bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 18

А вот послушайте, что сделал Стефан Цаннович, который умел видеть людей и знал, что их нечего бояться. Обратите внимание, как они идут нам навстречу, как они чуть ли не сами выводят слепого на дорогу. Что они хотели от Стефана? Ты – барон Варта. – Хорошо, сказал он, пусть я буду барон Варта. Потом ему, или же им, стало и этого мало. Если уж он барон, так почему бы и не еще повыше? В Албании был один человек, знаменитый, который уж давно умер, но которого там почитают, как вообще народ почитает своих героев, и звали того человека Скандербег[41]. Если бы Цаннович только мог, он бы сказал, что он и есть тот самый Скандербег. Но так как Скандербег давно умер, то он сказал, что он – потомок Скандербега, принял важный вид, назвал себя принцем Кастриотом Албанским и заявил, что снова сделает Албанию великой и что его приверженцы только ждут знака. Ему дали денег, чтобы он мог жить, как подобает потомку Скандербега. Он доставил людям истинное удовольствие. Ведь ходят же они в театр и слушают всякие выдуманные вещи, которые им приятны. И платят за это. Так почему бы им не платить, когда такого рода приятные вещи случаются с ними днем или утром, тем более когда люди сами могут принять участие в игре?»

И снова человек в желтом летнем пальто приподнялся с пола. Лицо у него было печальное, сморщенное, он поглядел сверху вниз на рыжего, кашлянул и изменившимся голосом сказал:

«Скажите-ка, человек божий, вы не с луны свалились, а? Вы, верно, с ума спятили?» – «С луны свалился? Что ж, пожалуй. То я – обезьяна, то – с ума спятил». – «Нет, вы мне скажите, чего вы, собственно, тут сидите и городите такую чушь?» – «А кто сидит на полу и не желает вставать? Я, что ли? А между тем рядом диван. Ну ладно! Если вам не нравится, я больше не буду рассказывать».

Тогда тот человек, оглянувшись кругом, вытянул ноги и прислонился спиною к дивану, а руками уперся в ковер. «Что, так будет удобнее?» – «Да. И вы можете, пожалуй, прекратить теперь вашу болтовню». – «Как вам угодно. Я эту историю уже часто рассказывал, так что я ничего не потеряю. А вы – как хотите». Но после небольшой паузы тот снова обернулся к рассказчику и попросил: «Так и быть, доскажите вашу историю до конца». – «Ну вот видите. Когда что-нибудь рассказывают или разговариваешь, время проходит как-то быстрее. Ведь я хотел только открыть вам глаза. Итак, Стефан Цаннович, о котором сейчас была речь, получил столько денег, что мог поехать с ними в Германию. В Черногории его так и не раскусили. И поучиться следует у Цанновича Стефана тому, как он знал себя и людей. Тут он был невинен, как щебетунья-птичка. И обратите внимание, он совершенно не боялся людей; самые великие, самые могущественные, самые грозные были его друзьями: курфюрст саксонский[42], а также кронпринц прусский, который впоследствии прославился как великий полководец[43] и перед которым эта австриячка, императрица Терезия[44], трепетала на своем троне. Но даже и перед ним Цаннович не трепетал. А когда Стефану случилось побывать в Вене и столкнуться там с людьми, которые подкапывались под него, сама императрица вступилась за него и сказала: Не обижайте этого юношу!»

Неожиданный финал этого рассказа, который восстановил душевное равновесие человека, выпущенного из тюрьмы

Слушатель расхохотался, заржал у дивана: «Ну и номер! Вы могли бы выступать клоуном в цирке». Рыжий смеялся за компанию: «Вот видите? Только, пожалуйста, потише, не забывайте о больных внуках старика. А что, не сесть ли нам все-таки на диван? Что вы на это скажете?» Тот рассмеялся, забрался на диван и сел в уголок; рыжий занял другой угол: «Так-то будет помягче, и пальто не помнется». Человек в летнем пальто в упор глядел из своего угла на рыжего. «Такого чудака я давно уж не встречал», – сказал он. «Вы, может быть, просто не обращали внимания, – равнодушно отозвался рыжий, – потому что их еще довольно много на свете. А вот вы запачкали себе пальто, тут ведь никто не вытирает ног». У человека из тюрьмы, ему было лет 30 с небольшим, повеселели глаза, да и лицо стало как будто свежее. «Скажите, – спросил он рыжего, – чем вы, собственно говоря, торгуете? Вы, вероятно, живете на луне?» – «Пусть будет так. Что ж, давайте говорить о луне».

Тем временем в дверях уже минут пять стоял какой-то мужчина с каштановой курчавой бородой. Теперь он подошел к столу и сел на стул. Это был молодой еще человек, в такой же велюровой шляпе, как у рыжего. Он описал рукою круг в воздухе и пронзительным голосом крикнул: «Это кто такой? Что у тебя с ним за дела?» – «А ты что тут делаешь? Я его не знаю, он не назвал своего имени». – «И ты рассказывал ему всякие небылицы?» – «А хоть бы и так? Тебе-то что за печаль?» – «Значит, он рассказывал вам небылицы?» – обратился шатен к человеку из тюрьмы. «Да он не говорит. Он только бродит по улицам и поет по дворам». – «Ну и пусть себе бродит! Что ты его держишь?» – «Не твое дело, что я делаю!» – «Да я же слышал в дверях, что у вас тут было. Ты ему рассказывал про Цанновича. Другого ты ничего и не умеешь, как только рассказывать да рассказывать». Тогда незнакомец из тюрьмы, который все время не сводил глаз с шатена, ворчливо спросил: «Кто вы, собственно, такой? Откуда вас принесло? Чего вы вмешиваетесь в его дела?» – «Рассказывал он вам про Цанновича или нет? Рассказывал. Мой шурин Нахум все ходит да ходит да рассказывает всякие сказки и только самому себе никак не может помочь». – «Я тебя вовсе не просил мне помочь. Но разве ты не видишь, что ему нехорошо, скверный ты человек». – «А если даже ему и нехорошо, то что ты за посланец Божий выискался? Как же, Бог только того и ждал, чтобы ты явился! Одному б Ему ни за что не справиться». – «Нехороший ты человек». – «Советую вам держаться от него подальше, слышите? Наверно, он вам тут наплел, как повезло в жизни Цанновичу и невесть еще кому». – «Уберешься ли ты, наконец?» – «Нет, вы послушайте, что за мошенник этот благодетель-то! И он еще разговаривает! Да разве это его квартира? Ну, что ты опять такое наболтал о Цанновиче и о том, чему у него можно поучиться. Эх, следовало бы тебе сделаться раввином. Мы б тебя уж как-нибудь прокормили». – «Не надо мне вашей благотворительности!» – «А нам не надо паразитов, которые висят на чужой шее! Рассказал ли он вам, что сталось в конце концов с Цанновичем?» – «Дрянь, скверный ты человек!» – «Рассказал, а?» Человек из тюрьмы устало поморгал глазами, взглянул на рыжего, который, грозя кулаком, направился к двери, и буркнул ему вслед: «Постойте, постойте, не уходите. Чего вам волноваться? Пускай себе болтает».


Тогда шатен горячо заговорил, обращаясь то к незнакомцу, то к рыжему, взволнованно жестикулируя, ерзая на стуле, прищелкивая языком, подергивая головой и поминутно меняя выражение лица: «Он людей только сбивает с толку. Пусть-ка он доскажет, чем кончилось дело с Цанновичем Стефаном. Так нет, этого он не рассказывает, а почему не рассказывает, почему, я вас спрашиваю?» – «Потому что ты нехороший человек, Элизер!» – «Получше тебя. А вот почему (шатен с отвращением воздел руки и страшно выпучил глаза): Цанновича выгнали из Флоренции, как вора. Почему? Потому что его разоблачили!» Рыжий угрожающе встал перед ним, но шатен только отмахнулся. «Теперь говорю я, – продолжал он. – Оказалось, он писал письма разным владетельным князьям, что ж, такой князь получает много писем, а по почерку не видать, что за человек писал. Ну, нашего Стефана и раздуло тщеславием, назвался он принцем Албанским, поехал в Брюссель и занялся высокой политикой. Это, видно, Стефана попутал его злой ангел. Явился он там высшим властям – нет, вы себе представьте Цанновича Стефана, этого мальчишку, – и предлагает для войны, не помню с кем, не то сто, не то двести тысяч – это не важно – вооруженных людей. Ему пишут бумагу за правительственной печатью: покорнейше благодарим, в сомнительные сделки не пускаемся. И опять злой ангел попутал нашего Стефана: возьми, говорит, эту бумагу и попробуй получить под нее деньги! А была она прислана ему от министра с таким адресом: Его высокоблагородию сиятельному принцу Албанскому. Дали ему под эту бумажку денег, а потом-то оно и вышло наружу, какой он аферист. А сколько лет ему было в то время? Тридцать, больше ему и не пришлось пожить в наказание за свои проделки. Вернуть деньги он не мог, на него подали в суд в Брюсселе, тут все и обнаружилось. Вот каков был твой герой, Нахум. А ты рассказал про его печальный конец в тюрьме, где он сам вскрыл себе вены? А когда он был уже мертв, – хорошенькая жизнь, хорошенький конец, нечего сказать! – пришел палач, живодер с тележкой для дохлых собак, кошек и лошадей, взвалил на нее Стефана Цанновича, вывез за город, туда, где стоят виселицы, бросил, как падаль, и засыпал мусором».

Человек в летнем пальто даже рот разинул: «Это правда?» (Что ж, стонать может и больная мышь.) Рыжий считал каждое слово, которое выкрикивал его зять. Подняв указательный палец перед самым лицом шатена, он как будто ждал определенной реплики, теперь он ткнул его пальцем в грудь, сплюнул перед ним на пол – тьфу, тьфу! «На` тебе! Вот ты что за человек! И это – мой зять!» Шатен неровной походкой отошел к окну, бросив рыжему: «Так! А теперь говори ты и скажи, что это не правда».

Стен больше не было. Осталась только освещенная висячей лампой маленькая комната, и по ней бегали два еврея, шатен и рыжий, в черных велюровых шляпах, и ссорились между собою. Человек из тюрьмы обратился к своему другу, к рыжему: «Послушайте-ка, это правда, что тот рассказывал про того человека, что он засыпался и что потом его убили?» – «Убили? Разве я говорил „убили“? – крикнул шатен. – Он сам покончил с собой». – «Ну, пусть он сам покончил с собой», – согласился рыжий. «А что же сделали те, другие?» – поинтересовался человек из тюрьмы. «Кто это те?» – «Ну, были ведь там еще и другие, кроме самого Стефана? Не все же были министрами, да живодерами, да банкирами?» Рыжий и шатен переглянулись. Рыжий сказал: «А что им было делать? Они смотрели».

Человек в желтом летнем пальто, недавно выпущенный из тюрьмы, этот здоровенный детина, встал с дивана, поднял шляпу, смахнул с нее пыль и положил на стол, все так же не говоря ни слова, распахнул пальто, расстегнул жилетку и только тогда сказал: «Вот, извольте взглянуть на мои брюки. Вот я какой был толстый, а теперь они, видите, как отстают – целых два кулака пролезают, все от голодухи этой проклятой. Все ушло. Все брюхо к черту. Вот так тебя и мурыжат за то, что не всегда бываешь таким, каким бы следовало. Но только я не думаю, чтоб другие были намного лучше. Нет, не думаю. Только голову человеку морочат».

«Ну что, видишь?» – шепнул рыжему шатен. «Что видеть-то?» – «Да то, что это каторжник». – «А хоть бы и так?» – «Потом тебе говорят: ты свободен, можешь идти обратно в грязь, – продолжал человек, выпущенный из тюрьмы, застегивая жилетку. – А грязь-то все та же, что и раньше. И смеяться тут нечему. Это видно и на том, что сделали те, другие. Приезжает за мертвым телом в тюрьму какая-то сволочь, какой-то, будь он проклят, мерзавец с собачьей тележкой, бросает на нее труп человека, который сам покончил с собой, и – дело с концом; и как это его, подлеца, не растерзали на месте за то, что он так согрешил перед человеком, кем бы тот ни был?» – «Ну что вам на это сказать?» – сокрушенно промолвил рыжий. «Что ж, разве мы больше уж и не люди, если мы совершили что-нибудь такое? Все могут опять встать на ноги, все, которые сидели в тюрьме, что бы они ни наделали». (О чем жалеть-то? Надо развязать себе руки! Рубить с плеча! Тогда все останется позади, тогда все пройдет – и страх и все такое!) «Мне только хотелось доказать, что вам не следует прислушиваться ко всему, что рассказывает мой шурин. Иной раз не все можно, что хочется, а надо устроиться как-то по-другому». – «Какая ж это справедливость – бросить человека на свалку, как собаку, да еще засыпать мусором, разве это справедливо по отношению к покойнику? Тьфу ты, черт! Ну а теперь я с вами распрощаюсь. Дайте мне вашу лапу. Вижу, вы желаете мне добра, и вы тоже (он пожал руку рыжему). Меня зовут Биберкопф, Франц. Очень мило с вашей стороны, что меня приютили. А то я уж совсем был готов свихнуться. Ну да ладно, пройдет». Оба еврея с улыбкой пожали ему руку. Рыжий, сияя, долго тискал его ладонь в своей. «Вот теперь вам в самом деле стало лучше, – повторял он. – Если будет время – заходите. Буду очень рад». – «Благодарю вас, непременно, время-то найдется, вот только денег не найти. И поклонитесь от меня тому старому господину, который был тут с вами. Ну и силища у него в руках, скажите, не был ли он в прежнее время резником? Давайте-ка я еще живенько приведу в порядок ковер, он у вас совсем сбился. Да вы не беспокойтесь, я могу один. А теперь стол, та-ак!» Он ползал на четвереньках, весело посмеиваясь за спиной рыжего: «Вот тут на полу мы с вами сидели и беседовали. Замечательное, простите, место для сидения».

Его проводили до дверей. Рыжий озабоченно спросил: «А вы сможете идти один?» Шатен подтолкнул его в бок: «Что ты его смущаешь?» Человек из тюрьмы выпрямился, тряхнул головой и, разгребая перед собой руками воздух (побольше воздуху, воздуху, больше воздуху – только и всего!), сказал: «Не беспокойтесь. Меня вы теперь можете с легким сердцем отпустить. Вы же рассказали о ногах и глазах. У меня они еще есть. Их у меня никто не отнял. До свиданья, господа».

И пока он шел по тесному, загроможденному двору, оба глядели с лестницы ему вслед. Шляпу он надвинул на глаза и, перешагнув через лужу бензина, пробормотал: «Ух, гадость какая! Рюмку коньяку бы. Кто подвернется, получит в морду. Ну-ка, где здесь можно достать коньяку?»

Настроение бездеятельное, к концу дня значительное падение курсов, с Гамбургом вяло, Лондон слабее [45]

Шел дождь. Слева, на Мюнцштрассе[46], сверкали названия кинотеатров. На углу было не пройти, люди толпились у забора, за которым начиналась глубокая выемка, – трамвайные рельсы как бы повисли в воздухе; медленно, осторожно полз по ним вагон. Ишь ты, строят подземную дорогу[47], – значит, работу найти в Берлине еще можно. А вон и кино[48]. Детям моложе семнадцати лет вход воспрещен. На огромном плакате был изображен ярко-красный джентльмен на ступеньках лестницы, какая-то гулящая девица обнимала его ноги; она лежала на лестнице, а он строил презрительную физиономию. Ниже было написано: Без родителей, судьба одной сироты в 6 действиях[49]. Что ж, давай посмотрим эту картину. Оркестрион[50] заливался вовсю. Вход 60 пфеннигов.

К кассирше обращается какой-то субъект: «Фрейлейн, не будет ли скидки для старого ландштурмиста[51] без живота?» – «Нет, скидка только для детей до пяти месяцев, если они с соской». – «Заметано. Нам в аккурат столько и выходит. Самые что ни на есть новорожденные – в рассрочку». – «Ну ладно, пятьдесят с вас. Проходите». За ним пробирается юнец, худенький, с шарфом на шее: «Фрейлейн, мне хотелось бы на сеанс, но только чтобы бесплатно». – «Это еще что такое? Позови свою маму, пусть она посадит тебя на горшочек». – «Так как же – можно мне пройти?» – «Куда?» – «В кино». – «Здесь не кино». – «Как так – не кино?» Кассирша, высунувшись в окошечко, стоящему у входной двери швейцару: «Макс, поди-ка сюда. Вот тут желают знать, кино здесь или не кино. Денег у них нет. Объясни-ка им, что здесь такое». – «Вам желательно знать, что здесь такое, молодой человек? Вы это еще не заметили? Здесь касса по выдаче пособий нуждающимся, отделение Мюнцштрассе». И, оттирая юнца от кассы, швейцар показал ему кулак, приговаривая: «Если хочешь, могу сейчас выплатить».

Франц втиснулся в кино вместе с другими. Только что начался антракт. Длинное фойе было битком набито, 90 процентов – мужчины в кепках, которых они не снимают. На потолке – три завешенные красным лампочки. На первом плане – желтый рояль; на нем груды нот. Оркестрион гремит не переставая. Затем становится темно, и начинают показывать картину. Девчонке, которая до сих пор только пасла гусей, хотят дать образование, чего ради – пока что непонятно. Она сморкается в руку, при всех на лестнице чешет себе зад, и зрители смеются. Франца охватило совсем особое, необычайное чувство, когда вокруг него все стали смеяться. Ну да, ведь это же всё свободные люди, которые веселятся и которым никто не может ничего сказать или запретить, чудесно, и я среди них! Картина шла своим чередом. У элегантного барона была любовница, которая ложилась в гамак и при этом задирала ноги кверху. Ну и панталончики же у нее! Ай да ну! И чего это публика интересуется грязной девчонкой-гусятницей и тем, что она вылизывает тарелки? Снова замелькала на экране та, другая, со стройными ногами. Барон оставил ее одну, и вот она вывалилась из гамака и полетела в траву, где и растянулась во всю длину. Франц пялил глаза на экран, картина давно уже сменилась, а он все еще видел, как женщина вывалилась и растянулась. Во рту у него пересохло, черт возьми, что это с ним делается? А когда какой-то парень, возлюбленный гусятницы, обнял эту шикарную дамочку, у Франца мурашки забегали по спине, как будто он сам обнимал женщину. Это передалось ему и расслабило его.

Баба! Уже не раздражение и страх, а что-то большее. К чему вся эта чепуха? Воздуха, людей, бабу! Как он об этом раньше не подумал! Стоишь, бывало, в камере у окна и глядишь сквозь прутья решетки на двор. Иной раз пройдут женщины, например, которые идут на свидание или убирать квартиру начальника. И как тогда все арестанты льнут к окнам, как они смотрят, как пожирают глазами каждую женщину. А к одному начальнику отделения приезжала как-то на 14 дней погостить жена из Эберсвальде[52], прежде он навещал ее каждые 14 дней, а теперь она времени даром не теряла, так что он на службе клевал носом от усталости и еле-еле ходил.


И вот Франц уже на улице, под дождем. Ну, что мы предпримем? Я теперь человек свободный. Мне нужна женщина. Нужна во что бы то ни стало. Какой воздух-то хороший, и жизнь на воле вовсе не так уж плоха. Только бы встать потверже и не свалиться. В ногах у него так и пружинит, он не чувствовал земли под собой. А на углу Кайзер-Вильгельмштрассе[53], за рыночными тележками, сразу нашлась женщина, все равно какая, которую он тотчас же и подцепил. Черт возьми, с чего это у него ноги как ледяшки? Он отправился с ней, от нетерпения до крови кусая нижнюю губу, если ты живешь далеко, я не пойду. Но пришлось только пересечь Бюловплац[54], миновать какие-то заборы, а потом – во двор и шесть ступенек вниз. Женщина обернулась к нему. Сказала со смехом: «Миленький, не будь же таким торопыгой. Ты мне чуть на голову не свалился».

Не успела она запереть за собою, как он облапил ее. «Послушай, дай мне хоть зонтик убрать». Но он тискал, мял, щипал ее, терся о ее пальто, даже не сняв шляпы. Женщина с досадой бросила зонтик: «Да ну, отстань, миленький!» – «В чем дело?» – спросил он, кряхтя и криво улыбаясь. «Того и гляди платье мне разорвешь. Нового ведь не купишь. То-то и оно. А нам тоже ничего даром не дают. Да ты же меня совсем задушил, дурной! – крикнула она, когда он все еще не отпускал ее. – Рехнулся, что ли?» Она была толстая, маленькая, неповоротливая. Ему пришлось сперва отдать ей три марки, которые она тщательно заперла в комод, ключ сунула в карман. Он не сводил с нее глаз. «Это потому, что я пару годков отбарабанил, толстуха. Там, в Тегеле. Понимаешь?» – «Где?» – «В Тегеле. Так что можешь себе представить».

Рыхлая женщина расхохоталась во все горло. Стала расстегивать кофточку. Я знал двух детей королевских, они полюбили друг друга[55]. Если пес с колбасой по канавам – прыг![56] Женщина обхватила Франца, прижала к себе. Цып-цып-цып, моя курочка, цып-цып-цып, петушок[57].

Капли пота выступили у него на лбу, и он громко застонал. «Ну, чего ты стонешь?» – «А кто это рядом бегает взад и вперед?» – «Моя хозяйка». – «А что она делает?» – «Да что ей делать? Там у нее кухня». – «Так, так. Только пусть она перестанет бегать. Чего ей теперь бегать? Я этого не выношу». – «Ах ты, боже мой! Хорошо, пойду скажу ей». Ну и потный же мужчина попался, скорей бы от него отделаться, ишь, старый хрыч, поскорей бы его сплавить. Она постучала в соседнюю дверь: «Фрау Призе, да угомонитесь вы на минуточку. Мне тут надо с одним господином переговорить по важному делу». Ну вот, все в порядке. Отчизна, сохрани покой[58], приляг на грудь мою, но скоро я тебя выставлю.

Уронив голову на подушку, она думала: на желтые полуботинки можно еще поставить новые подметки, Киттин новый жених возьмет за работу две марки, если Китти позволит, я ведь не буду его у нее отбивать, он может, кстати, и выкрасить их в коричневый цвет под тон блузки, хотя она уж старенькая, годится только на заплатки, но можно разгладить ленты, надо сейчас же сказать фрау Призе, у нее, наверно, еще есть огонь, а что она, собственно, на сегодня готовит? Женщина потянула носом. Жареную селедку с луком.

В его голове кружились обрывки каких-то стишков – ничего не понять: суп готовишь, фрейлейн Штейн, дай мне ложку, фрейлейн Штейн. Клецки варишь, фрейлейн Штейн, дай мне клецок, фрейлейн Штейн[59]. Он громко застонал и спросил: «Я тебе, наверно, противен?» – «Нет, почему же? Ну-ка, даешь любовь на пять грошей». Он отвалился от нее в постель, хрюкал, стонал. Женщина потерла себе шею. «Нет, я, кажется, лопну со смеху. Ну, лежи, лежи. Ты мне не мешаешь, – со смехом воскликнула она, всплеснув жирными руками, и спустила с кровати обтянутые чулками ноги. – Я тут, ей-богу, ни при чем!»

Вон, на улицу! Воздух! Дождь все еще идет[60]. В чем дело? Что случилось? Надо взять другую. Но сначала хорошенько выспаться. Франц, что это с тобой такое сделалось?

Половая потенция возникает в результате взаимодействия 1) внутрисекреторной системы, 2) нервной системы и 3) полового аппарата. За потенцию отвечают следующие органы: гипофиз, щитовидная железа, надпочечная железа, предстательная железа, семенной пузырь и придатки яичек. Но главнее всего в этой системе половая железа. Она вырабатывает секрет, которым управляется весь сексуальный аппарат от коры головного мозга до гениталий. Эротическое впечатление высвобождает эротическое напряжение в коре головного мозга в область промежуточного мозга, центр активации половой реакции. После этого возбуждение спускается по спинному мозгу. Не без помех, так как возбуждению, едва оно покидает область мозга, предстоит пройти через целый ряд препятствий, которые ставит на его пути психический аппарат, как то: моральные колебания, неуверенность в себе, страх перед неудачей в постели, страх полового акта, страх беременности и проч.[61]

А вечером айда на Эльзассерштрассе[62]. Нечего там долго канителиться, паренек, нечего стесняться. Просто: «Сколько будет стоить удовольствие, фрейлейн?» А брюнеточка эта хороша, и бедра у нее – честь честью. Пикантная штучка. Если у барышни есть кавалер, она его любит на свой манер[63]. «Что так весел, детка? Наследство получил?» – «А то как же? Могу уделить тебе из него талер». – «Идет!» Но все-таки его разбирает страх.

А потом, у нее в комнате, комнатка ничего себе, чистенькая, опрятная, с цветами за занавеской, у девицы есть даже граммофон, и она ему что-то спела, без блузки, в чулках из искусственного шелка от Бемберга, и глаза у нее черные как смоль[64]: «Знаешь, я певица, кабаретистка. А знаешь – где? Где вздумается. В данную минуту я, знаешь, как раз без ангажемента. Вот и хожу по разным пивным, которые получше, и предлагаю свои услуги. И потом, у меня есть боевой номер. Настоящий шлягер. Ай, щекотно». – «Ну дай хоть немножко». – «Нет. Убери руки, это портит мне все дело. Мой шлягер – ну, милый, не надо! – состоит в том, что я устраиваю аукцион, а не тарелочный сбор: у кого есть деньги, может меня поцеловать. Чудесно, а? Тут же, при всех. Не дешевле чем за пятьдесят пфеннигов. Ну и платят. А ты думал что? Вот сюда, в плечо. Можешь тоже разок попробовать». Она надевает цилиндр, подбоченясь, трясет бедрами и кукарекает гостю прямо в лицо: «Теодор, что ты подумал, мальчуган, улыбнувшись мне вчера перед сном? Теодор, какой же у тебя был план, когда ты звал меня на ужин с вином?»[65]

А когда села к нему на колени и закурила папироску, которую ловко вытащила у него из жилетного кармана, то заглядывает ему в глаза, ласково трется ухом о его ухо и нежно воркует: «А ты знаешь, что значит тоска по родине?[66] Как она терзает сердце? Все кругом тогда так пусто и холодно». Она напевает, ложится, потягиваясь, на кушетку. Курит, гладит его волосы, напевает, смеется.

Ах, этот пот на лбу! И опять этот страх! И вдруг все смешалось в голове. Бум – колокол, подъем, в 5 часов 30, в 6 часов отпирают камеру, бум, бум – скорее почистить куртку, если поверку делает сам начальник, сегодня не его дежурство. Все равно, скоро выпустят. Тсс, ты, послушай – сегодня ночью один бежал, веревка еще и сейчас перекинута через наружную ограду, там ходят с ищейками. Франц испускает стон, голова его подымается, он видит женщину, ее подбородок, шею. Эх, поскорее бы выбраться из тюрьмы. Нет, не освобождают. Я все еще не вышел. Женщина пускает в него сбоку голубые колечки дыма, хихикает, говорит: «Какой ты славный, давай я налью тебе рюмочку Мампе[67] – на тридцать пфеннигов». Но он остается лежать, растянувшись во всю длину: «На что мне ликер? Загубили они меня. Вот сидел я в Тегеле, а за что? Сперва у пруссаков в окопах гнил[68], а потом в Тегеле. Теперь я уж больше не человек». – «Брось! Не станешь же ты у меня плакать. Ну отклой лотик, больсой дядя хоцет пить. У нас весело, скучать не полагается, смеются до ночи с вечера, когда делать нечего». – «И за все это – вот такая гадость! Уж тогда лучше бы сразу башку долой, сволочи. Могли бы и меня стащить на свалку». – «Ну, больсой дядя, выпей есё люмоцьку Мампе. Пей Мампе, пока пьется, все позабудь!»[69]

На страницу:
2 из 18