, не надо! – если не хочешь в дальнейшем неприятностей по моему предмету.

Вадик неприятностей не хотел, не думал ссорится с Дубовицкой; поэтому и старался как мог под преподавательницу подстроиться. Но старания его искренние и запредельные дивидендов не приносили – хоть тресни! – потому что неприязнь человеческую одним лишь старанием не преодолеть: неприязнь, нелюбовь, антипатия лежат совсем в иной плоскости. И как с ними бороться – Бог весть, – ибо чувства эти сугубо иррациональные…

На страницу:
6 из 8