Полная версия
«Якорь спасения». Православная Церковь и Российское государство в эпоху императора Николая I. Очерки истории
Не будет особым открытием констатация того, что история – наука чрезвычайно субъективная. От позиции ученого часто зависит то, каким образом расставлены акценты, меняющие очевидные для современников изучаемого им события или персоны «плюсы» на «минусы» и наоборот. Особенно субъективизм проявляется, когда ученый является и современником своего «героя» или эпохи. Николаю I в этом отношении досталось, пожалуй, больше, чем какому-либо другому монарху XIX столетия. Его эпоха стала притчей во языцех (как и он сам) для большинства русских (и не только) исследователей еще до революции 1917 г. А в советский период о нем иначе, чем о «коронованном жандарме» официальная историография говорила крайне редко.
Не любил императора и В. О. Ключевский, в отношении дворянства настроенный крайне скептически. Скептически относился он и к большинству самодержавных представителей Дома Романовых. Николай I не был исключением. По В. О. Ключевскому, этот царь «требовал добродетельных знаков, не зная, как добиться самих добродетелей», был «военный балетмейстер и больше ничего»[20]. Слишком характерное уточнение – «больше ничего». А на «нет» и сказать, получается, нечего. За символом власти историк не желал видеть личность ее носителя, полагая, что «наши цари были полезны, как грозные боги, небесполезны и как огородные чучелы». Вырождение авторитета власти он усматривает в эпохе, связанной с правлением сыновей императора Павла I. «Прежние цари и царицы – дрянь, – полагал В. О. Ключевский, – но скрывались во дворце, предоставляя эпическо-набожной фантазии творить из них кумиров. Павловичи стали популярничать. Но это безопасно только для людей вроде Петра I или Ек[атерины] II. Увидев Павловичей вблизи, народ перестал считать их богами, но не перестал бояться их за жандармов. Образы, пугавшие воображение, стали теперь пугать нервы»[21].
Заявление В. О. Ключевского следует признать скорее типичным для русской интеллектуальной среды, чем «случайным», вырвавшимся «сгоряча». Что поделать! Образ «жандарма» обыкновенно ассоциировался у интеллектуалов того времени именно с Николаем I. Деспотом по природе, воплощенной реакцией называл его и учитель Ключевского С. М. Соловьев, убежденный в том, что царь был «страшный нивелировщик: все люди были перед ним равны, и он один имел право раздавать им по произволу способности, знания, опытность в делах». Считая это нечестивым посягновением на права Бога, С. М. Соловьев указывал на то, что император окружал себя посредственностями и совершенными бездарностями, до смерти не переставал ненавидеть и гнать людей, выдававшихся из общего уровня по милости Божией. Более того, по мнению историка, Николай I желал иметь возможность «одним ударом отрубить все головы, которые поднимались над общим уровнем»[22]. Олицетворявший «бездну материализма» и любивший только «бездушное движение войсковых масс по команде», соловьевский Николай I предстает «посягателем» на Божеские права и, следовательно, человеком религиозно слепым.
Не будем спешить с оценками услышанного, но запомним мотивацию. Деспот, не терпевший свободы и, таким образом, попиравший человеческую личность. Даже крайне осторожный Е. М. Феоктистов, в эпоху Александра III занимавший кресло начальника Главного управления по делам печати, в своих воспоминаниях вынужден был повторить некоторые сентенции С. М. Соловьева, в частности о гнете, тяготевшем над умственным движением в николаевское время и о «мнимом консерватизме» тридцатилетнего царствования. Посему, по мнению Е. М. Феоктистова, в тот период «все образованные люди отличались более или менее либеральным образом мыслей»[23]. В таком же духе писал и цензор А. В. Никитенко, видевший главный недостаток царствования Николая Павловича в том, «что все оно было – ошибка. Восставая целые двадцать девять лет против мысли, он не погасил ее, а сделал оппозиционною правительству»[24]. Восстание против мысли – суровое обвинение, выдвигавшееся современниками и историками против Николая I, игнорировать которое было бы неправильно. Тем более, что приведенные слова принадлежат не явным оппозиционерам типа А. И. Герцена, а вполне благонамеренным подданным российской короны. В чем же было дело? Почему император воспринимался столь однозначно и критиковался столь немилосердно? Может, потому, что писавшие о нем не смогли увидеть и понять основные побудительные мотивы, руководившие в течение жизни действиями императора? Воспринимая Николая Павловича как олицетворение машины подавления инакомыслия и нарушителей установленного «порядка», они не желали признавать у государя высших христианских мотиваций. Конечно, они были далеки от того, чтобы вслед за Ф. Энгельсом называть грозного императора самодовольной посредственностью «с кругозором ротного командира», человеком, принимавшим «жестокость за энергию и капризное упрямство за силу воли»[25], но назвать их оценки положительными вряд ли удастся.
Однако не будем спешить с констатациями и превращать прежнюю критику в банальную апологетику «оклеветанного» монарха (тем более, что подобные операции в последнее время проделываются достаточно часто). Постараемся представить, что лежало в основании религиозности Николая I и, быть может, поняв это, откажемся как от роли исторического «прокурора», так и от потребности брать на себя «адвокатские» функции.
Будущий император родился 25 июня 1796 г. в Царском Селе и был последним внуком Екатерины II, появившимся на свет при ее жизни. Правда, Екатерина изменила своему обыкновению и лично не присутствовала при родах своей невестки, но, вероятнее всего, причину этого следует искать в преклонных годах самодержицы. Однако после рождения великого князя Екатерина II прибыла на половину сына и ее духовник протоиерей Савва Исаев совершил молитву над новорожденным, которого нарекли Николаем в честь святителя Мирликийского. В царствующем Доме таким именем до рождения великого князя никого не называли.
Вскоре, 6 июля, совершилось и его крещение. Любопытно, что форма повестки, разосланной по сему случаю, претерпела некоторые изменения: приглашались не конкретные лица, а кто пожелает – из первых пяти классов обоего пола. Крещение совершил духовник Екатерины, ранее совершавший молитву над новорожденным. По традиции, соблюдавшейся вплоть до последнего царствования, во время совершения таинства отца крещаемого в церкви не было – он появился позже. Императрица по состоянию здоровья также не участвовала лично в обряде крещения, но присутствовала, помещаясь на хорах придворной церкви[26]. Иерархами и иереями был совершен благодарственный молебен. Затем родителям членами Св. Синода и духовенством было принесено поздравление, а духовник императрицы отслужил литургию, во время которой великий князь Александр Павлович, старший брат и воспреемник, поднес младенца для приобщения Св. Таин и возложил на него знаки ордена Андрея Первозванного[27].
На рождение Николая Павловича откликнулся поэт Г. Р. Державин, написавший панегирик:
Блаженная Россия!Среди твоих чудесОт высоты святыяЕще залог НебесПрими и веселися,Сугубым блеском осветися!Се ныне дух ГосподеньНа отрока сошел;Прекрасен, благороденИ как заря расцвелОн в пеленах лучами.Дитя равняется с царями,Родителям по крови,По сану – исполин,По благости, любви,Полсвета властелинОн будет, будет славен,Душой Екатерине равен[28].Державин оказался провидцем: дитя со временем оказалось «равным с царями». Но до этого момента было почти тридцать лет, в течение которых Николай Павлович сформировался как личность, как идейный носитель самодержавной власти. Его политическая репутация оказалась навсегда связанной с самодержавной идеей, в основании которой лежал принцип служения – подданных государю, а государя – империи и, следовательно, подданным. Другое дело, как понимал этот принцип сам Николай Павлович. Но об этом речь пойдет отдельно. Сейчас следует обратить внимание на иные моменты.
Во-первых, крестивший великого князя протоиерей Савва Исаев в дальнейшем не стал его наставником: духовником отец Савва оставался лишь до кончины Екатерины II.
Во-вторых, воспреемники великого князя – будущий император Александр Павлович и великая княжна Александра Павловна – также не стали для него «учителями веры» (что, впрочем, особого удивления вызывать не должно): соблюдение установленных Церковью правил (для крестных) и участие в крещении члена Императорской Фамилии практически никогда не связывались и являлись по большей части данью традиции. Но следование установленным правилам было в царской семье обязательным.
Первым молитвам по-русски его обучила воспитательница англичанка мисс Лайон. С самых ранних лет великий князь полюбил церковное пение, но, по мнению даже официального биографа, его «охота к церковному пению еще не доказывала расположения к молитве». Во время богослужения он был невнимателен – дежурные кавалеры отмечали в виде особенных исключений те дни, когда во время службы великий князь вел себя «внимательней обыкновенного». Николая Павловича и его младшего брата Михаила всегда водили на воскресную службу и на «всякий большой праздник». Обычно они стояли на хорах. Первое причастие он получил 21 февраля 1803 г., неполных семи лет. Это событие было предварено беседой с духовником царской семьи протопресвитером Павлом Криницким. Тогда духовник рассказал ему о значении и употреблении крестного знамения, о необходимости молиться Богу, о важности молитвы «Отче наш», о ее содержании и разуме. Биографы отмечают эту пятнадцатиминутную беседу как первый урок Закона Божия для Николая Павловича. Великий князь, таким образом, был подготовлен к причастию, хотя исповедовался первый раз, вероятно, в следующем, 1804-м, году. С тех пор в приходно-расходных книгах, в каждом марте, появлялась статья: «Выдано, по повелению Ее Императорского Величества Императрицы Марии Федоровны, духовнику Павлу Криницкому, за исповедь, 200 рублей». Николай годы спустя, вспоминая свое церковное воспитание, говорил барону М. А. Корфу, что в отношении религии его детям «лучше было, чем нам, которых учили только креститься в известное время обедни, да говорить наизусть разные молитвы, не заботясь о том, что делалось в нашей душе»[29].
Полагаю, это признание можно считать своеобразным упреком своему первому религиозному наставнику – протопресвитеру Павлу Криницкому. Но был ли он виноват? Дворянин по рождению, закончивший Киевскую духовную академию и в течение восьми лет служивший священником в Париже, этот клирик прекрасно знал и понимал традиции высшего общества. Неслучайно уже в 1799 г. он был назначен законоучителем детей императора Павла I, а при Александре I стал придворным клириком (в 1803 г.) и старшим над придворным духовенством (в 1806 г.). Два года спустя, 3 апреля 1808 г., отец Павел становится духовником императора и членом Св. Синода. В дальнейшем, после кончины Александра I, он остался духовником его матери, а после ее кончины титуловался «бывшим духовником покойной государыни императрицы»[30]. Будучи человеком влиятельным, отец Павел, однако же, сторонился каких-либо церковных и околоцерковных интриг, предпочитая довольствоваться тем, что имел. Его уважали, но какой-то особой близости к особе императора (вначале Александра I, затем его наследника и брата Николая I) у отца Павла не было.
Совершенно иным было отношение императора Павла I к другому придворному клирику – протопресвитеру Николаю Музовскому. Являвшийся духовником императора Николая I и его семьи, членом Св. Синода и Комиссии духовных училищ, главой придворного духовенства и обер-священником Гвардейского корпуса, он оказывал заметное влияние на церковное управление[31]. Кем был этот человек? Прежде всего, он был образованным священником, много лет проведшим за границей. Он служил в Турине и в Венгрии (в Иреме), где носил черный фрак и ничем не напоминал русского «батюшку». Его уважали местные жители, крестьянам-протестантам он читал Евангелие на немецком языке, а по праздникам принимал православных сербов.
В Венгрии скончалась его жена, и вскоре он вернулся в Россию, получив назначение законоучителем в Царскосельский лицей (где служил пять лет, с 1811 по 1816 гг.). Отец Николай преподавал также в столичной духовной семинарии, и с 1814 г. состоял членом Российского Библейского Общества. В 1817 г. он сопровождал принцессу Шарлоту, невесту Николая Павловича, в ее путешествии из Берлина в Петербург. Именно он давал ей первые уроки русского языка и научал основам православного вероучения. Очевидно, это обстоятельство и сыграло решающую роль в деле назначения отца Николая духовником императора Николая I. Самозабвенно любившему военное дело самодержцу соответствовал и духовник, руководивший по совместительству военными пастырями. Показательно, как, находясь на вершине церковно-иерархической власти, доступной для белого священника, сам протопресвитер себя аттестовывал: «Святейшего Правительствующего Синода Член, Их Императорских Величеств Духовник, Главного Штаба Гвардейского и Гренадерского Корпусов Обер-Священник, Протопресвитер и Орденов: Св. Александра Невского с алмазными украшениями, Св. Владимира 2-го класса большого креста, Св. Анны 1-й степени с Императорскою короною и Прусского Красного Орла 3-й степ[ени] Кавалер, Николай Музовский»[32].
Показательно, что духовник императора в официальных бумагах называл себя кавалером, хотя всего три десятилетия назад, в эпоху императора Павла I, митрополит Московский Платон (Лёвшин), награжденный самодержцем орденом, заявлял, что желал бы «умереть архиереем, а не кавалером»[33]! Времена изменились, и то, что казалось недопустимым ранее, теперь вызывало искреннюю гордость. По мнению Р. Уортмана, «ордена должны были превратить государственную службу дворян в христианское служение, в котором император выступает и первосвященником и государем»[34]. Награжденные иерархи, таким образом, становились дворянами. Кроме того, награда была символом благоволения монарха, который желал отличать своих подданных наградами, нимало не считаясь с их на этот счет представлениями. Можно ли считать данное обстоятельство прилагательно к духовенству чем-то вопиющим?
Думаю, что так рассуждать было бы неправильно. Ведь император Николай I, как и его отец, рассматривал свою власть в качестве религиозной санкции, полученной свыше. Без учета этого обстоятельства любые суждения на тему о православном мировосприятии монарха окажутся лишенными оснований. Тягостные дни междуцарствия и восстание декабристов навсегда остались скорбным воспоминанием для Николая I, получившего корону в совершенно ненормальной ситуации. С тех пор и до гробовой доски император не уставал подчеркивать свою веру в Провидение. Это отмечает и Н. Д. Тальберг, вынужденный, правда, подчеркивать, как в течение всей жизни монарх, глубокая вера которого созрела самостоятельно, не мудрствуя, «полагался на всеблагой Промысел Божий. Священными, – пишет Н. Д. Тальберг, – оставались для него всегда слова молитвы Господней: “Да будет воля Твоя”»[35].
Обратим внимание на выражение о «самостоятельном созревании» веры. Оно никак не комментируется, но зная, что император был далек от мистических увлечений старшего брата, чей романтизм пришелся ему не по вкусу, можно предположить, что речь идет о самостоятельном понимании Николаем I основных принципов веры, разумеется, прилагательно к монаршим обязанностям. Еще в 1920-х гг. Г. И. Чулков заметил, что Николай I не хотел оправдывать самодержавие мистически, поскольку ему казалось опасным вступать на эту зыбкую почву. «Опыт брата доказывал, – писал Г. И. Чулков, – как легко впасть в жестокие противоречия с самим собой, если искать для политики высшей Божественной санкции. Само собою разумеется, он не мог отказаться от официального признания, что власть сама по себе “священна”, но ему вовсе не хотелось углубляться в эту опасную тему. Для этого он был слишком трезвым реалистом». Посему, полагает Чулков, Николай I и прогнал Магницкого с Руничем, а также «сократил» архимандрита Фотия (Спасского). «Он понял, что можно управлять страной и без этих беспокойных и назойливых претендентов на какое-то особенное знание сокровенных тайн монархии. Николай не любил философии»[36].
Максимализм выводов Чулкова, конечно, не в последнюю очередь был продиктован тем временем, когда он писал свою работу, но одно следует отметить: замечание относительно «Божественной санкции» для политики, которую Николай, в отличие от Александра I якобы не желал искать, излишне категорично. Дело не в том, «искал» Николай I эту санкцию или нет, а в его отношении к собственным прерогативам, воспринимавшимся им однозначно и предполагавшим ясное осознание того, что Бог всегда пребывает с ним и с Россией. Это убеждение, кстати сказать, даже нашло отражение в двух высочайших манифестах – от 14 марта 1848 г. (по поводу революционных событий в Европе) и от 11 апреля 1854 г. (о войне с Англией и Францией). «Разумейте, языцы, и покоряйтесь: яко с нами Бог!» – говорилось в первом; и «С нами Бог! никто же на ны!» – утверждалось во втором[37].
Далеко не все приветствовали подобное использование ссылок на Бога. Мыслитель русского зарубежья П. К. Иванов, например, считал даже, что Николай I был полон «антихристовым духом превозношения», для иллюстрации приведя соответствующий рассказ. «Однажды на больших маневрах под Петербургом он выехал перед строем далеко вытянувшихся войск и скомандовал: “С нами Бог, против нас никто. Вперед!” И поскакал. За ним двинулась и вся громада войск… Это бесцельное движение военной силы, – комментировал уже от себя П. К. Иванов, – в расстроенном гордостью уме императора казалось ему угрозой всему свету; но здесь ничего не было, кроме кощунственной игры с выражением “С нами Бог!”. Севастопольский разгром и мрачное уныние, в которое впал имп[ератор] Николай перед смертью (изображенное фрейлиной Тютчевой в дневнике), было ответом судьбы на это кощунство»[38].
Но то, что П. К. Иванову казалось кощунством и игрой со святыней, для Николая I было убеждением и религиозно-политическим credo. Насколько оно было оправданно и церковно осмысленно – судить трудно. Бог и царь для императора всегда воспринимались в неразрывной связи, а обряд венчания на царство воспринимался им мистическим союзом, заключенным навек. В этом смысле, полагаю, правомерно называть Николая I мистиком. Но только в этом.
13 июля 1826 г., в день казни пятерых декабристов, на Сенатской площади состоялся благодарственный молебен. Первая, трагическая страница царствования Николая I была, наконец, перевернута. Спустя полтора месяца, 22 августа, в Москве состоялась коронация. Обряд совершил митрополит Новгородский и Санкт-Петербургский Серафим (Глаголевский; 1757–1843) при участии митрополита Киевского и Галицкого Евгения (Болховитинова; 1767–1837) и архиепископа Московского и Коломенского Филарета (Дроздова; 1782–1867), в тот же день награжденного белым митрополичьим клобуком. В коронационных торжествах приняли также участие епископ Рязанский Филарет (Амфитеатров; 1779–1857), тогда же возведенный в сан архиепископа, епископ Смоленский и Дорогобужский Иосиф (Величковский; 1773–1851), епископ Владимирский и Суздальский Парфений (Чертков; 1782–1853), епископ Тульский и Белевский Дамаскин (Россов; 1778–1855). Разумеется, был и духовник царя протопресвитер Николай Музовский, прочитавший благодарственные по Святом Причащении молитвы. Перед коронацией, на паперти Успенского собора, московский святитель Филарет произнес речь, тронувшую монарха до слез. Ассистентами государя были братья: старший – цесаревич Константин Павлович, и младший – великий князь Михаил Павлович. Знаковым событием, на которое обратили внимание современники, стало принятие шпаги у приступавшего к причастию Николая I его старшим братом – отказавшимся от престола Константином Павловичем[39].
К участию в торжествах был привлечен и народ, чье активное одобрение прозвучало после церемонии. Кульминацией стал момент возвращения Николая I в собор, когда он, дойдя до верхней ступеньки Красного крыльца в Кремле, остановился, повернулся лицом к толпе и трижды, в разные стороны, поклонился ликовавшему на площади народу. В последующие годы, бывая в Москве и участвуя в кремлевских процессиях, Николай I обыкновенно совершал тройной поклон. «Кланяясь, – полагает Р. Уортман, – царь признавал в любви народа источник своей неограниченной власти, но риторика текста тут же превращала народную любовь в историческое оправдание абсолютной монархии»[40]. Все просто и очевидно: «император имманентен нации, а нация имманентна самодержавию и императору». При этом Уортман утверждает, что превосходство императора было моральным, а не метафизическим или эстетическим: он «поддерживал свое господство самодержца, не вознося себя в небесные сферы, а принижая своих подданных»[41]. Это достаточно распространенное мнение, к анализу которого мы вернемся через несколько строк. Важнее отметить иное: у современников Николая I относительно «сфер» было несколько иное представление.
Так, вспоминая коронацию, некоторые из них обращали внимание на настроение монарха: «Сумрачный до коронования, он просиял от сошедшей на него с короной Божьей благодати; он, казалось, слышал с неба голос: “Сей есть Сын Мой возлюбленный, в Котором Мое благоволение!”. Люди, видевшие его входящим в храм до коронации и затем выходящим после совершения ее, не могли надивиться происшедшей в нем перемене; он весь преобразился, твердо и уверенно выступал с лицом строгим; он повелительно смотрел – озаренный Св. Духом»[42].
Характерное наблюдение, помогающее увидеть принципиальные черты характера Николая I как самодержца и оценить фразу о его «самовозношении». Понимавшие, но категорически не принимавшие подобной логики исследователи (например, тонкий и глубокий историк Ю. В. Готье) поэтому и называли этого императора фанатичным жрецом и, одновременно, свое-образным поэтом неограниченной власти государя. «Всеми своими словами и действиями он проводил мысль, что государь, т. е. он, несоизмерим ни с одним человеком в его стране, что он как земной бог, воле которого никто не дерзает перечить, или, по крайней мере, полновластный командир воинской части, связанной безответной дисциплиной. Проникнув насколько возможно в его внутренний мир, далекий наблюдатель выносит убеждение, что он искренно верил в тот кумир, который сам себе создал. Самодовление и поклонение себе, как земному богу, было основною чертою императора Николая I, как правителя»[43].
Почти о том же в своих воспоминаниях писала и фрейлина Двора Николая I А. Ф. Тютчева, имевшая возможность лично общаться с государем. По ее словам, самодержавие милостью Божией было для него догматом и предметом поклонения, и Николай I «с глубоким убеждением и верой совмещал в своем лице роль кумира и великого жреца этой религии – сохранить этот догмат во всей чистоте на святой Руси, а вне ее защищать его от посягательств рационализма и либеральных стремлений века – такова была священная миссия, к которой он считал себя призванным Самим Богом и ради которой он был готов ежечасно принести себя в жертву». Соответственно, умственный кругозор царя был ограничен его нравственными убеждениями[44].
Заявленное заставляет нас озаботиться вопросом: ради чего Николай I «требовал» себе поклонения «как земному богу» или выступал «великим жрецом» самодержавия? Только ли ради власти? Ответ, уверен, будет однозначным. Император никогда не воспринимал себя «как бога», скорее наоборот. Дочь его министра графиня А. Д. Блудова вспоминала, как в день 25-летнего юбилея царствования министры представили императору отчеты сделанного за истекшие четверть века. Николай был тронут. Видя это, его дочь спросила его: «Ты счастлив теперь, ты доволен собою? – Собою – отвечал он и, показав рукою на небо, прибавил: Я былинка»[45].
Так почему же отношение к этому царю обыкновенно определяется через призму его абсолютной власти? Вероятно, потому что личные переживания и взгляды императора всегда оказывались заслонены его «высочайшим мнением», безусловной уверенностью в себе как в помазаннике, который может в силу этого помазанничества решить любые проблемы, найти единственно необходимые решения. «С нами Бог!». По этой причине, к слову, для него было чрезвычайно непросто соблюдать конституцию Царства Польского и короноваться там в соответствии с Конституционной хартией 1815 г., подписанной Александром I. Присягать конституции императору не хотелось, но изменить данное братом установление он не желал. Тем более, что к тому времени он уже был коронован в Москве. Первоначально, летом 1826 г., император противился и религиозной церемонии, которую первоначально считал совершенно немыслимой. Вскоре, однако, вопрос о коронации в Варшаве был отложен до окончания суда над членами польских тайных обществ. Лишь в 1829 г. Николай вернулся к обсуждению (с братом цесаревичем Константином Павловичем) вопроса о коронации в Варшаве. «После того, как я уже включил формулу присяги в манифест о восшествии на престол, – писал он брату, – я считаю бесполезным и неподходящим повторять ее еще раз, тем более, что молитва при коронации великолепна и представляет собой род клятвы, приносимой монархом Богу, а не людям»[46].