bannerbanner
Ланарк. Жизнь в четырех книгах
Ланарк. Жизнь в четырех книгах

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 13

Раздалось громкое жужжание, затем голос быстро и монотонно стал читать:

– Вы прибыли в Унтанк третьего числа десятого месяца тысяча девятьсот пятьдесят шестого солнечного года по назарейскому календарю. Назвали себя Ланарком, явились в центральную контору службы социального обеспечения, были зарегистрированы в качестве дракона и получили восемь фунтов, девятнадцать шиллингов и шесть пенсов. Устроились на квартиру к Белле Флек, Ашфилд-стрит, семьсот тридцать восемь, Унтанк номер два, а через тридцать дней запросили допуск в институт. Были доставлены в человеческой форме в семьдесят пятый день четыре тысячи девятьсот девяносто девятого децимального года от основания, а на восьмидесятый день сделались младшим ассистентом профессора Озенфанта, отдел энергетики. Развитию вашего таланта воспрепятствовали бессмысленные буйные выходки. Восемьдесят пятого числа вы прервали сеанс звукозаписи, оскорбили катализатора, заблокировали поток и разбили видеоэкран. Ваше перемещение назначено на восемьдесят восьмое число, что должно быть одобрено лордом Монбоддо, директором института, координатором проекта экспансии и президентом совета.

Неожиданно громко затрубили фанфары, но очень скоро музыка оборвалась.

Ланарк буркнул раздраженно:

– Это мне известно. Я хочу знать, что было до того, как я явился в Унтанк.

– Вы явились в Унтанк по воде, а она вне юрисдикции совета. Желаете проконсультироваться с оракулом?

– Конечно, если от этого будет польза.

Холодный белый пластик малюсенького приемопередатчика раскалился докрасна. Ланарк уронил его на покрывало; Рима вскрикнула, Ланарк рукавом смахнул аппарат на пол, где он с громким хлопком взорвался.


Вокруг кровати клубился едкий голубой дым, щипавший глаза. Рима, не вставая, смотрела на Ланарка. Он вынул изо рта обожженные пальцы и спросил, в порядке ли она. Его оглушило взрывом, поэтому ответ донесся как бы издалека. К нему примешивался отдаленный голос, повторявший Помогите, помогите, кто-нибудь меня слышит?

Рима спросила, кто там, и тут голос заговорил прямо в ухо Ланарку. Не мужской и не женский, взволнованный, он держал странную невыразительную ноту, словно произносимые слова при печати не следовало выделять как прямую речь.

Голос сказал Я рад, что вы позвонили.

Ланарк энергично потряс головой и твердым тоном попросил:

– Пожалуйста, не могли бы вы рассказать мне о моем прошлом? Начиная с детства.

Голос сказал Мне очень нравится подобная работа, но вам придется дать мне зацепку. Сохранился ли у вас какой-нибудь предмет из прошлого?

– Нет, ничего.

Одежда, например?

– Моя одежда растворилась на пути сюда.

Может, в карманах было что-нибудь нерастворимое?

– Разве что… одну минуту.

Ланарку вспомнилось, как Манро доставал пистолет из выдвижного ящика в шкафчике его умершего соседа. Он открыл свой собственный ящик и заглянул туда. По большей части он был заполнен едой, но в уголке нашлись крохотная волнистая раковина и кварцевый голыш с серыми и кремовыми прожилками.

– Я нашел морскую ракушку и камешек.

Возьмите по предмету в каждую руку. Да, я вижу теперь, откуда вы пришли. Вас звали Тоу. С какого возраста начинать рассказ: с пяти лет, пятнадцати или десяти?

– С пяти, пожалуйста.

Ланарк лег поудобней, и оракул, голосом не по летам развитого ребенка, начал Дункан Тоу провел синюю линию в верхней части листа и коричневую внизу. Нарисовал великана, который бежал по коричневой линии с плененной принцессой, но принцесса никак не выходила красивой, и потому в руках у великана он изобразил мешок. Принцесса была внутри. Отец…

– Простите, – перебил оракула Ланарк. – Вы рванули с места в карьер. Не могли бы вы для начала описать географическое и социальное окружение?

После недолгого молчания голос заговорил сухим тоном ученого Река Клайд впадает в Ирландское море. Вблизи ее устья расположено множество островов и полуостров, принадлежащие Британии. Невдалеке от места впадения на Клайде расположен Глазго – промышленный город, где живет в наши дни множество людей, но где никто не представляет себе жизни. Помимо собора, университетской караульни и примитивной средневековой башни с часами, почти все постройки возведены в этом и прошлом веке…

– Простите, что опять перебиваю, но откуда вам это известно? И вообще, кто вы?

Голос, помогающий вам увидеть себя.

– Но я слышал слишком много таких голосов. Это не были голоса лжецов, даже Сладден и Озенфант во многих случаях говорили правду, но только ту правду, которая не противоречила их замыслам. А какие замыслы у вас? Какие сведения вы намерены опустить?

Голос сказал мрачно У меня вообще нет замыслов. Опустить я постараюсь только повторы, но навряд ли получится. С тех пор как я превратился в ничто, я просто помешался на подробностях.

– Не понимаю.

Тогда, прежде чем взяться за вашу историю, я расскажу свою. Она не так занимательна, но в ней отсутствуют подробности, поэтому она короче, а поскольку я некогда жил в вашей стране, вы получите некоторое представление об ее экономике.


Оракул заговорил мужским голосом, пожилым и напыщенным. Ланарк уселся поудобнее. Рима, зевнув, прижалась к его спине. Через пять минут Ланарк заметил, что она спит.

Пролог, где повествуется о том, как финансовый гений, перед которым раскрывается начальный, не чуждый чувственного восприятия, период его жизни, производит на свет ничто и делает его оракулом

Сызмальства мне хотелось иметь дело только с чем-то неоспоримым, и, подобно всем мыслителям, вскоре я перестал доверять тому, что можно было только видеть или осязать. Большинство полагает, будто полы, потолки, тела ближних, солнце и тому подобное – самое несомненное из существующего, однако я, по поступлении в школу, осознал, насколько окружающий мир недостоверен по сравнению с числами. Возьмите простейший вид цифр – какой-нибудь телефонный номер: к примеру, 339-6286. Он существует вне нас, поскольку содержится в телефонном справочнике, но в наших головах сохраняется в точности таким, каков есть, так как сама цифра и наше представление о ней полностью идентичны. Наш ближайший друг, по сравнению с его телефонным номером, изменчив и ненадежен. Он тоже, безусловно, существует вне нас, и благодаря тому, что мы о нем помним, он также в некотором роде существует и в наших головах, хотя опыт показывает, что наше представление о человеке совпадает с ним самим лишь отчасти. Не важно, насколько хорошо мы его знаем, как часто с ним встречаемся, насколько устойчивы его привычки: он постоянно будет попирать созданный нами образ новым костюмом, переменой в мыслях, старением, болезнью и даже кончиной. Более того: мое представление о человеке никогда не совпадет с представлениями о нем других людей. Многие раздоры возникают из столкновения противоречивых суждений о чужом характере, однако никто не затеет спор относительно его телефонного номера, и если бы мы довольствовались численным описанием друг друга, указывая рост, вес, дату рождения, размер семьи, домашний и служебный адрес, а также – наиболее содержательный показатель – величину годового дохода, то за пределами разноречивых мнений было бы достигнуто полнейшее согласие о реальных сущностях.


Школьные учителя прочили меня, выпускника, в физики, но я эту идею отверг. Наука действительно держит физический мир под контролем посредством математического его описания, однако выше я уже упоминал о моем недоверии к физическим предметам. Они слишком далеко отстоят от умственной сферы. Я предпочел отдаться цифрам, которые в наиболее чистом виде представляют собой умственный продукт и потому оказывают на нее самое сильное влияние, а именно – деньгам. Я сделался бухгалтером, а позднее биржевым маклером. Меня озадачивает, почему люди, обладающие или ворочающие большими суммами, обычно именуются материалистами: ведь финансы – это сугубо интеллектуальная, предельно духовная деятельность, поскольку они гораздо более связаны со значимостью материальных объектов, нежели с ними самими. Разумеется, финансовая сторона не обходится без реальных предметов как таковых, ибо деньги являются выражением их ценности и не могут существовать без них (так и сознание неотделимо от телесной оболочки), и все же действительность по отношению к деньгам вторична. Если вы в этом сомневаетесь, задумайтесь, чем вы предпочли бы владеть: пятьюдесятью тысячами фунтов или же земельным участком стоимостью в пятьдесят тысяч фунтов. Земельный участок охотнее приобретут только финансисты, которым известно, каким образом приумножить его стоимость – сдачей в аренду или перепродажей, и посему любой выбор доказывает предпочтительность обладания именно деньгами. Вы, вероятно, возразите, что при некоторых обстоятельствах миллионер отдаст все свое состояние за чашку воды, но подобные ситуации возникают куда чаще в дискуссиях, нежели в обыденной жизни, и лучшим индикатором подлинного отношения людей к деньгам служит инстинктивное почтение, какое испытывают к богачам все, кроме невежественных дикарей. Многие с этим не согласны, однако подведите этих несогласных к действительно состоятельному человеку – и вы убедитесь в их неспособности обращаться с ним без должной предупредительности.


Когда и я стал по-настоящему состоятельным человеком, мне было тридцать пять, хотя уже довольно долго я жил в квартире с гостиничным обслуживанием, водил «хамбер», на уик-эндах играл в гольф, а по вечерам – в бридж. Чуждые финансовым отчетам считали мою жизнь монотонной: им неведом был крутой целеустремленный подъем с одного уровня преуспевания на другой, более высокий; они не понимали острого волнения при мысли о том, каких потерь чудом удалось избежать; не разделяли ликования от внезапно хлынувшей на тебя прибыли. Риск лежал всецело в эмоциональной области: материальная обеспеченность была мне гарантирована. Я опасался алчности трудящихся классов и некомпетентности правительств, но только потому, что они угрожали кое-каким цифрам в моих счетах: бояться холода или голода мне было незачем. Мои знакомые жили, подобно мне, в мире цифр, а не в путанице зримых и осязаемых вещей, привычно называемой реальной действительностью, однако у них были жены, и это означало, что по мере роста богатства им приходилось переселяться в более просторные дома, покупать новые автомобили и обзаводиться кабинетами со старинными гравюрами для вечеринок с коктейлями. Все эти темы, естественно, возникали у них в разговорах, но я слышал также, как они упивались и прочими пустяками с тем бóльшим восторгом, чем бесполезнее были эти пустяки. «Смотрите-ка, нарциссы снова с нами!» – восклицали они, или: «Вот те на! Харрисон сбрил усы». Я видел просто лист, для них он был «чудесным зеленым листком». В новой гидроэлектростанции они усматривали «технологический прогресс» или «промышленность, губительную для сельской местности». Однажды на вечеринке парочка учинила потасовку. Я что-то объяснял заказчику, из-за шума пришлось повысить голос, а прочие гости принялись перешептываться, плюясь словечками вроде «позор», «дикость», «стыдобище», «ужас», «мерзость». Мне стало ясно, что большинство людей распирает от эмоций и они избавляются от них, вкладывая их в объекты, которые не могут использовать. Я избытком эмоций не страдал, работа поглощала меня целиком, но теперь понимаю, что эти случайные вложения приносили выгоду. Подобно тщеславным женщинам, объекты позировали перед своими поклонниками во всем блеске, переливаясь красками, которые мне так и не позволено было увидеть. Они демонстрировали мне себя ровно настолько, чтобы дать знать о своем существовании. А однажды перестали делать и это.


Однажды я изучал какой-то документ, и вдруг мое внимание переключилось на перемену, происшедшую за пределами печатной страницы. Я всмотрелся в столешницу. Она была изготовлена из полированного дерева с едва заметными волнистыми прожилками, но теперь прожилки исчезли, и поверхность сделалась пустой, будто пластик. Я оглядел офис, обставленный по-современному, поскольку питал неприязнь к аляповатым излишествам. Белые стены и простой ковер выглядели как обычно, однако вид за окном изменился. По обеим сторонам прежней стандартной улицы в деловом центре старомодного промышленного города с колоннами и искусной резьбой на фасадах домов тянулись теперь ровные поверхности с проделанными в них прямоугольными отверстиями. Я тотчас понял, что происходит. Действительность, не довольствуясь тем, что представала передо мной воплощенной в значительно более скудном материале, нежели перед другими, принялась за дальнейшую экономию. Если раньше мне виделись излишние подробности или оттенки, то теперь они исчезли вовсе. Дерево, камень, любая узорчатая поверхность – все сделалось гладким и ровным. Переплетение нитей в ткани перестало различаться, все двери до одной казались изготовленными из плоской филенки.


Однако ущемленным я себя не чувствовал: внешней действительности все еще хватало для дальнейшего освоения; с иными задачами я справлялся даже лучше, чем прежде. Раньше, входя в комнату, где сидели служащие, я обычно вынужден был оглядеть присутствующих, прежде чем найти среди них нужного мне человека; время тратилось попусту, особенно когда я считал долгом кивнуть или улыбнуться тем, кого заметил в первую очередь. Позднее я стал видеть только того, кого искал, остальные были невидимы, если только никто не бездельничал или не желал со мной заговорить; в таком случае они представали достаточно вещественными для общения. Вы спросите, почему я никогда не сталкивался ни с кем из окружающих. Что ж, у меня в офисе о том, кому посторониться, должны были заботиться подчиненные, а за рулем я обращал внимание на дорожные знаки и соседние автомобили, не замечая ни прохожих, ни местности. Но вот однажды я, привычно припарковав машину на боковой улочке, открыл дверцу, чтобы направиться в офис, однако не увидел ни улицы, ни мостовой, а только сплошную серую пелену, сквозь которую к смутно различимому силуэту моей конторы (прочие здания вокруг отсутствовали) вели прочные, под цвет мостовой, камешки, каждый размером с мою подошву и одинаковый с ней по форме. Выйдя из машины, я мог ступать только по ним: едва я отрывал ногу от камешка, как он исчезал. Я начал испытывать приступы головокружения, охваченный ужасом перед тем, что произойдет, если я шагну между этими камешками. Дойдя до дверей конторы (я видел ее совершенно ясно), я присел на корточки и, в порядке эксперимента, приложил ладонь к пустоте. Там, соответствуя по форме моей руке, появился крохотный участок мостовой. Одновременно вокруг меня материализовались трое служащих, обеспокоенных моим самочувствием. Я притворился, не слишком убедительно, будто завязываю шнурок.


Позже я сидел во вращающемся кресле над фатомами пустоты, и всюду вокруг меня простиралась серая пустота: только в шести футах справа по наклоненному блокноту двигался кончик карандаша, который заносил на бумагу слова, диктуемые мной секретарше. В моей правой руке было такое ощущение, словно она опирается о колено, но я видел только один часовой циферблат. В половине шестого возникшие передо мной камешки, окрашенные под цвет ковра, выманили меня из кресла, но ступать по ним было сложно, поскольку ног своих я не видел, а дойдя до конца, вместо камешков под цвет линолеума, которым был покрыт пол в лифте, вообще ничего не увидел: пустота впереди и за спиной была полной и абсолютной. Я ничего не видел, не слышал и не чувствовал, кроме подошв, ступавших по полу. Внезапно меня охватили усталость и злоба. Я шагнул вперед: ничего не стряслось, однако сопротивление пола прекратилось. Я не рухнул и не воспарил, а сделался бесплотным в бесплотном мире. Мое существование свелось к череде мыслей посреди беспредельной серости.


Поначалу я испытал огромное облегчение. Одиночества я никогда не боялся, а предшествовавший стресс оказался более сильным, чем я позволял себе думать. Заснул я почти мгновенно: просто мысли отключились, и серое вокруг меня сделалось черным. Через какое-то время вновь посветлело, и я, впервые в жизни, ощутил себя праздным. У всякого выпадают пустые минуты: когда стоишь на автобусной остановке или поджидаешь приятеля, заняться нечем – и ты принимаешься размышлять. Прежде я заполнял такие паузы подсчетами, как внезапная война или выборы повлияют на доверенный мне капитал, но теперь вычисления нимало меня не занимали. Для придания могущества деньгам, даже воображаемым, требуется будущее. Без будущего деньги – ничто, даже не чернильная запись в гроссбухе, не бумага в кошельке. Будущее исчезло вместе с моим телом. Остались только воспоминания, и я подавленно осознал, что работа, придававшая моей жизни цель и благопристойную упорядоченность, выглядела ныне арифметическим умственным заболеванием – калькуляцией доходов и убытков, длившейся не один год без всякого результата. Память сохранила перечень вещей, которые я игнорировал и обесценил. Я не знал ни подлинной дружбы, ни подлинной любви, не питал ни пылкой ненависти, ни пылкой страсти: моя жизнь представляла собой каменистую почву, на которой произрастали только цифры, и теперь оставалось одно: перебирать камни в надежде, что среди них обнаружатся два-три драгоценных. Более одинокого и беспомощного человека на свете нельзя было сыскать. Я был близок к отчаянию, как вдруг в воздухе передо мной возникло нечто чудесное.


Это была стена кремового цвета с узором из коричневатых роз. Стену и меня заливал светом луч раннего летнего утра. Я сидел на кровати между стеной с одной стороны и двумя стульями – с другой. Кровать казалась очень большой, хотя и была обыкновенной односпальной, а стулья придвинули к ней, чтобы я не свалился на пол. Мои ноги были прикрыты стеганым одеялом, на котором лежали курительная трубка со сломанным черенком, домашний тапочек и книга с яркими страницами в матерчатом переплете. Донельзя счастливый, я тянул песню на одной ноте: «уу-луу-луу-луу-луу». Утомившись, я переходил на «да-да-да-да-да»: меня увлекала подмеченная разница между «луу» и «да». Потом, когда петь надоедало, брал тапочек и колотил им по стене, пока не приходила мать. По утрам она лежала в постели за стеной с худощавым важным юношей. Ее тепло проникало ко мне через стену, и потому я никогда не ощущал холода или одиночества. Не думаю, что рост моей матери превышал средний, но мне она представлялась вдвое выше других, с каштановыми волосами, царственно стройной выше бедер. Ниже она выглядела совсем иначе – из-за частых беременностей. Помню, как верхняя часть ее туловища возвышалась над изгибом живота, будто великанша, наполовину скрытая за линией горизонта над ровной морской гладью. Помню, как устраивался на этом изгибе, прислонившись затылком между ее грудями, зная, что голова ее где-то там, наверху, и чувствуя себя в полной безопасности. Черты ее лица из моей памяти изгладились совершенно. Они темнели или излучали свет в зависимости от ее настроения: уверен, что это не просто детская фантазия. Помню, как мать сидела не шелохнувшись в комнате, набитой посторонними людьми, которые постепенно снижали голос до шепота, почувствовав исходившую от нее зловещую безмолвную ярость. В равной степени мать заражала и своей веселостью, заставляя даже самое унылое сборище оживиться и проникнуться духом галантной любезности. Она никогда не выказывала счастья и не вешала нос: либо радовалась, либо хмурилась – и притягивала к себе скромных надежных мужчин. Все те, кого я называл отцами, были именно такого сорта. Помимо любви к ней, ничем особенным они не отличались. По-видимому, привлекательной казалась в ней неумеренная порочность, поскольку хозяйкой она была никудышной: сойдясь с мужчиной, она пыталась взяться за готовку и наводить чистоту, однако хватало ее ненадолго. Самый первый дом, который мне вспоминается, был, пожалуй, и самым счастливым: мы занимали всего две маленькие комнаты, и мой первый отец не отличался привередливостью. Работал он, по-моему, механиком в гараже: возле моей кровати хранился автомобильный мотор, а под шкафом в кухне – несколько громадных покрышек. Когда я подрос, мать стала являться на мой стук менее охотно, и я научился ковылять до двери или добираться до нее ползком, а дальше меня втягивали внутрь, на кровать. Мать обычно читала газеты лежа и курила сигареты; отец же, согнув ноги в коленях, превращал одеяло в подобие холма, который вдруг обрушивался, едва я успевал на него вскарабкаться. Потом отец вставал и приносил нам завтрак: яичницу с гренками и чай.


Мы жили в многоквартирном доме, который выходил на узкую оживленную улочку; задний двор был покрыт растрескавшимся асфальтом. По солнечным дням мать втаскивала меня на насыпь возле канала позади двора за постромки, прикрепленные к моей груди, и мы устраивали себе гнездышко в высокой траве у поросшей мхом береговой полосы. Канал зарос камышами и водорослями с листьями; мимо проходили только старик с борзой или мальчишки, пропускавшие уроки. Я играл с трубкой и тапком: сам я понарошку был матерью, трубка – мной, а тапок – кроватью, или же тапок становился автомобилем, а трубка – шофером. Мать читала или предавалась мечтаниям, как обычно делала это дома, и я теперь понимаю, что ее власть бралась из этих мечтаний, иначе откуда еще эта молчунья, лишенная всяких способностей, могла усвоить очарование плененной принцессы, властность изгнанной королевы? Наше гнездышко находилось вровень с кухонным окном, и отец по возвращении с работы звал нас к приготовленному им обеду. Он выглядел довольным жизнью, и я не сомневаюсь, что ссоры возникали не по его вине. Однажды ночью я проснулся от шума, исходившего от темной стены возле моего уха: голос матери набегал высокими волнами на протестующее бормотание. Потом все стихло, мать вошла в комнату, легла рядом и жадно меня обняла. Это повторилось несколько раз: ночи наполнялись предвкушением и восторгом, весь день я проводил в ошеломлении; ее оглушительные поцелуи взрывались у меня в ушах подобно фейерверку и надолго изгоняли любые мысли. Я толком не заметил, когда мать меня одела, упаковала чемодан и увела из этого дома. Не помню, ехали мы поездом или автобусом: помню только, что с наступлением ночи шли по тропинке между деревьями, ветви которых с шумом сплетались от ветра у нас над головами, а тропинка привела нас к фермерскому дому, где мы прожили больше года. Моя сестра родилась вскоре после нашего прибытия.


Устрашающая притягательность моей матери сказалась и в том, что даже при очевидных признаках беременности, с двухлетним сыном на руках, ее нанял в экономки бережливый фермер, оставшийся вдовцом. Первые несколько недель я был счастлив. Спали мы вместе в комнатке с низким потолком в задней части дома, ели отдельно. Помню, как мы тихонько сидели вдвоем в углу уютной гостиной, пока фермер обедал со своими детьми у огня. Мать чуть слышно напевала мне в ухо:

Птичка, птичка-невеличкана подоконник снесла яичко.Подоконниктреснул, негодник,Птичка горькие слезы лила.

Вскоре мы стали усаживаться за стол все вместе, и я ночевал в маленькой комнатке один. Мать почти всегда оставалась наверху, куда мне доступа не было, а домашнюю работу выполняла приходившая каждый день пожилая женщина. Сначала, видимо, ее наняли временно, когда родился ребенок, однако она продолжала готовить и делать уборку не один месяц, а также подавать наверх поднос с яйцами и гренками; я же в обществе фермера и его детей завтракал за кухонным столом овсянкой. Все мои воспоминания о ферме так или иначе связаны с яйцами. Как-то, обследуя скотный двор, я обнаружил в зарослях крапивы за старой телегой большую кладку коричневатых яиц. Это меня удивило, поскольку яйца мы брали обычно из деревянных курятников на близлежащем поле. Я вприпрыжку помчался на кухню – сообщить о находке. Оказавшийся там хозяин объяснил мне, что курицы иногда кладут яйца на стороне с намерением их высидеть. Я повел его к найденным яйцам; он собрал их себе в шапку, похвалил меня и дал мне мятную лепешку. С тех пор, если мне становилось одиноко, я пролезал в курятник через какую-нибудь крохотную дверцу для кур, крал яйцо прямо из-под наседки, потом пробирался на гумно или в коровник и притворялся, будто нашел яйцо в сене или среди навозных куч. Беря яйцо, фермер неизменно трепал меня по макушке и вручал мятную лепешку. Думаю, он прекрасно понимал, откуда берутся эти яйца, но из-за доброго отношения ко мне виду не подавал. Возможно, я ему нравился.


А вот его детям – нет. Теплыми летними вечерами я играл в саду позади дома; там росли спутанная трава и чахлые фруктовые деревца, и я строил гнезда в побегах плюща, обвивавших окна моей спальни. Однажды вечером ко мне подошла дочь хозяина и спросила:

– Что ты там, по-твоему, делаешь?

Ей не было еще и двенадцати, но мне она казалась взрослой женщиной. Я ответил, что строю гнездо для птички, которая отложит там яйца.

– Птичка-невеличка? – переспросила она. – Чепуха. А где ты взял солому?

– Она лежала во дворе.

– Значит, она папина, а ты ее украл. Поди и положи ее на место.

На страницу:
10 из 13