Полная версия
Рождественская книга ангелов
– Да ты с ума сошел! – воскликнула седая дама и оглянулась: по счастью, в кабинете никого не было. – Что с тобой?
Стоя на коленях, со сложенными руками, Сашка с ненавистью посмотрел на нее и грубо потребовал:
– Дай ангелочка!
Глаза Сашкины, впившиеся в седую даму и ловившие на ее губах первое слово, которое они произнесут, были очень нехороши, и хозяйка поспешила ответить:
– Ну, дам, дам. Ах, какой ты глупый! Конечно, я дам тебе, что ты просишь, но почему ты не хочешь подождать до Нового года? Да вставай же! И никогда, – поучительно добавила седая дама, – не становись на колени: это унижает человека. На колени можно становиться только перед Богом.
«Толкуй там», – думал Сашка, стараясь опередить тетку и наступая ей на платье.
Когда она сняла игрушку, Сашка впился в нее глазами, болезненно сморщил нос и растопырил пальцы. Ему казалось, что высокая дама сломает ангелочка.
– Красивая вещь, – сказала дама, которой стало жаль изящной и, по-видимому, дорогой игрушки. – Кто это повесил ее сюда? Ну, послушай, зачем эта игрушка тебе? Ведь ты такой большой, что будешь ты с нею делать?.. Вон там книги есть, с рисунками. А это я обещала Коле отдать, он так просил, – солгала она.
Терзания Сашки становились невыносимыми. Он судорожно стиснул зубы и, показалось, даже скрипнул ими. Седая дама больше всего боялась сцен и потому медленно протянула к Сашке ангелочка.
– Ну, на́ уж, на́, – с неудовольствием сказала она. – Какой настойчивый!
Обе руки Сашки, которыми он взял ангелочка, казались цепкими и напряженными, как две стальные пружины, но такими мягкими и осторожными, что ангелочек мог вообразить себя летящим по воздуху.
– А-ах! – вырвался продолжительный, замирающий вздох из груди Сашки, и на глазах его сверкнули две маленькие слезинки и остановились там, непривычные к свету. Медленно приближая ангелочка к своей груди, он не сводил сияющих глаз с хозяйки и улыбался тихой и кроткой улыбкой, замирая в чувстве неземной радости. Казалось, что когда нежные крылышки ангелочка прикоснутся к впалой груди Сашки, то случится что-то такое радостное, такое светлое, какого никогда еще не происходило на печальной, грешной и страдающей земле.
– А-ах! – пронесся тот же замирающий стон, когда крылышки ангелочка коснулись Сашки. И перед сиянием его лица словно потухла сама нелепо разукрашенная, нагло горящая елка, – и радостно улыбнулась седая, важная дама, и дрогнул сухим лицом лысый господин, и замерли в живом молчании дети, которых коснулось веяние человеческого счастья. И в этот короткий момент все заметили загадочное сходство между неуклюжим, выросшим из своего платья гимназистом и одухотворенным рукой неведомого художника личиком ангелочка.
Но в следующую минуту картина резко изменилась. Съежившись, как готовящаяся к прыжку пантера, Сашка мрачным взглядом обводил окружающих, ища того, кто осмелится отнять у него ангелочка.
– Я домой пойду, – глухо сказал Сашка, намечая путь в толпе. – К отцу.
IIIМать спала, обессилев от целого дня работы и выпитой водки. В маленькой комнатке, за перегородкой, горела на столе кухонная лампочка, и слабый желтоватый свет ее с трудом проникал через закопченное стекло, бросая странные тени на лицо Сашки и его отца.
– Хорош? – спрашивал шепотом Сашка.
Он держал ангелочка в отдалении и не позволял отцу дотрогиваться.
– Да, в нем есть что-то особенное, – шептал отец, задумчиво всматриваясь в игрушку.
Его лицо выражало то же сосредоточенное внимание и радость, как и лицо Сашки.
– Ты погляди, – продолжал отец, – он сейчас полетит.
– Видел уже, – торжествующе ответил Сашка. – Думаешь, слепой? А ты на крылышки глянь. Цыц, не трогай!
Отец отдернул руку и темными глазами изучал подробности ангелочка, пока Саша наставительно шептал:
– Экая, братец, у тебя привычка скверная за все руками хвататься. Ведь сломать можешь!
На стене вырезывались уродливые и неподвижные тени двух склонившихся голов: одной большой и лохматой, другой маленькой и круглой.
В большой голове происходила странная, мучительная, но в то же время радостная работа. Глаза, не мигая, смотрели на ангелочка, и под этим пристальным взглядом он становился больше и светлее, и крылышки его начинали трепетать бесшумным трепетаньем, а все окружающее – бревенчатая, покрытая копотью стена, грязный стол, Сашка, – все это сливалось в одну ровную серую массу, без теней, без света. И чудилось погибшему человеку, что он услышал жалеющий голос из того чудного мира, где он жил когда-то и откуда был навеки изгнан. Там не знают о грязи и унылой брани, о тоскливой, слепо-жестокой борьбе эгоизмов; там не знают о муках человека, поднимаемого со смехом на улице, избиваемого грубыми руками сторожей. Там чисто, радостно и светло, и все это чистое нашло приют в душе ее, той, которую он любил больше жизни и потерял, сохранив ненужную жизнь. К запаху воска, шедшему от игрушки, примешивался неуловимый аромат, и чудилось погибшему человеку, как прикасались к ангелочку ее дорогие пальцы, которые он хотел бы целовать по одному и так долго, пока смерть не сомкнет его уста навсегда. Оттого и была так красива эта игрушечка, оттого и было в ней что-то особенное, влекущее к себе, не передаваемое словами. Ангелочек спустился с неба, на котором была его душа, и внес луч света в сырую, пропитанную чадом комнату и в черную душу человека, у которого было отнято все: и любовь, и счастье, и жизнь.
И рядом с глазами отжившего человека сверкали глаза начинающего жить и ласкали ангелочка. И для них исчезло настоящее и будущее: и вечно печальный и жалкий отец, и грубая, невыносимая мать, и черный мрак обид, жестокостей, унижений и злобствующей тоски. Бесформенны, туманны были мечты Сашки, но тем глубже волновали они его смятенную душу. Все добро, сияющее над миром, все глубокое горе и надежду тоскующей о Боге души впитал в себя ангелочек, и оттого он горел таким мягким божественным светом, оттого трепетали бесшумным трепетаньем его прозрачные стрекозиные крылышки.
Отец и сын не видели друг друга; по-разному тосковали, плакали и радовались их больные сердца, но было что-то в их чувстве, что сливало воедино сердца и уничтожало бездонную пропасть, которая отделяет человека от человека и делает его таким одиноким, несчастным и слабым. Отец несознаваемым движением положил руку на шею сына, и голова последнего так же невольно прижалась к чахоточной груди.
– Это она дала тебе? – прошептал отец, не отводя глаз от ангелочка.
В другое время Сашка ответил бы грубым отрицанием, но теперь в душе его сам собой прозвучал ответ, и уста спокойно произнесли заведомую ложь.
– А то кто же? Конечно, она.
Отец молчал; замолк и Сашка. Что-то захрипело в соседней комнате, затрещало, на миг стихло, и часы бойко и торопливо отчеканили: час, два, три.
– Сашка, ты видишь когда-нибудь сны? – задумчиво спросил отец.
– Нет, – сознался Сашка. – А, нет, раз видел: с крыши упал. За голубями лазили, я и сорвался.
– А я постоянно вижу. Чудные бывают сны. Видишь все, что было, любишь и страдаешь, как наяву…
Он снова замолк, и Сашка почувствовал, как задрожала рука, лежавшая на его шее. Все сильнее дрожала и дергалась она, и чуткое безмолвие ночи внезапно нарушилось всхлипывающим, жалким звуком сдерживаемого плача. Сашка сурово задвигал бровями и осторожно, чтобы не потревожить тяжелую, дрожащую руку, сковырнул с глаза слезинку. Так странно было видеть, как плачет большой и старый человек.
– Ах, Саша, Саша! – всхлипывал отец. – Зачем все это?
– Ну, что еще? – сурово прошептал Сашка. – Совсем, ну совсем как маленький.
– Не буду… не буду, – с жалкой улыбкой извинился отец. – Что уж… зачем?
Заворочалась на своей постели Феоктиста Петровна. Она вздохнула и забормотала громко и странно-настойчиво: «Дерюжку держи… держи, держи, держи». Нужно было ложиться спать, но до этого устроить на ночь ангелочка. На земле оставлять его было невозможно; он был повешен на ниточке, прикрепленной к отдушине печки, и отчетливо рисовался на белом фоне кафелей. Так его могли видеть оба – и Сашка и отец. Поспешно набросав в угол всякого тряпья, на котором он спал, отец так же быстро разделся и лег на спину, чтобы поскорее начать смотреть на ангелочка.
– Что же ты не раздеваешься? – спросил отец, зябко кутаясь в прорванное одеяло и поправляя наброшенное на ноги пальто.
– Не к чему. Скоро встану.
Сашка хотел добавить, что ему совсем не хочется спать, но не успел, так как заснул с такой быстротой, точно пошел ко дну глубокой и быстрой реки. Скоро заснул и отец. Кроткий покой и безмятежность легли на истомленное лицо человека, который отжил, и смелое личико человека, который еще только начинал жить.
А ангелочек, повешенный у горячей печки, начал таять. Лампа, оставленная гореть по настоянию Сашки, наполняла комнату запахом керосина и сквозь закопченное стекло бросала печальный свет на картину медленного разрушения. Ангелочек как будто шевелился. По розовым ножкам его скатывались густые капли и падали на лежанку. К запаху керосина присоединился тяжелый запах топленого воска. Вот ангелочек встрепенулся, словно для полета, и упал с мягким стуком на горячие плиты. Любопытный прусак пробежал, обжигаясь, вокруг бесформенного слитка, взобрался на стрекозиное крылышко и, дернув усиками, побежал дальше.
В завешенное окно пробивался синеватый свет начинающегося дня, и на дворе уже застучал железным черпаком зазябший водовоз.
Александр Блок
«Был вечер поздний и багровый…»
Был вечер поздний и багровый,Звезда-предвестница взошла.Над бездной плакал голос новый —Младенца Дева родила.На голос тонкий и протяжный,Как долгий визг веретена,Пошли в смятенье старец важный,И царь, и отрок, и жена.И было знаменье и чудо:В невозмутимой тишинеСреди толпы возник ИудаВ холодной маске, на коне.Владыки, полные заботы,Послали весть во все концы,И на губах ИскариотаУлыбку видели гонцы.Афанасий Фет
«Ночь тиха. По тверди зыбкой…»
Ночь тиха. По тверди зыбкойЗвезды южные дрожат.Очи Матери с улыбкойВ ясли тихие глядят.Ни ушей, ни взоров лишних, —Вот пропели петухи —И за ангелами в вышнихСлавят Бога пастухи.Ясли тихо светят взору,Озарен Марии лик.Звездный хор к иному хоруСлухом трепетным приник, —И над Ним горит высокоТа звезда далеких стран:С ней несут цари ВостокаЗлато, смирну и ладан.Осип Мандельштам
«Сусальным золотом горят…»
Сусальным золотом горятВ лесах рождественские елки,В кустах игрушечные волкиГлазами страшными глядят.О, вещая моя печаль,О, тихая моя свободаИ неживого небосводаВсегда смеющийся хрусталь!1908Михаил Лермонтов
«Сегодня будет Рождество…»
Сегодня будет Рождество,весь город в ожиданье тайны,он дремлет в инее хрустальноми ждет: свершится волшебство.Метели завладели им,похожие на сновиденье.В соборах трепет свеч, и пенье,и ладана сребристый дым.Под перезвон колоколовзабьется колоколом сердце.И от судьбы своей не деться —от рождества волшебных слов.Родник небес – тех слов исток,они из пламени и света.И в мире, и в душе поэта,и в слове возродится Бог.Колдуй же, вьюга-чародей,твоя волшебная стихияпреобразит в миры иныевсю землю, город, и людей.Встречаться будут чудеса,так запросто, в толпе прохожих,и вдруг на музыку похожилюдские станут голоса.Борис Пастернак
Рождественская звезда
Стояла зима.Дул ветер из степи.И холодно было Младенцу в вертепеНа склоне холма.Его согревало дыханье вола.Домашние звериСтояли в пещере,Над яслями теплая дымка плыла.Доху отряхнув от постельной трухиИ зернышек проса,Смотрели с утесаСпросонья в полночную даль пастухи.Вдали было поле в снегу и погост,Ограды, надгробья,Оглобля в сугробе,И небо над кладбищем, полное звезд.А рядом, неведомая перед тем,Застенчивей плошкиВ оконце сторожкиМерцала звезда по пути в Вифлеем.Она пламенела, как стог, в сторонеОт неба и Бога,Как отблеск поджога,Как хутор в огне и пожар на гумне.Она возвышалась горящей скирдойСоломы и сенаСредь целой вселенной,Встревоженной этою новой звездой.Растущее зарево рдело над нейИ значило что-то,И три звездочетаСпешили на зов небывалых огней.За ними везли на верблюдах дары.И ослики в сбруе, один малорослейДругого, шажками спускались с горы.И странным виденьем грядущей порыВставало вдали все пришедшее после.Все мысли веков, все мечты, все миры,Все будущее галерей и музеев,Все шалости фей, все дела чародеев,Все елки на свете, все сны детворы.Весь трепет затепленных свечек, все цепи,Все великолепье цветной мишуры……Все злей и свирепей дул ветер из степи……Все яблоки, все золотые шары.Часть пруда скрывали верхушки ольхи,Но часть было видно отлично отсюдаСквозь гнезда грачей и деревьев верхи.Как шли вдоль запруды ослы и верблюды,Могли хорошо разглядеть пастухи.– Пойдемте со всеми, поклонимся чуду, —Сказали они, запахнув кожухи.От шарканья по снегу сделалось жарко.По яркой поляне листами слюдыВели за хибарку босые следы.На эти следы, как на пламя огарка,Ворчали овчарки при свете звезды.Морозная ночь походила на сказку,И кто-то с навьюженной снежной грядыВсе время незримо входил в их ряды.Собаки брели, озираясь с опаской,И жались к подпаску, и ждали беды.По той же дороге чрез эту же местностьШло несколько ангелов в гуще толпы.Незримыми делала их бестелесность,Но шаг оставлял отпечаток стопы.У камня толпилась орава народу.Светало. Означились кедров стволы.– А кто вы такие? – спросила Мария.– Мы племя пастушье и неба послы,Пришли вознести Вам Обоим хвалы.– Всем вместе нельзя. Подождите у входа.Средь серой, как пепел, предутренней мглыТоптались погонщики и овцеводы,Ругались со всадниками пешеходы,У выдолбленной водопойной колодыРевели верблюды, лягались ослы.Светало. Рассвет, как пылинки золы,Последние звезды сметал с небосвода.И только волхвов из несметного сбродаВпустила Мария в отверстье скалы.Он спал, весь сияющий, в яслях из дуба,Как месяца луч в углубленье дупла.Ему заменяли овчинную шубуОслиные губы и ноздри вола.Стояли в тени, словно в сумраке хлева,Шептались, едва подбирая слова.Вдруг кто-то в потемках, немного налевоОт яслей рукой отодвинул волхва,И тот оглянулся: с порога на Деву,Как гостья, смотрела звезда Рождества.1947Петр Ершов
Ночь на Рождество Христово
Светлое небо покрылось туманною ризою ночи;Месяц сокрылся в волнистых изгибах хитона ночного;В далеком пространстве небес затерялась зарница;Звезды не блещут.Поля и луга Вифлеема омыты вечерней росою;С цветов ароматных лениво восходит в эфир дым благовонный;Кипарисы курятся.Тихо бегут сребровидные волны реки Иордана;Недвижно лежат на покате стада овец мягкорунных;Под пальмой сидят пастухи Вифлеема.Первый пастух
Слава Сидящему в вышних пределах Востока!Не знаю, к чему, Нафанаил, а сердце мое утопает в восторге;Как агнец в долине, как легкий олень на Ливане, как ключ Элеонский, —Так сердце мое и бьется, и скачет.Второй пастух
Приятно в полудни, Аггей, отдохнуть под сенью ливанского кедра;Приятно по долгой разлуке увидеться с близкими сердцу;Но что я теперь ощущаю… Словами нельзя изъяснить…Как будто бы небо небес в душе у меня поместилось;Как будто бы в сердце носил я всезрящего Бога.Первый пастух
Друзья! воспоем Иегову,Столь мудро создавшего землю,Простершего небо шатром над водами;Душисты цветы Вифлеема,Душист аромат кипариса;Но песни и гимны для Бога душистей всех жертв и курений.И пастыри дружно воспели могущество БогаИ чудо творений, и древние лета…Как звуки тимпана, как светлые воды – их голоса разливались в пространстве.Вдруг небеса осветились —И новое солнце, звезда Вифлеема, раздрав полуночную ризу небес,Явилась над мрачным вертепом,И ангелы стройно воспели хвалебные гимны во славу рожденного бога,И, громко всплеснув, Иордан прокатил сребровидные воды…Первый пастух
Я вижу блестящую новую звезду!Второй пастух
Я слышу хвалебные гимны!Третий пастух
Не бог ли нисходит с Сиона?..И вот от пределов Востока является ангел:Криле позлащены, эфирный хитон на раменах,Веселье во взорах, небесная радость в улыбке,Лучи от лица, как молнии, блещут.Ангел
Мир приношу вам и радость, чада Адама!Пастухи
О, кто ты, небесный посланник?.. Сиянье лица твоего ослепляет бренные очи…Не ты ль Моисей, из Египта изведший нас древлеВ землю, кипящую млеком и медом?Ангел
Нет, я Гавриил, предстоящий пред Богом,И послан к вам возвестить бесконечную радость.Свершилась превечная тайна: Бог во плоти днесь явился.Пастухи
Мессия?.. О радостный вестник, приход твой от Бога!Но где, покажи нам, небесный младенец, да можем Ему поклониться?Ангел
Идите в вертеп Вифлеемский.Превечное слово, его же пространство небес не вмещало, покоится в яслях.И ангел сокрылся!И пастыри спешно идут с жезлами к вертепу.Звезда Вифлеема горела над входом вертепа.Ангелы пели: «Слава сущему в вышних! мир на земли, благодать в человеках!»Пастыри входят – и зрят Непорочную Матерь при яслях,И Бога-младенца, повитого чистой рукою Марии,Иосифа-старца, вперившего очи в превечное слово…И пастыри, пад, поклонились.1834Лев Толстой
Чем люди живы
Мы знаем, что мы перешли из смерти в жизнь, потому что любим братьев: не любящий брата пребывает в смерти (1 Ин. III, 14).
А кто имеет достаток в мире, но, видя брата своего в нужде, затворяет от него сердце свое: как пребывает в том любовь Божия? (III, 17)
Дети мои! станем любить не словом или языком, но делом и истиной (III, 18).
Любовь от Бога, и всякий любящий рожден от Бога и знает Бога (IV, 7).
Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь (IV, 8).
Бога никто никогда не видел. Если мы любим друг друга, то Бог в нас пребывает (IV, 12).
Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нем (IV, 16).
Кто говорит: я люблю Бога, а брата своего ненавидит, тот лжец; ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, которого не видит? (IV, 20)
IЖил сапожник с женой и детьми у мужика на квартире. Ни дома своего, ни земли у него не было, и кормился он с семьею сапожной работой. Хлеб был дорогой, а работа дешевая, и что заработает, то и проест. Была у сапожника одна шуба с женой, да и та износилась в лохмотья; и второй год собирался сапожник купить овчин на новую шубу.
К осени собрались у сапожника деньжонки: три рубля бумажка лежала у бабы в сундуке, а еще пять рублей 20 копеек было за мужиками в селе.
И собрался с утра сапожник в село за шубой. Надел нанковую бабью куртушку на вате на рубаху, сверху кафтан суконный, взял бумажку трехрублевую в карман, выломал палку и пошел после завтрака. Думал: «Получу пять рублей с мужиков, приложу своих три, – куплю овчин на шубу».
Пришел сапожник в село, зашел к одному мужику, – дома нет, обещала баба на неделе прислать мужа с деньгами, а денег не дала; зашел к другому, – забожился мужик, что нет денег, только 20 копеек отдал за починку сапог. Думал сапожник в долг взять овчины, – в долг не поверил овчинник.
– Денежки, – говорит, – принеси, тогда выбирай любые, а то знаем мы, как долги выбирать.
Так и не сделал сапожник никакого дела, только получил 20 копеек за починку да взял у мужика старые валенки кожей обшить.
Потужил сапожник, выпил на все 20 копеек водки и пошел домой без шубы. С утра сапожнику морозно показалось, а выпивши тепло было и без шубы. Идет сапожник дорогой, одной рукой палочкой по мерзлым калмыжкам постукивает, а другой рукой сапогами валеными помахивает, сам с собой разговаривает.
– Я, – говорит, – и без шубы тепел. Выпил шкалик; оно во всех жилках играет. И тулупа не надо. Иду, забывши горе. Вот какой я человек! Мне что? Я без шубы проживу. Мне ее век не надо. Одно – баба заскучает. Да и обидно – ты на него работай, а он тебя водит. Постой же ты теперь: не принесешь денежки, я с тебя шапку сниму, ей-Богу, сниму. А то что же это? По двугривенному отдает! Ну что на двугривенный сделаешь? Выпить – одно. Говорит: нужда. Тебе нужда, а мне не нужда? У тебя и дом, и скотина, и все, а я весь тут; у тебя свой хлеб, а я на покупном, – откуда хочешь, а три рубля в неделю на один хлеб подай. Приду домой – а хлеб дошел; опять полтора рубля выложь. Так ты мне мое отдай.
Подходит так сапожник к часовне у повертка, глядит – за самой за часовней что-то белеется. Стало уж смеркаться. Приглядывается сапожник, а не может рассмотреть, что такое. «Камня, – думает, – здесь такого не было. Скотина? На скотину не похоже. С головы похоже на человека, да бело что-то. Да и человеку зачем тут быть?»
Подошел ближе – совсем видно стало. Что за чудо: точно, человек, живой ли, мертвый, голышом сидит, прислонен к часовне и не шевелится. Страшно стало сапожнику; думает себе: «Убили какие-нибудь человека, раздели да и бросили тут. Подойди только, и не разделаешься потом».
И пошел сапожник мимо. Зашел за часовню – не видать стало человека. Прошел часовню, оглянулся, видит – человек отслонился от часовни, шевелится, как будто приглядывается. Еще больше заробел сапожник, думает себе: «Подойти или мимо пройти? Подойти – как бы худо не было: кто его знает, какой он? Не за добрые дела попал сюда. Подойдешь, а он вскочит да задушит, и не уйдешь от него. А не задушит, так поди возжайся с ним. Что с ним, с голым, делать? Не с себя же снять, последнее отдать. Пронеси только Бог!»
И прибавил сапожник шагу. Стал уж проходить часовню, да зазрила его совесть.
И остановился сапожник на дороге.
– Ты что же это, – говорит на себя, – Семен, делаешь? Человек в беде помирает, а ты заробел, мимо идешь. Али дюже разбогател? боишься, ограбят богатство твое? Ай, Сема, неладно!
Повернулся Семен и пошел к человеку.
IIПодходит Семен к человеку, разглядывает его и видит: человек молодой, в силе, не видать на теле побоев, только видно – измерз человек и напуган; сидит прислонясь и не глядит на Семена, будто ослаб, глаз поднять не может. Подошел Семен вплоть, и вдруг как будто очнулся человек, повернул голову, открыл глаза и взглянул на Семена. И с этого взгляда полюбился человек Семену. Бросил он наземь валенки, распоясался, положил подпояску на валенки, скинул кафтан.
– Будет, – говорит, – толковать-то! Одевай, что ли! Ну-ка!
Взял Семен человека под локоть, стал поднимать. Поднялся человек. И видит Семен – тело тонкое, чистое, руки, ноги не ломаные и лицо умильное. Накинул ему Семен кафтан на плечи, – не попадет в рукава. Заправил ему Семен руки, натянул, запахнул кафтан и подтянул подпояскою.
Снял было Семен картуз рваный, хотел на голого надеть, да холодно голове стало, думает: «У меня лысина во всю голову, а у него виски курчавые, длинные». Надел опять. «Лучше сапоги ему обую».
Посадил его и сапоги валеные обул ему.
Одел его сапожник и говорит:
– Так-то, брат. Ну-ка, разминайся да согревайся. А эти дела все без нас разберут. Идти можешь?
Стоит человек, умильно глядит на Семена, а выговорить ничего не может.
– Что же не говоришь? Не зимовать же тут. Надо к жилью. Ну-ка, на вот дубинку мою, обопрись, коли ослаб. Раскачивайся-ка!
И пошел человек. И пошел легко, не отстает.
Идут они дорогой, и говорит Семен:
– Чей, значит, будешь?
– Я не здешний.
– Здешних-то я знаю. Попал-то, значит, как сюда, под часовню?
– Нельзя мне сказать.
– Должно, люди обидели?
– Никто меня не обидел. Меня Бог наказал.
– Известно, все Бог, да все же куда-нибудь прибиваться надо. Куда надо-то тебе?