Полная версия
Над гнездом кукушки
Хроники с острыми в основном не смешиваются. Каждый остается на своей стороне палаты, как его определили черные ребята. Черные говорят, так порядка больше, и всем дают понять, что им так сподручнее. Они приводят нас после завтрака, смотрят, как мы распределяемся, и кивают.
– Это пральна, дженльмены, так и надо. Так и оставайтесь.
Им вообще-то нет особой нужды что-то говорить, потому что хроники, кроме меня, считай что не двигаются, а острые говорят, они по-любому останутся на своей стороне, просто потому, что сторона хроников пахнет похуже грязных пеленок. Но я-то знаю, что не столько вонь удерживает их от хроников, как то, что им не нравится думать, что когда-нибудь они могут оказаться среди них. Старшей Сестре известен этот страх, и она знает, как поставить его себе на пользу; всякий раз, как кто-нибудь из острых захандрит, она говорит им, «чтобы вы, ребята, вели себя хорошо и придерживались больничного распорядка, разработанного для вашего же блага, а не то окажетесь на той стороне».
(Все в отделении гордятся тем, как пациенты сотрудничают с персоналом. У нас висит медная табличка на кленовой дощечке со словами: «ПОЗДРАВЛЯЕМ ОТДЕЛЕНИЕ БОЛЬНИЦЫ, ОБХОДЯЩЕЕСЯ НАИМЕНЬШИМ КОЛИЧЕСТВОМ ПЕРСОНАЛА». Это приз за сотрудничество. Висит на стене, над журналом учета, аккурат посередине палаты, между хрониками и острыми.)
Этот новый, рыжий Макмёрфи, сразу смекает, что он не хроник. Понаблюдав нас всех с минуту, он решает, что ему место на стороне острых, и идет прямиком к ним, ухмыляясь и пожимая всем руки. Я сразу вижу, что им от этого не по себе, от его шутовства и бахвальства и такого наплевательства к санитару, который продолжает ходить за ним с термометром, а больше всего – от его вольного раскатистого смеха. От этого звука подрагивают стрелки на панели управления. Острым не по себе от его смеха, они стремаются, как школьники, когда один задиристый пацан слишком выделывается, стоит училке выйти из класса, и все боятся, что сейчас она откроет дверь, увидит это безобразие и оставит их после уроков. Они подрагивают и дергаются, как стрелки на панели управления; я вижу, Макмёрфи замечает, что им от него не по себе, но это его не останавливает.
– Черт, что за кислая у вас компашка. Как по мне, парни, не слишком-то вы звезданутые. – Он пытается расшевелить их, как аукционщик, сыплющий шутками в толпу, чтобы расшевелить ее перед торгами. – Кто из вас смеет считать себя самым звезданутым? Кто тут главный псих? Кто картами заведует? У меня сегодня первый день, и мне чего бы хотелось, так это с порога произвести хорошее впечатление на крутого парня, если он мне докажет, что и вправду крутой. Кто тут у вас псих-пахан?
Он говорит все это непосредственно Билли Биббиту, склонившись над ним и сверля взглядом, и Билли вынужден пробормотать, что он не пс-пс-пс-псих-пахан, но вт-вт-второй в списке.
Макмёрфи сует Билли свою большую руку, и Билли ничего не остается, кроме как пожать ее.
– Ну, браток, – говорит он Билли, – я, честно, рад, что ты вт-второй в списке, но поскольку я думаю прибрать к рукам всю вашу шайку-лейку, мне бы лучше пообщаться с первым. – Он переводит взгляд туда, где несколько острых застыли над картами, обхватывает один кулак другим и хрустит костяшками. – Я, видишь ли, решил, браток, стать кем-то вроде карточного барона в этом отделении, взять под контроль азартную игру в очко. Так что веди-ка меня к вашему вожаку, и мы, не сходя с места, решим, кто тут босс.
Никто толком не поймет, прикалывается этот здоровяк со шрамом и дикой усмешкой или в самом деле настолько отшиблен, как хочет показать, а может, и то и другое, но все начинают заражаться его настроем. Они смотрят, как он кладет свою красную лапищу на тонкую руку Билли, и ждут, что тот скажет. Билли понимает, что за ним следующий ход, поэтому оглядывается на картежников и обращается к одному из них.
– Хардинг, – говорит Билли, – полагаю, это у н-н-нас ты. Ты же п-президиум совета пац-пац-пациентов. Этот ч-человек хочет говорить с тобой.
Теперь уже острые преодолели робость и усмехаются, довольные, что происходит нечто необычное. Они подкалывают Хардинга вопросом, он ли псих-пахан. Он откладывает карты.
Хардинг – щуплый, нервозный тип с таким смазливым лицом, что всем кажется, будто они видели его в кино, до того он хорош собой для обычного парня с улицы. У него широкие худые плечи, и он в них заворачивается, когда хочет уйти в себя. А руки у него такие длинные, белые и элегантные, что кажутся гипсовыми слепками, и иногда начинают жить своей жизнью и парят перед ним парой белых птиц, пока он не спохватится и не спрячет их между коленями; не дают ему покоя его красивые руки.
Он президиум совета пациентов на том основании, что у него есть бумага об окончании колледжа. Она стоит в рамке на его тумбочке, рядом с фотографией женщины в купальнике, которая тоже выглядит так, словно сошла с экрана, – у нее большущие груди, и она чуть натягивает на них пальцами лифчик и косится в камеру. А позади нее сидит на полотенце Хардинг, такой тощий в купальнике, что кажется, сейчас какой-нибудь бугай сыпанет в него песком. Хардинг много чешет языком о том, какая у него шикарная жена, говорит, сексуальней женщины в мире нет, и что он по ночам удивляет ее.
Когда Билли обращается к нему, Хардинг откидывается на спинку стула и, приняв важный вид, говорит в потолок, не глядя ни на Билли, ни на Макмёрфи:
– А этот… джентльмен записан на прием, мистер Биббит?
– Вы записаны на прием, мистер Макм-мёрфи? Мистер Хардинг занятой человек, никого не п-принимает без записи.
– Этот занятой мистер Хардинг, он и есть псих-пахан? – Макмёрфи скосил на Билли один глаз, и Билли размашисто кивнул, тушуясь от всеобщего внимания. – Тогда скажи психу-пахану Хардингу, что его хочет видеть Р. П. Макмёрфи и что эта больница маловата для нас двоих. Я привык быть первым. Я был паханом-подрядчиком на всех лесозаготовках на Северо-Западе и паханом-игроком с самой Кореи[3], побывал даже гороховым паханом на этой ферме в Пендлтоне, так что я смекаю, раз уж выпало мне быть психом, тогда буду самым что ни на есть первостатейным. Скажи этому Хардингу, что он либо сойдется со мной один на один, или он шакал паршивый и лучше ему свалить из города к закату.
Хардинг еще больше откинулся на спинку и зацепил лацканы большими пальцами.
– Биббит, скажи-ка этому молодому да раннему Макмёрфи, что я сойдусь с ним в главном холле ровно в полдень, и мы решим раз и навсегда, у кого из нас либидо либидозней. – Хардинг пытается говорить врастяжку, подражая Макмёрфи, но с его высоким, задыхающимся голосом получается смешно. – Можешь также его предупредить, справедливости ради, что я уже без малого два года псих-пахан этого отделения и безумней меня нет никого на свете.
– Мистер Биббит, можешь предупредить этого мистера Хардинга, что я настолько безумен, что голосовал за Эйзенхауэра[4].
– Биббит! Скажи-ка мистеру Макмёрфи, я настолько безумен, что голосовал за Эйзенхауэра дважды!
– А теперь скажи мистеру Хардингу, – Макмёрфи оперся о стол руками, пригнулся и понизил голос, – что я настолько безумен, что планирую голосовать за Эйзенхауэра снова, в ноябре.
– Снимаю шляпу, – говорит Хардинг, затем кивает, и они с Макмёрфи пожимают руки.
У меня нет никаких сомнений, что выиграл Макмёрфи, я только не могу понять, что именно.
Остальные острые бросают свои дела и подтягиваются к нему, посмотреть, что это за тип. Никого подобного к нам еще не заносило. Спрашивают, откуда он и чем занимается, чего я никогда еще не видел. Он говорит, у него призвание. Говорит, он был обычным бродягой, валандался по лесозаготовкам, пока в армию не забрали, а там он раскрыл свой талант; одних армия делает жуликами, других – лодырями, говорит он, а его сделала картежником. После армии он остепенился и посвятил себя всевозможным азартным играм. Ему хотелось всего-навсего играть в покер и жить холостяком где и как заблагорассудится.
– Но вы же знаете, – говорит он, – как общество преследует человека с призванием. Как только я в нем утвердился, меня столько раз сажали в разных городках, что я мог бы путеводитель написать. Послушать их, я заядлый бедокур. Типа лезу на рожон. Бля-а. Их не слишком парило, когда я был тупым рабочим на лесозаготовках и лез на рожон; говорят, это простительно, когда работяга выпускает пар, так они говорят. Но если ты игрок, если про тебя известно, что ты поигрываешь в подсобке, ты только сплюнешь наискось – и уже матерый преступник. Ёксель, они прилично поистратились, катая меня между каталажками. – Он качает головой и надувает щеки. – Но это длилось недолго. Я научился осторожности. Сказать по правде, до этого случая в Пендлтоне я почти год не попадался. А тут прищучили за рукоприкладство. Видать, удар уже не тот; этот тип смог подняться с пола и вызвать копов раньше, чем я свалил из города. Крепышом оказался…
И всякий раз, как черный парень приближается к нему с термометром, он снова давай смеяться, пожимать руки и присаживаться, чтобы побороться на руках, пока не перезнакомился со всеми острыми. А пожав руку последнему острому, он берет и переходит к хроникам, словно ему все едино. Не поймешь, правда он такой рубаха-парень или у него свой, шулерский расчет знакомиться с ребятами настолько поехавшими, что многие из них даже имен своих не знают.
Он подходит к Эллису, прибитому к стене, и жмет ему руку, словно он политик, участвующий в выборах, и голос Эллиса ему важен не меньше прочих.
– Браток, – говорит он Эллису с самым серьезным видом, – меня зовут Р. П. Макмёрфи, и мне не нравится видеть, как взрослый мужик плещется в своей водичке. Почему бы тебе не пойти просушиться?
Эллис опускает взгляд на лужу под ногами с выражением крайнего удивления.
– Ой, спасибо вам, – говорит он и даже делает шаг в сторону уборной, забыв, что рукава у него прибиты к стене.
Макмёрфи идет вдоль хроников и пожимает руки полковнику Маттерсону, Ракли и Старому Питу. Пожимает руки колесным, ходячим и овощам, пожимает даже руки, которые ему приходится поднимать с колен, точно мертвых птиц, заводных птиц, диковинных поделок из косточек и проводков, вышедших из строя и упавших. Пожимает руки всем подряд, кроме Большого Джорджа, водяного, который лыбится и отстраняется от этой негигиеничной руки, и Макмёрфи просто салютует ему и идет дальше, говоря своей правой руке:
– Рука, как, по-твоему, этот старикан узнал, сколько грехов на тебе?
Никому невдомек, к чему все это шоу и зачем ему знакомиться со всеми, но смотреть на него лучше, чем складывать мозаику. Он все говорит, это необходимо – освоиться и познакомиться со всеми, с кем он будет играть, такова обязанность игрока. Но он должен понимать, что не будет играть с восьмидесятилетним грибом, который единственное, что сможет сделать с картой, это сунуть ее в рот и пожевать вставными зубами. Однако ему, похоже, нравится валять дурака, словно он привык веселить людей.
Я – последний. Сижу, привязанный к стулу, в углу. Подойдя ко мне, Макмёрфи останавливается, снова сует большие пальцы в карманы, отклоняется и смеется, словно увидел что-то на редкость смешное. И вдруг меня охватывает страх, что он потому смеется, что понял: все это мое сидение с подтянутыми коленями, обхваченными руками, и взгляд, устремленный в одну точку, словно я глухой, – сплошное притворство.
– Ё-о-ксель, – сказал он, – смотрите-ка, что тут у нас.
Помню эту часть предельно четко. Помню, как он закрыл один глаз, отставил голову и засмеялся, глядя на меня поперек носа с подживавшим лиловым рубцом. Сперва я подумал, он смеется потому, что ему кажутся смешными индейское лицо и черные, маслянистые волосы у такого, как я. Подумал, может, он смеется моей слабости. А потом, помню, подумал, что он потому смеется, что не повелся на мое глухонемое притворство; несмотря на всю мою хитрость, он меня раскусил и подмигивает сквозь смех, давая это понять.
– А с тобой-то что, Большой Вождь? Ты точно Сидящий Бык[5] на сидячей забастовке. – Он обернулся на острых и, увидев, что они хихикают его остроумию, снова повернулся ко мне и подмигнул: – Тебя как звать, Вождь?
– Его зовут Б-б-бромден, – сказал Билли с другого конца палаты. – Вождь Бромден. Хотя все зовут его Вождь Шв-Швабра, так как санитары почти все в-время велят ему подметать. Полагаю, больше он мало н-на что способен. Он глухой. – Билли обхватил подбородок руками. – Если бы я ог-глох, – он вздохнул, – я бы покончил с собой.
Макмёрфи не сводил с меня взгляда.
– А он приличных габаритов будет, как подрастет, а? Интересно, сколько в нем росту?
– Вроде кто-то когда-то нам-нам-мерил ему шесть футов семь[6]; но, пусть он и большой, собс-собст… своей тени боится. Просто большой гл-глухой индеец.
– Когда я увидел, как он тут сидит, подумал, что-то в нем есть от индейца. Но Бромден – имя не индейское. Из какого он племени?
– Не знаю, – сказал Билли. – Он был зд-здесь, когда я п-пришел.
– У меня информация от врача, – сказал Хардинг, – что он только наполовину индеец, колумбийский индеец, полагаю. Это вымершее племя из ущелья в Колумбии. Врач сказал, его отец был предводителем племени, отсюда кличка этого малого, «Вождь». Что же до фамилии «Бромден», боюсь, мои знания индейских преданий не настолько обширны.
Макмёрфи опускает голову к моей, и мне приходится взглянуть ему в глаза.
– Это правда? Ты глухой, а, Вождь?
– Он г-глухонемой.
Макмёрфи надул губы и долго рассматривал мое лицо. Затем распрямился и протянул руку.
– Ну, какого черта, руку-то он может пожать? Глухой или какой. Ей-богу, Вождь, может, ты и большой, но руку мне пожми, не то сочту за оскорбление. А это не лучшая идея – оскорблять нового местного психа-пахана.
Сказав это, он снова оглянулся на Хардинга и Билли и скорчил рожу, все так же протягивая мне руку, большую, как тарелка.
Отлично помню, что это была за рука: под ногтями сажа от работы в гараже; на тыльной стороне наколот якорь; на средней костяшке грязный пластырь, отставший с краю. Остальные костяшки в порезах и ссадинах, давних и недавних. Помню ладонь, гладкую и твердую, разглаженную рукоятями мотыг и топоров, – не подумаешь, что ладонь картежника. И мозоли помню, все в трещинах, а в трещины въелась грязь. Дорожная карта его путешествий по всему Западу. Эта ладонь коснулась моей с отчетливым шорохом. Помню, как его пальцы, толстые и крепкие, сомкнулись на ней, и моя рука ощутила что-то странное и начала наливаться, как плод на ветке, словно Макмёрфи вливал в нее свою кровь. Моя рука загудела кровью и силой, стала почти такой же большой, как и его. Я помню…
– Мистер Макмёрри.
Это Старшая Сестра.
– Мистер Макмёрри, не могли бы вы подойти сюда, пожалуйста.
Это Старшая Сестра. Черный с термометром пошел и привел ее. Она стоит, постукивая термометром по наручным часам, и наводит, жужжа, свои окуляры на нового, пытаясь обмерить его. А губы сложила сердечком, как у куклы, готовой принять игрушечный сосок.
– Санитар Уильямс говорит мне, мистер Макмёрри, что у вас какие-то сложности с тем, чтобы принять душ как положено. Это правда? Поймите, пожалуйста, я ценю, что вы решили наладить контакт с остальными пациентами отделения, но всему свое время, мистер Макмёрри. Извините, что прерываю вас и мистера Бромдена, но вы ведь понимаете: все… должны следовать правилам.
Он откидывает голову и смотрит на нее одним глазом, словно давая понять, что она сумела его одурачить не больше, чем я, что он ее раскусил. С минуту он смотрит на нее одним глазом.
– Знаете чего, мэм, – говорит он, – знаете чего… мне вот эти самые слова о правилах всегда кто-нибудь говорит, – он усмехается ей, они оба усмехаются друг другу, примериваясь, – как только почуют, что я вот-вот сделаю что-то прямо противоположное.
И выпускает мою руку.
4
В стеклянной будке Старшая Сестра вскрыла заграничную упаковку с ампулами и набирает в шприцы для подкожных инъекций молочно-зеленую жидкость. Одна из младших сестер, девушка с косоглазием – один глаз у нее всегда тревожно озирается через плечо, – берет небольшой поднос с набранными шприцами, но медлит перед выходом.
– Какое у вас, мисс Рэтчед, мнение об этом новом пациенте? То есть он, ух, обходительный и приветливый и все такое, но, по моему скромному мнению, он определенно верховодит.
Старшая Сестра пробует иглу кончиком пальца.
– Боюсь, – она всаживает шприц в резиновый колпачок ампулы и набирает жидкость, – именно на это и нацелен новый пациент – верховодить. Для таких, как он, мисс Флинн, у нас есть определение: манипулятор. Это такой человек, который будет использовать все и всех для своих целей.
– О. Но чтобы в психбольнице? Какие у него могут быть цели?
– Самые разные. – Она деловито набирает шприцы со спокойной улыбкой. – Комфорт и легкая жизнь, к примеру; возможно, чувство власти и авторитета; денежная выгода; возможно, все это сразу. Иногда цель манипулятора – просто-напросто разложение отделения ради разложения. Есть такие люди в нашем обществе. Манипулятор может воздействовать на других пациентов и разложить их до такой степени, что могут уйти месяцы, чтобы вернуть все на круги своя. При современных щадящих порядках в психбольницах им легко такое сходит с рук. Еще не так давно все обстояло по-другому. Помню, несколько лет назад был у нас в отделении один такой мистер Тэйбер, вот уж несносный манипулятор. Недолго. – Она отводит взгляд от полунабранного шприца, который держит перед лицом, словно маленькую указку, и глаза ее заволакивает приятное воспоминание. – Мистур Тэй-бар, – говорит она.
– Но, божечки, – говорит другая сестра, – чего ради кому-то придет в голову заниматься чем-то вроде разложения отделения, мисс Рэтчед? Какой тут может быть мотив?..
Старшая Сестра осаживает младшую, снова всаживая иглу в резиновый колпачок ампулы, набирает шприц, выдергивает и кладет на поднос. Я смотрю, как ее рука тянется за новым пустым шприцем: тянется, зависает над ним, опускается.
– Вы, похоже, забываете, мисс Флинн, что мы имеем дело с сумасшедшими.
Старшая Сестра выходит из себя всякий раз, как в ее хозяйстве возникает нарушение, не дающее ему действовать как отлаженная, смазанная, точная машина. Малейшая неполадка, сбой, помеха – и она завязывается в тугой белый улыбчивый узел ярости. Она расхаживает со своей обычной кукольной улыбкой, втиснутой между подбородком и носом, и с тем же ровным жужжанием окуляров, но внутри она тверда как сталь. Я это знаю, меня она не проведет. И она не расслабит ни единого волоса, пока не добьется, чтобы нарушителя привели, как она выражается, «в надлежащий порядок».
Под ее руководством внутренняя жизнь отделения почти всецело пребывает в надлежащем порядке. Но дело в том, что она не может постоянно находиться в отделении. Ей приходится проводить какое-то время во внешнем мире. Поэтому она старается приводить в порядок и внешний мир. Трудится рука об руку с другими, кого я называю «Комбинатом», и вместе они образуют огромную организацию, нацеленную на приведение в порядок внешнего мира, по образцу того, как она упорядочила внутренний мир отделения, став настоящим ветераном порядка. Она уже была Старшей Сестрой на прежнем месте, когда я пришел из внешнего мира, давным-давно, и к тому времени занималась наведением порядка бог знает сколько времени.
Я видел, как с годами у нее это получалось все лучше и лучше. Опыт укрепил и закалил ее, так что теперь она обрела настоящую власть, раскинув ее во все стороны по проводкам в волос толщиной, слишком тонким для любого глаза, кроме моего; я вижу, как она восседает в центре этой проволочной сети, словно робот-паук, действуя с чуткостью механического насекомого, зная в любую секунду, какой проводок куда ведет и какой ток послать для нужных результатов. Я был помощником электрика в тренировочном лагере, пока армия не перебросила меня в Германию, и за год в колледже успел познакомиться с электроникой, поэтому знаю, как устроены эти штуки.
О чем она мечтает, восседая в центре этой сети, так это о мире предельной эффективности и точности, наподобие карманных часов в стеклянном корпусе; о таком месте, где распорядок, подчиненный ее лучам, нерушим, а все пациенты, отрезанные от внешнего мира, – это колесные хроники с катетерами, выходящими из-под штанов прямо в канализацию под полом. Год за годом она подбирала себе идеальный персонал: перед ней прошла целая вереница врачей, всех видов и возрастов, со своими идеями о том, как следует управлять отделением, и у кого-то хватало духу их отстаивать, но она изо дня в день облучала их своими ледяными окулярами, пока они не увольнялись с обморожением.
– Говорю вам, не знаю я, в чем дело, – жаловались они кадровику. – С тех пор как я работаю в этом отделении, с этой медсестрой, я чувствую, словно у меня по жилам течет аммиак. Меня бьет дрожь, мои дети не хотят садиться ко мне на колени, жена не хочет спать со мной. Я настаиваю на переводе – в неврологию, алкодром, педиатрию, мне без разницы!
Она занималась этим многие годы. Врачи держались, кто – три недели, кто – три месяца. И в итоге она остановила свой выбор на коротышке с большим широким лбом, широкими мясистыми щеками и тесно посаженными глазками, словно когда-то он носил слишком тугие очки, да так долго, что они стянули ему лицо, а теперь у него на лиловой переносице сидит пенсне на цепочке; оно у него то и дело сползает набекрень, поэтому он, разговаривая с кем-нибудь, наклоняет голову в нужную сторону. Вот это врач по ней.
Троих своих черных ребят она подбирала еще несколько лет, успев проверить и отсеять не одну тысячу. Они тянулись к ней долгой черной вереницей хмурых носатых масок, с первого взгляда проникаясь ненавистью к ней и ее кукольной белизне. Она присматривалась к ним с их ненавистью около месяца, после чего давала расчет, убедившись, что ненависти маловато. И наконец она оставила при себе троих, которые ее устроили – она их находила по одному за несколько лет и вплетала в свой план и свою сеть, – проникшись уверенностью, что они справятся со своими обязанностями, поскольку ненависти у них хватит.
Первый появился, когда я был в отделении шестой год, кривой жилистый гном из Джорджии[7] цвета холодного асфальта. Когда ему было пять, он видел, как насиловали его мать, а папа стоял рядом, привязанный постромками к горячей печи, и кровь стекала ему в ботинки. Мальчик смотрел на это из кладовки, щурясь в щель между дверцей и косяком, и с тех пор не вырос ни на дюйм. Теперь он смотрит на мир из-под вечно приспущенных век, точно на переносице у него устроилась летучая мышь. Веки свои, тонкие и серые, он чуть приподнимает всякий раз, как приводят нового белого, окидывая его взглядом и кивая (как бы говоря: «О, да»), словно подтверждает какую-то свою догадку. Когда он только вышел на работу, он носил с собой носок с дробью, чтобы обрабатывать пациентов, но Старшая Сестра сказала ему, что так больше не принято, и заставила оставить носок дома, обучив собственному методу: не показывать ненависть, сохранять спокойствие и ждать, ждать какого-нибудь повода, легкой провинности, и уж тогда не давать спуску. И так все время. Вот как их надо обрабатывать, учила она.
Двое других черных ребят появились еще через два года, с интервалом примерно в месяц, и до того были похожи друг на друга, что я решил, она велела клонировать первого. Оба высокие, прямые и костистые, а на лицах высечено неизменное выражение, напоминающее наконечники стрел. Глаза – острия. Волосы точно железная щетка.
Все черные, как телефоны. Чем они чернее, как усвоила Старшая Сестра по долгому опыту с их предшественниками, тем с большим усердием будут драить, чистить и поддерживать порядок в отделении. К примеру, униформа на всех троих всегда белая как снег. Белая, холодная и жесткая, как и у нее.
Все трое носят накрахмаленные белоснежные штаны и белые рубашки с металлическими кнопками по боку, а также белые туфли, отполированные, словно лед, на красном каучуке. Они ходят по коридору без единого звука, возникая то здесь, то там всякий раз, как пациент решит побыть наедине с собой или шепнуть что-то товарищу. Только пациент решит, что он один и можно расслабиться, как вдруг услышит тихий хруст за спиной и почует щекой холод – глядь, а в воздухе висит холодная каменная маска. Он видит только черное лицо. Без тела. Стены такие же белые, как и форма санитаров, гладкая, точно холодильник, и в этой белизне парят призрачное черное лицо и руки.
За годы практики эти трое научились настраиваться на частоту Старшей Сестры. Один за другим они освоили умение отключаться от прямого провода и работать по лучу. Она никогда не дает им конкретных приказов и не оставляет письменных распоряжений, которые могут попасться на глаза чьей-нибудь жене или школьной учительнице. Ей это уже ни к чему. Она поддерживает контакт с санитарами на высоковольтной волне ненависти, и черные ребята спешат выполнять ее волю раньше, чем она подумает об этом.