Вера Резник
Из жизни Петрова. Рассказы

Из жизни Петрова. Рассказы
Вера Резник

Некоторые из этих рассказов публиковались в журналах, но в первый раз цикл рассказов об одном человеке с несколько расхожим по нынешним временам именем (затевалось это сочинение давно) дописан и представлен в полном виде. Автор ставил перед собой задачу изобразить современного и вполне узнаваемого человека, для которого привычная жизнь в большей степени состоит из того, что мы называем внутренней жизнью, а не из быта, справедливо или нет подобное деление. Аннотация не дает возможности описать разнообразие бытовых происшествий Петрова, перерастающих в духовные. Автор старался при написании этих двенадцати рассказов выдержать их в определённом языковом ключе.

Вера Резник

Из жизни Петрова. Рассказы

1. Pattern[1 - Pattern (англ.) – образец, матрица.]

«Осень» – подумал Петров, на этом мысль у него закончилась. «Продукты подорожали» – в замешательстве подсказал себе Петров, и снова продолжения не последовало: никогда ни о чем таком он не думал. Вдоль штакетника прошла старуха с прозрачным пакетиком в руке, завернутые в шершавую промаслившуюся бумагу в нем лежали две селедки. Петров глубоко вздохнул и стал смотреть, как по небу ползет светлая черта.

* * *

Когда листья сорвало и унесло и все предстало как есть, в Петрова вошла жизнь старухи с селедками. И прибавилась к Петрову. С ним такое бывало неоднократно. Поначалу он от непрошенных вторжений страдал и досадовал на внутреннюю душевную дезорганизацию, а потом привыкал к тому, каким становился. Впервые это случилось с Петровым в давние времена, когда они ехали в пригородном поезде среди бедной местности: проем двери в грохочущий тамбур осветил утренний белесый размытый, какой-то застиранный, свет и боком в вагон вступила нищенка с палкой и котомкой. Ее печеное, не существующее личико окутывал темный хлопчатобумажный платок, темное пальтишко на вате бугрилось. Ничего необычного в такой фигуре и виде не было: в те бедные времена мало в ком была внешняя добротность. И Петров очень долго не знал, что он эту нищенку запомнил.

А потом Петров жил и с ним случалось разное, но однажды когда он шел по сизому, кустившемуся пучками, ковылю вдоль морского берега и вокруг было много пустого воздуха, от колющих и режущих травинок, песка и воздуха в Петрове явилось ощущение самовластия. И необыкновенной полноценности. Просто все есть и ничего не надо. Но затем количество блаженства сильно превысило норму и съело самого себя, а в Петрова, по контрасту, вошло что-то чужое и печальное: три старухи с заплечными кузовами проходили по некошеному лугу. Исхудавшими темными ручонками они вколачивали в землю суковатые палки. Старухи уходили в правый верхний угол временного и пространственного интервала, двигаясь против ветра, и он вздувал сзади пузырями ситцевые юбки и делал согнувшихся старух похожими на двугорбых верблюдов. Петров не успел ни удивиться, ни задуматься об увиденном, как ситцевые горошки метнулись в правом верхнем углу поля зрения, и их не стало, а на этом месте задрожала перламутровая растушевка.

Ну, само собой, Петров знал, жизнь это много разных картинок памяти, которые, являясь без спроса и аргументов, толкаются и мешают друг другу. И каждая по-своему убедительна. Вот, как сейчас, совпал очертаниями внешний рисунок моря с лугом, – композиционный пустяк! – Петров всего лишь голову немного назад откинул, и от этого линия горизонта приподнялась, и предстало – возможно! кто знает! – откровение уму и сердцу! Тем не менее, Петров все равно заподозрил, что это рефракция. Потому что, спрашивается, какие – такие, вообще, старухи? И отчего без явных причин ему сделалось как-то не по себе: не оттого ли, что всякий вид с высоким горизонтом, вбирающий много земли, невесел? Эти и другие мысли приходили в голову Петрову, и так бы и теряться ему в догадках, если бы не вспомнилось неожиданно: троица на полустанке обнимала миски с отварной картошкой возле внезапно оцепеневшего брянского поезда. Старухи – так показалось Петрову – выглядели на одно лицо. В точности как промелькнувшие в окне вагона деревья выглядели одним деревом, вобравшим в себя свойства всех промелькнувших деревьев. Ни дерева, ни лица он не запомнил. Лакуну в памяти заполнял струящийся над картошкой и темными худенькими руками блаженный запашистый пар, затмевавший старухам грудь и шею и таявший около спрятанных под косынки ушей. Из – за этого головы старух казались посаженными на облако. Петрову тогда почудилось, что старухи позволили душе немного полетать подле себя, потому что в их тощих телах той было невместно. Немного посмотрев на старух, Петров пошел от скуки смотреть на бездыханный паровоз и, проходя вдоль вагонов, по привычке постарался представить себе что-нибудь про бедную старушечью жизнь, о бедности которой старухи не знали, но ничего достоверного во тьме не увидел. По крайней мере, вышло что-то совсем короткое: ну там, как они несколько разъехавшихся половиц тряпкой вечно протирают, укладываются спать засветло, или чай торжественно прихлебывают, потому что представить себе, как старухи едят, у него не получалось.

Картошку купили по малой цене, которую старухи запрашивали, но они не ушли и тоже стояли напротив паровоза с твердым намерением дождаться исчезновения чудовища.

Своеволие памяти беспримерно: именно тогда, когда паровоз собрался с духом и вдруг испустил первое драконье «уф», в отшатнувшемся от него Петрове случился всплеск энергии, картинки памяти сорвало с умственного крючка и вторглось тягостное видение детских времен. Изредка бабка вспоминала о своих неотъемлемых домашних обязанностях, переданных домработнице, – обычно это случалось осенью – и выбиралась воскресным утром на рынок запастись брусникой с антоновкой на варенье. Другого угощенья в доме, кроме сохраняемого в тумбочке под ключом засахарившегося и уже переваренного варенья, не водилось. Идя на рынок, бабка брала его с собой – «подышать воздухом». Зная, что их ждет, она набивала карманы мелочью, неизменно протягивая несколько монеток Петрову, – это дашь ты.

Бабка шла впереди. Чуравшийся телесной близости Петров всегда держался сзади. Страшно становилось с того мига за полсотни шагов, с которого в воздух начинало пробиваться жалобное раскачивающееся звучание. Оно крепло по мере приближения к воротам, у которых его подхватывали злобные низкие басы рыночного гула. Возле входа неопределенные волнообразные звуки достигали пика, обретая полномасштабные очертания воя: множество нищих и калек неистово трудились, равнодушно выплакивая подаяние. Приуготовлявшийся по дороге отдать монетку тому, кому она всего нужнее, Петров всегда оказывался не в состоянии выбрать, кому из них хуже. Ледяное исступление спектакля завораживало. Не в силах совладать с темпом, в котором его влекла сквозь толпу за руку бабка, он другой рукой сразу отдавал монетки, – прежде он предполагал их добросовестно распределить, – первой вставшей на пути впечатляющей фигуре. Сунув монетки в чужую ладонь, Петров задирал голову, – он пытался рассмотреть того, кому их отдал, – удивленно впиваясь глазами в предстоящую ему фигуру и бесчувственно забываясь на ней взглядом. Он ничего не переживал, не ощущал и не мог вообразить себя никем из тех, кого разглядывал. Бабка его окликала и волокла за собой. Петров был удивлен. В те давние времена, когда уклончивый подбородок Петрова едва догнал рыночный прилавок, он отзывался на внешние впечатления этим одним вполне у него развившимся душевным движением. Но от этого неуклюжие монолитные удивления громоздились в Петрове штабелями. Они опускались постепенно с поверхности души куда-то на глубину и там незаметно ждали своего часа, чтобы потом, спустя много лет, всплыть и расцвести под влиянием толчка мозговой коры. Старая фотка – Петров держал ее для особых случаев – с зыбким блеклым пятном детского лица, от которого исходил свет тихой доверчивой любви к явлениям внешнего мира, фиксировала слабую полуулыбку глаз и беззащитно приоткрывавшего одинокий зуб щербатого рта, выставляя тогдашнего Петрова напоказ без изъятия. Фотка прекрасно объясняла Петрову самого себя, он смотрел на нее, когда ему нужно было утвердиться в каком-нибудь жестоком решении. И сразу переставал сомневаться. И хотя в Петрове той поры, кроме этой любви, все было неопределенно, возможно, как раз тогда, пустила в нем корни, чтобы глухо и упрямо произрасти, расталкивая позитивные чувства, странная неприязнь к «чистой публике» и, вообще, к чистюлям.

Перламутровая растушевка угасла. Старухи скрылись за горизонтом. Зато с вечно заложенным носом и припухшими красными веками из ниоткуда возник – он потом утонул – сын дворничихи Шура. Как-то раз задумчивый второклассник Петров в гулком колодце двора, превращавшем самые незначительные звуки в рокочущие органные борения, набрел на пятилетнего Шуру и ненароком сшиб того с ног. Схлопотав «заразу» от дворничихи, Петров обиделся высокомерной господской обидой. Утром вместо того, чтобы сесть в поданную эмку, бабка отправилась объясняться с дворничихой. Разобравшись, она нехорошо поглядела на внука и укатила. Дворничиха в упор никогда больше Петрова не замечала. А потом, когда пятнадцатилетний Шура утонул, дворничиха с бабкой плакали вместе в дворницкой. Пальтишки на вате на них были как две капли, только у бабки с тощим поблескивающим котиковым воротником, купленным на орденские в распределителе.

Простенки дворового колодца задрожали и исказились – короткое воспоминание о Шуре достигло оптимальной ясности и, исчерпав себя, помутнело, потому что на самом деле Шура был не при чем, а при чем – этого только не хватало! – оказался инвалид войны, сидяка Иван Евстигнеич, на чью большую пенсию, – как слышал сам Петров от соседей – кормились таинственные оглоеды. В любую погоду спозаранок и до сумерек, жена выставляла Ивана Евстигнеича в инвалидном кресле на крыльцо смотреть через дорогу на два мертвых кривых домика и копошащихся возле изгороди кур. Еще до того как от скуки и тупой скорби, упав головой на грудь, инвалид засыпал, домишки под его невидящим взглядом утрачивали четкость очертаний, срубы, словно отраженные в луже, начинали подергиваться краями и черно рябить в середке, на крыше внезапно откидывался конек, с гиканьем выскакивала бессмысленная кукушка – Иван Евстигнеич просыпался от жениного крика и заходился плачем… Плач Ивана Евстигнеича стал громким, разросся в коровий рев и заполонил экран. Старуха, на ходу повязывая косынку, бежала по деревенской дороге прочь от дома. Пришлый мужичонка за требуху взялся зарезать корову, с которой она уже не управлялась. За деревней старуха сидела на пне. Слезы застилали внешний мир, и она лучше видела внутренние картины, но от этого они лились еще сильнее. И казалось, дождь никогда не утихнет. Когда спустя часы старуха прибрела назад, то поняла, что в беспамятстве накинула на дверь замок, …и выпустила из хлева бледного, держащегося за сердце мужичонку.

Ковыли тянулись вдоль узкого моря, горизонт был пуст: старухи ушли, не обернувшись, – они были безлики. Едва успел Петров разобраться с причиной их бесповоротного ухода, как в ушах у него раздалось клацанье капканного затвора, взрывающийся в миг приземления оползень. – Вошла нищенка с палкой и котомкой. Ее печеное, не существующее личико окутывал темный хлопчатобумажный платок, темное пальтишко на вате бугрилось. Старуха сделала два шага по вагону и присела на край скамьи с ними рядом. «Ну, уж, это совсем не обязательно» – буркнула соседка и отодвинулась.

В пролом в штакетнике заглянула собака. «Тебя только мне не хватало» – сказал ей Петров. По небу ползла белая черта.

2. Озерко

«В заплоте позабытая вода…»

    Из Петрова

За обедом Петров загляделся в окно на воробья. Воробей сидел на ветке и глядел куда-то, и Петров тоже сидел и глядел. И сидели бы себе оба, Петров и воробей, и смотрели бы, куда им смотрится, – большое дело! – да только вдруг Петров услышал шорох времени: как оно бежит, сухо шипя и одиноко потрескивая таким звуком, какой обычно исходит от высоковольтной линии электропередач. «Спасибо» – потерянно сказал Петров самому себе, торопливо возвращая хлебницу на дальний край стола, на котором она стояла прежде, – в ушах у него раздавалось очищенное от посторонних примесей, прозрачное со страшной высоты ровное шелестенье. Не нарастая и не убывая, шелест застилал слух, – и если бы только это! – но глухоту восполнило расширившееся поле зрения: отрешенный от звуков Петров бесцельно зорко видел сотрапезников в уменьшенном виде словно смотрел на них в наведенные на предельную резкость окуляры перевернутого бинокля, и при этом ему был как никогда внятен смысл того, что происходило по обе стороны стола: в нужный миг, если потребуется, – это очень важно! – Петров мог прекрасно все сообразить и во всем отчитаться: например, он равнодушно различил, что жареная курица лежит на кузнецовском блюде для рыбы, продолговатом и немного щербатом, с блеклой каемочкой, мясистые подушечки Профессорских пальцев неуклюже обнимают грациозную ножку хрустальной рюмки, а с лиловыми пятнами натруженных кистей рук на белой льняной скатерти перекликается сине-зеленое бутылочное стекло и к сметане в уголке пухлой Колиной губы пристал обрывок фиолетового салатного листика. Вещи мерцали десятками нежных опаловых отливов, трепетали сотнями трепетаний… Ну и что! Петров в этом празднестве не участвовал! Обычные вещи были не в силах отвлечь его от негромкого безучастного потрескиванья. Какое, вообще, сравнение! Тем более, в Петрове начала тихо всплывать возможность глубокой мысли… Спустя неопределенное, никем не учтенное и для измерений совершенно не существенное, время сосредоточенный на трансцендентном Петров вздохнул, незаметно ястребино огляделся, натужился… и протиснулся назад в пространство трапезы.

«…те, кто под этим знаком, они такие …я когда знакомлюсь, всегда сразу спрашиваю…» – сказала Профессорская Подруга.».

«А суп-то какой невкусный», – сказала Старенькая Бабуля.

«Мне бы горбушечку потолще, с краю она самая вкуснятинка!» – сказал Коля со всхлипом – Эта прелюдия у него, просто с ума сойти!».

«В жизни не ела столько подножной дребедени». – сказала Старенькая Бабуля.

«Очень полезно. – сказала Подруга и загадочно добавила – Аргентину-то мы прохлопали».

«Самое красивое – змейки, они гибкие и блестят!» – сказал Коля.

«Какие змейки… Я о собаках, лают и лают, что такое?» – спросила Старенькая Бабуля, с любопытством вглядываясь в Петрова, и повторила: «Я знать хочу, почему они лают!».

«Ну, собаки лают» – сказал Профессор.

«А здесь хлеб, у нас такого не продают». – сказала Подруга.

«В магазине продавщица» – удовлетворенно сказал Профессор.

«Смотрите-ка солнце какое, можно подумать, хорошая погода» – сказала Старенькая Бабуля.

«Объединяет мир стремление к насыщению, жизнь есть повсеместный пищевой процесс», – сказал Профессор.

«Отвратительный чай – сказала Старенькая Бабуля – Вчера был чай как чай, а этот просто отвратительный».

«Съесть – это усилиться и овладеть» – сказал Профессор.

«Ну, не знаю, не знаю…» – сказала Подруга.

Коля тщательно утер салфеткой с губ сметану, перевел затуманенный взгляд на висящий за спиной Профессора портрет поэта Александра Блока и кротко спросил: «Профессор, это вы?»

Сахарницу, из которой Петров только что вынул и положил в стакан сахару, Старенькая Бабуля на лету перехватила и потянула к себе, а Петров не то что бы не хотел ее отдавать, а просто не успел разжать пальцев, отчего, как в замедленной съемке, сооружение из двух протянутых рук и сахарницы сложилось над столом в мостик, и как раз в этот самый миг, на полдороге свершающегося жеста, у Петрова произошло непредусмотренное соединение с Высшей Инстанцией и он оказался среди того самого, захламленного валежником нелюдимого леса у грузно цепенеющей под серым небом купели с темно-серой массой воды. Неказистое озерко было небольшим и глубоким, с топкими берегами. С торфяного дна при слабом шевелении воды всплывали бурые взвеси и растворялись на безразличной поверхности. Восстанавливая зыбкое равновесие, набухший влагой воздух изредка беззвучно смаргивал на лес и озерко бесцветную слезу. Петров стоял в жиже возле больших осок и смотрел на лес и воду. Он-то смотрел на них, а они на него – нет, они смотрели только в себя, они не зависели от Петрова, они вообще ни от чего не зависели, и такую беспредельную независимость человеку Петрову было трудно понять. И было еще что-то, в чем Петров не разобрался, но знал, оно главное, только сообразить не мог, каким словом это называется, и закрыл глаза, чтобы его озарило. Но явились блеклая пелена и какие-то размытые пятна. Потратив время и ничего не дождавшись, Петров решился: сел на съеденную у корневища бобрами, лежащую макушкой в воде, осину, стащил сапоги, сбросил одежду. Погрузил ногу в воду, стараясь нащупать дно, – ступню и голень всосал темный пушистый торф. Петров медленно упал грудью вперед в воду… тут все и случилось.

Мышиного цвета вода была умеренно холодной. Когда Петров в нее погрузился, возможно, из-за понижения температуры окружающей среды и уменьшения телесного веса – вес приняла и равномерно по себе распределила вода – в духовном центре у Петрова тоже что-то сместилось и он перестал осязать внешний мир чувственными с ним соприкосновениями, – способом, который ему навязали, когда все еще было сумеречным, только начавшим подрагивать экраном, – и соединился с окружающей обстановкой умопостигаемо, всем собой сразу. С этого мига кровоток в Петрове замедлился и сник, внутренние органы перестали подавать о себе вести. Дальше – больше: все, выпавшее в мире в осадок в виде отдельных конечных вещей, сделалось Петрову вдруг необоримо тягостно, и он эти вещи забыл, а с ними предшествующую жизнь. Когда это произошло, Петров держался в воде рукой за макушку осины. Сам он нисколько собой не поменялся, а мысли в нем усилились, потому что стерлась не фактическая память, всего лишь называющая вещи, а избитая тональность, в которой были оркестрованы события его жизни: партитура рассыпалась на неприметные партии. Что-то отряхнулось в духовном Петрове и стало распределяться в строгом иерархическом порядке, невозмутимо занимая места по чину и званию. Как следствие повсеместно во всем начала проступать внутренняя сообразность. Это была очень заметная перемена, и хотя не такая простая, как передвинуть в комнате стулья или диван, но все равно как после уборки в доме, только намного сильнее. Петров даже удивился, как это он раньше не понимал необычайной важности порядка. Отныне он понимал все, отныне весь Петров был одно огромное понимание, не относившееся ни к чему в частности, а так…вообще. И еще Петрову открылось, что если ему вздумается, он может легко брать и поступать, как никогда раньше и совсем по-разному. Петров слабо вздохнул: экстатический вздох неслышно – физиологические процессы в нем протекали теперь неощутимо – поплыл над лежащим без пульса серым озерком, а потом над недоверчивым лесом. Машинально повернув голову за собственным вздохом, умопостигающим зрением Петров – вполне предсказуемо – различил возле осоки неброский цветок. На разной высоте к стебельку прикреплялись пять белесых непритязательных соцветий, на которые никто бы и не подумал смотреть, но Петров был сейчас не как все, поэтому он сразу понял – перед ним мыслимое совершенство. Конечно тяжеловесные попытки слов описать соцветия с бледными лепестками и ломкий стебелек были для образа губительны и только расплывающаяся по мокрому ватману или пропитанной специальным составом ткани китайская тушь с вкраплениями призрачной акварели могли передать эту изысканную незаметность. Тихо удивившись, – громкие переживания уже были изъяты из его распорядка – Петров потупил взгляд. Но так как зрение у Петрова было умопостигающее, ему, собственно говоря, не было никакой нужды никуда смотреть, потому что цветок уже цвел в нем самом, а сам он растворился в цветке. В Петрове установился глубокий сладкий покой, какой приходит лишь на смену нестерпимой муке. Хотя вода в сером озерке была холодноватой, из неопределенного центра, в котором в Петрове цвела Orquidea dendrobium, и из кончиков пальцев рук и ног, навстречу друг другу, стало поступать ровное тепло, которое, судя по всему, могло быть очень сильным, но при этом нисколько не обременяло. Петров уже не так отчетливо чувствовал свою отдельность, и когда гуморальное давление в нем еще более упало, уравнявшись с внешним давлением воды, ранее уязвимый Петров, как серое озерко, перестал зависеть от чего бы то ни было, совпав с дыханием мирового разума. Невольно пользуясь наречием времени, можно было бы сказать, что отныне никакие пространственно-временные и прочие характеристики к Петрову были неприложимы – Петров был чист, потому что его не было, от него ничего не осталось, он был вырвавшейся из пространства и времени бесцельной неопределенностью. Расплывшимся в воздухе над серым озерком сфумато: ф-ф–х!

Петров светло улыбнулся и, потянувшись вверх, тоже попытался воспарить, но потеряв физическое равновесие, схватился за макушку осины. Послышалось безучастное потрескиванье и на Петрова накинуло сеть время, которое куролесило по-черному, то ужасно растягивалось, то со страшной скоростью сокращалось.

«Управляющее Начало, я больше не…! – только и успел сказать Петров – Бабуля удивленно разжала пальцы, сахарница упала на стол, фарфоровая ручка откололась.

«А у нас на работе один разбивает бокалы из цветного стекла, а разноцветные стеклышки снова склеивает, говорит, так ближе к тому, чему нет имени» – сказала Подруга.

3. Женщины

«Петров – сказал Чебыкин – я познакомлю тебя с женщиной», и познакомил Петрова с женщиной. А поскольку все женщины без исключения Петрова умиляли, то Петров женился. Хотя от себя не скрывал, что женщина могла быть и получше. Особенно не нравилось Петрову имя, и он хотел её переименовать, но стеснялся. Длилась совместная жизнь недолго. Сначала даже было веселее, чем прежде, потом стало почему-то хуже, а потом жена сказала, что съездит на неделю к матери в Старицу, и не возвратилась. За вещами заехал её неразговорчивый брат, который смотрел на Петрова с большим любопытством, но ничего не сказал.

Когда брат сложил чемоданы и уехал, Петров задумчиво сел в кухне на табуретку, у него был неприятный осадок на дуще, как будто он у себя в лаборатории задачку решить не смог – женитьба и развод вещи серьёзные, про такие дела штамп в паспорт ставят. Размышляя о причинах случившегося, Петров решил, что отсутствие любви причиной расставания быть не может, потому что любовь понятие невнятное, зыбкое, толкуют его самым причудливым образом и описывают по-разному, хотя причина расставания всегда бывает очевидной. Но жена ни на что не жаловалась. Петров один раз спросил жену, всем ли она довольна, и получил безоговорочно положительный ответ. Поэтому Петров терялся в догадках, на душе у него было нехорошо. Он выглянул в окно, во дворе чёрная кошка играла мёртвой мышкой. Петров тяжело вздохнул, отошёл от окна, выпил воды и, решив, что ему нужно отвлечься, подумав о приятном, снова сел на кухонную табуретку. Но ничего приятного в голову не приходило, потому что мысли строптивы, менять направление не любят, и справиться с ними можно только непредусмотренным действием. Петров надел куртку и направился в располагавшееся поблизости кафе. Своей улицы Петров, направляясь в кафе, не заметил – он жил на ней всегда, поэтому никакой перемены в настроении у него по дороге не случилось. В пустом кафе громыхала музыка. Петров попросил кофе и рюмку коньяку. Ни кофе, ни коньяка ему не хотелось, но нужно было, соблюдая приличия, что-то заказать. Что делать дальше, Петров не знал и пребывал в нерешительности. Тем не менее, после коньяка ему полегчало: сосредоточенность на удручающем эпизоде личной жизни медленно слабела, преображаясь в дремотную прострацию: – «Больше не женюсь, ни за что не женюсь, так Чебыкину и скажу, пусть знает…» – вяло пережёвывал в уме жвачку Петров. В этот миг музыка смолкла, наступила оглушительная тишина. Во внезапной тишине дремота вдруг исчезла, сознание Петрова исполнилось необыкновенной строгой ясности, он понял всё то, чего прежде не понимал или понимал не вполне. Конечно, с той оговоркой, что, если бы кто-нибудь его спросил о содержании случившейся с ним эпифании, Петров ничего бы не смог ответить, поскольку из-за своей компактности она была невыразима в словах и при этом совершенно ощутима и внятна. Выпрямившийся Петров, – он даже спину выпрямил и подбородок вздёрнул – у которого был большой опыт решения трудных задачек в лаборатории, закрыл глаза, положил руки на столик, уповая на то, что прозрение не замедлит себя расшифровать подробнее, явившись не как общее душевное и умственное состояние, а в словесном или визуальном облике. В том, что это случится, он не сомневался. Ждать пришлось недолго: ему крупным планом предстала недавняя резвящаяся кошка, подкидывающая в воздух и перебрасывающая с места на место мёртвую мышку. И тогда Петров перевёл визуальную метафору в доступную форму слов: «Она другая… я другой… Другой – это очень серьёзно. Поэтому задаваться вопросом, кто потерпевший, смысла нет. Это как видовые различия. …Жизнь всё равно такая, какая есть, и такой будет» – Кошка высоко подпрыгнула, мышиное тельце улетело в кусты, видение исчезло. На этом Петров бесхитростную интерпретацию визуального образа завершил, попросив ещё одну чашечку кофе и пирожное «эклер»: к нему вернулось душевное равновесие – так всегда бывает, когда приходишь к окончательному выводу, каков бы он ни был. Кофе с пирожным сразу принесли. Петров подумал, что, посетив кафе, он поступил правильно. Неожиданно Петров заметил сидящую за соседним столиком женщину и, естественно, сразу отвернулся, чтобы не утратить обретённого спокойствия. Ещё недавно Петров был нормальным мужчиной, женщины представлялись ему сплоченным сообществом, не поддающимся истолкованию в терминах здравомыслия. Составляющие этого общества – в определённом возрастном пределе – ему нравились без исключений, и это при том, что Петров их, как китайцев, не очень хорошо различал. Конечно, вызываемые отдельными фигурами ощущения слегка рознились интенсивностью, но характер испытываемой им приязни всегда был совершенно одинаковым. Обнаружив за соседним столиком женщину, Петров осознал, что такое простодушие пагубно, мир исполнен неведомым, оно может оказаться рядом, и тогда есть, чего опасаться. Он наскоро допил кофе… было жаль оставлять недоеденным эклер, поэтому Петров судорожно набил рот пирожным и стал искать на столике салфетки, чтобы утереть губы. Но салфеток не обнаружил. Новоявленная соседка взяла у себя на столике стаканчик с салфетками и протянула его Петрову. Петров закрыл глаза, на ощупь взял салфетку, вытер рот, бросил салфетку на поднос и в каком-то гипнотическом трансе неожиданно для самого себя сделал шаг к столику, за которым сидела женщина, отодвинул стул и, не спрашивая разрешения, сел напротив.

«От меня жена ушла» – сказал Петров.

«Поважнее дела бывают» – равнодушно сказала женщина.

Петров задумался. Женщина ела салат.

«Так вы считаете, обойдётся?» – спросил Петров.

«Ещё как обойдётся, прекрасно обойдётся», – сказала женщина, доела салат и сделала знак официанту, чтобы принес счёт.
Новости
Библиотека
Обратная связь
Поиск