bannerbanner
Новолетье
Новолетье

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

– Я христианин, Зарянка; моя вера месть грехом считает…

– Что ж, – она вздохнула, – иди домой. Никто не ждёт тебя, но ты иди…

Он покопался в дорожной кисе, достал самоцветные жерехи ромейские, протянул Зарянке. Она отвела его руку без улыбки:

– Сговорёнке своей подаришь… – и исчезла среди молодой зелени…


… В Беловодье хотел верхом въехать, показаться во всей красе, да одумался, – негоже в отчину въезжать как в покорённое городище…

… Бурьяном и старым золищем встретил родной двор его и суровостью старшие братья. Приняв дорогие подарки для жёнок, смягчились, поняв, что молодший ничего от них не требует.

Сходил Илья в церковь, помолился за усопших, и закрутила его жизнь колесом. Как прежде в битве, так нынче хмелел он в тяжком крестьянском труде, – от духа свежекошенных трав, рубленых на росчистях дерев. Отцову пашню братовья меж собой поделили давно, а ему отрез на пожогах достался. Всю силушку молодецкую вкладывал в свою отныне землицу. Душа пела, когда сжимал он обжи сохи, распахивая первую зябь; падал там, где сон сморит, – на росчистях ли, у сруба новой избы, едва прожевав кусок хлеба в пообедье.

Да одному бы не управиться, – мир помог. Так уж от веку ведётся, – коли трудник один, – другой подойдёт, плечо подставит, просить не надо.

Как и время нашёл невесту высмотреть?.. На Осенины хозяйкой в новый терем вошла бойкая черноглазая Улита… Казалось, в прошлом остались и Ласка, и Зарянка… На свадьбе меж весёлых лиц односельцев мелькнули строгие зелёные глаза и коса белая, и как земляникой повеяло, а может почудилось Илье… Рядом была молодая жена, и он опять всё забыл… Он был счастлив…

Через месяц приехал Нащока, долго тискал побратима в железных объятиях; не мешкая, объявил – ставит Илью посельским:

– А Фомка пусть хоть в пастухи наймается, кусок хлеба будет. Я, вишь, тут в останний раз. Хоромину ставлю в Новугороде; к Масленице молодую в дом приведу. Два года сговаривал; надоело, понимаешь, по лесам мыкаться, с невегласами воевать. А наезжать в гости буду; тебя ж к Масленице на свадьбу жду…


…Говорила старая Лада, заплетая иссохшими пальцами снежную косу Зарянке:

– …Печаль какая придёт, – ляг на землю, лицом прижмись к ней да поплачь. Она слёзы твои возьмёт, силы даст… Земля – мати наша, сколь уж горя приняла, да сколь ещё примет…


…Вот когда от свадьбы чужой убежала, – вспомнила бабкины речи… Почто и приходила? Посмотреть, – рад ли? Весел? Рад… И весел… Не за себя, за матушку обида жгла сердце…

Ведь только такого витязя должна была ждать Ласка, с другими не схожего, с усталыми светлыми глазами, со снежными нитями в кудрях цвета поздней травы… Как помочь хотела ему Зарянка сыскать долюшку свою, (простила даже крестик на шее) чтобы матушке легче было там, где она сейчас…

В хороводах девичьих, таясь, высмотрела девицу самую пригожую в селе, – Олёнку. Ладу заговаривала связать сердечной истомой их с Ивенкой.

Бабка клюкой стучала:

– Ладу за других не просят, за себя просить надо! Она ещё накажет тебя!..

…Не помогла Лада, – увёз Олёнку торговый гость ростовский…

…Вот пусть теперь живёт со своей курохтой! Да не лелёха(толстуха) Улита ему парное молоко да перепечи за сколь вёрст таскала, в жарынь ветерком на пашне лицо обдувала. Не примечал ничего, халабруй, клёскал, не давился!

Это потом бабка спрашивала: люб он тебе?.. Да такая ли она, любовь-то? Вот Крышняк с Жалёной, – друг на друга смотрят, глаз не сводят. Так ли у Ивенки с Улитой станет теперь?


Глава 7. Год 996

Жизнь закружила Илью заботами домашними и мирскими; дни кидали в окошко то цвет черёмух, то осенние листья… И всё как само собой сложилось, как быть должно: жёнка-хозяюшка, сын-трёхлеток на коня уж карабкается; и пахнет в избе молоком и хлебом…

Откуда же принёс весенний ветер другой запах – горячей от солнца земляники?.. Словно нёсся вскачь и вдруг осадил коней у препоны, и нет сил тронуться далее… Ему ли торчать колодой средь села, девку разглядывая? Впервой мелькнуло тогда, – ведьмовского роду она…


…Зарянка стояла с подружкой Жалёной у старой обгорелой ветлы, где осталось пепелище её родного дома. Поклонилась, попеняла, что родичей, баушку с братеничем (племянником), забыл совсем.

…Что в ней было-то, что за особинка такая, её отличавшая от других сельских девок? Разве взгляд зелёный, укорливый, поверх голов, ровно весь свет у ней в долгу; движенье бровей, чуть видное, – то ли улыбка, то ль насмешка…

Она изменилась, – детство оставило след лишь в припухших губах да округлости подбородка…

…Илья едва язык развязал ответить: дальние гости – путь неблизкий; день-другой уйдёт; да на Семик пусть ждут…

Слова сказаны, и ей бы первой уйти, а она стоит, косу тонкими пальчиками перебирает…

…Этими пальчиками она потом выковыривала комки мёрзлой земли, копая могилу своему Молчуну…


…На Русальной неделе забрели в село из Ростова скоморохи-гудошники, всю-то седьмицу хороводили-кружили Беловодье под нестрогим приглядом Самуила. Потешники ушли, а Молчун остался. Почему отбился от ватажников, о том никому не сказывал, а и голоса его никто не слыхал. Лишь рожок Молчуна долгими вечерами плакал над селом. Солнце останавливалось на окоёме послушать, и соловьи не вступали с песнями, пока не затихнет рожок. Тогда и вернулась в село Зарянка…


У Молчуна не то рожок, коса в руках песню играет. Косу-то в руки возьмёт, и ровно на лодочке по траве плывёт. Бабёнки крестятся – андель чистый! Старушки вздыхают, – видно, сама Лада сыночка свово, Леля, послала… Птахи слетались на его лёгкий посвист, садились на ладонь. Девки птахами вились вкруг; каждой хотелось погладить золотые кудри. Парни подступались к нему: почто девиц чужих сманывает? Не побить ли? Он лишь молчал да улыбался… Плюнули парни да прочь подались – что с убогого взять?..

…Верно, сама Лада и обвенчала Зарянку с Молчуном. На окраине села, ближе к лесу поставили они избёнку в два оконца. И нет, чтоб из лесины рубить, – из вицы ивовой сплели. Всё Беловодье ходило дивиться, как ловко Молчун управляется, складывает пруток к прутку. Дальше – пуще: из балочки глины белой натаскали да прутки обмазали. А по белым-то стенам цветки невиданные распустились, белки с зайцами скачут… И всё смеялась Зарянка да пела птицей, как и труд ей не в тягость. Зашептались бабы: не к добру веселье это…


К холодам в маленькой избушке все стены и полы устлали шкуры звериные. Может, слово какое знал Молчун, а только не переводилась у них в избе дичина всякая…

…А по заморозью объявился близ села шатун. Ночью сломал огорожу на краю села, задрал ярочку у старой Тульки. По утрянке сватажились мужики, пошли по следу. От волков едва отбились, а след потеряли. Другим утром наладился Молчун на «хозяина», и Зарянка с ним увязалась. Она уж в тягости была; редко на охоту ходила, а здесь как чуяла беду… Говорили им: не ходите, ушёл «хозяин» в другие края лёжку искать.

…Лишь другим днём приволокла Зарянка на медвежьей шкуре своего Молчуна, тянулся за шкурой по мёрзлой земле кровавый след…

…Своими руками сложила Зарянка погребальный костёр; в морозный воздух вместе с дымом и душой Молчуна полетело горестное причитание на неведомом языке…

…Загомонили бабы, зашушукались, – своё дитя потеряла ведьма, – чужих теперь станет гнобить … Что Зарянка роду ведьмовского, про то давно ведомо. Известно: все бабы – ведьмы. Только бабка её да матерь по болоту как по суху шастали, по самой трясине, где доброму человеку не пройти. Всяко зелье брали, клюквину да морошку такую крупнющу да ядрёну таскали, что лишь у Чёрной дрягвы сыщешь. А про ту ягоду говорили: не дай Бог мужику съесть, – навек в полон к ведьме попадёшь…


И опять говорила бабка Зарянке:

– Почто ледяницей на людей смотришь, не улыбнешься? Они ли в бедах твоих виноваты?

– Мне ли им улыбаться? Почто молчали, почто чужаков в рогатины не приняли? Отеческих богов забыли…

– Люди слабы, каждый за свой двор стоит… – старая гладила сухими пальцами льняные косы… Некому их теперь причесать-приголубить…


Глава 8. Год 998

…Была, была, чуялось Улите, ниточка-связочка меж Ильи и Зарянки. Впусте ли говорили ей,– Зарянкина матерь первой подружечкой у него была. Может, и ел он ту ягодку зачарованную…

И с чего бы маяться, муж на виду ежедённо; чего сама не углядит, люди подскажут. Вот и обсказали, как муженёк середь улицы пред ведьмой белобрысой торчит. А чего в ней? Бледнуща что смертушка, ни живинки в лице. После Молчуна и вовсе как заледенела. Зачаровала она Илью, не иначе; даром ли он слова о ней не допускает, о некрещёнке…

Он же, видно, и привёл её, как занедужил цветик Леонюшка лазоревый, больше некому… Скрутила мальца лихоманка средь весенья. Все зелья-снадобья испробовала, а ему всё хуже, исходит жаром чадо…

…Улита обомлела, увидав Зарянку на пороге. Та разогнала споро гудящий бабий рой, Улиту с Ильёй тоже за дверь выставила, – перечить никто не посмел; баб по своим дворам как ветром раздуло…

…Да как же стерпеть Улите, не ведать, что с её чадом творится? Взгромоздилась на колоду под высоким окошком, да чуть не сверзилась, – и сама не поняла, что её так напугало.

– Ну, и чего там? – как безразлично буркнул Илья…

…Леонтий в одной рубашонке раскинулся крестом на расстеленном по полу рядне… Улита не слышала, что говорила Зарянка, не видела, что за зелье в её руках. На лбу ребёнка лежал пучок травы, у ладоней чаша с водой и горящая лучина; в пол у ног воткнут нож…

Зарянка брызнула из чаши на Леонтия, горящей лучиной коснулась шеи, – он не шелохнулся… Острый нож кольнул сквозь рубашку, – дитя вздрогнуло, на белом холсте проступило на груди тёмное пятно. Оттого, видно, и свалилась с колоды Улита:

– В избу пойдём! – вцепилась в мужа, – Довольно ей дитя гробить!

Уже совсем смерклось, и Зарянка сам вышла им навстречу:

– …Теперь никакая хворь дитя не коснётся; ни вода, ни огонь его не погубят; от ножа смерть примет… – Улита охнула, кинулась к Леонтию, оттолкнув Зарянку, – а на сорочке – ни пятнышка…

– …Да не нынче; ещё нас всех переживёт. Сейчас дитя не тревожьте; спать ему до другого заката, а я за полдень наведаюсь…

… До света маялась Улита, злилась на похрапывающего мужика, прислушивалась к дыханию сына… Надо ль было уступать ведьме? Сама бы справилась; всё в руках божьих. Не грех ли створила? Припомнила: ввечеру Зарянка вроде с ней говорит, а смотрит на Илью…

…Солнце лишь берега левого коснулось, Леонтий открыл глаза:

– Мамушка, землянички хочу!

– А вот я тебе сушёной ягодки заварю! Али клюковки мороженой принесть?

– Свеженькой хочу! – уросило дитя. Улита металась по коморе, не зная, чем утешить чадо болезное; не приметила, как Зарянка явилась; вошла с большой мисой свежей земляники. Молча поставила ягоду на лавку рядом с Леонтием; не глянув на Улиту, вышла.

…Оторопев, Улита смотрела, как с каждой ягодкой румянеют дитячьи ланита… Леонтий, не съев и половины, успокоился, опять уснул. Успокоилась и она, закрутилась по дому, – приспело телушку встречать, да Илье с поля вертаться пора…

Ещё во дворе мужу поведала обо всём, да что-то не больно поверил он, – какая ягода? И черёмухи не цвели ещё…

В избу зашли, – на столе чашка, да не Зарянкина, расписная глиняная, а простая, деревянная, из улитиного скарба. В чашке – ягода сушеная…

– Эки чудесы в бабью голову вбредут! – Илья зыркнул на столбом стоящую жёнку, – сама не хвора ли?


…Ей бы благодарить Зарянку, в ножки ей падать, а сил нет на то. Да и чувствует, – не нужны никому ни благодарность её, ни поклоны. И сама она вроде лишняя в своём доме, навроде чёрной холопки; как из милости взята Ильёй, глаза людям застить, самому с бесовкой тешиться. Теперь, видно, и сына прибрать хочет себе, злодейка. И надо бы противиться этому, а как, – некому надоумить глупую бабу; не в помощь ей ни муж, ни даже матушка родная…

Последней каплей для измаявшейся Улиты было то, за что в яви всякая бабёнка повыцарапает обидчице глаза, – Зарянка во сне явилась. Говорила: ты постереги парнишечку-то; один он у тебя, других уж не будет… А сама то ль смеётся жалобно, то ль плачет весело… В самую больку попала, змеюка: шестой уж годок Леонтию, а вторыша нет как нет. У Блажихи уж четверо, да опять в тягости. И ровно кто шепнул ей: поди, Улитушка, к попу, может, присоветует чего, а нет, так подпалить чертовку…


…Мягок отец Самуил и снисходителен к женским прелестям. Мягкость и довела его из Константинополя через Киев и Новгород в эту глухомань. Брат Мелентий грозился за прегрешения многие отправить его дальше, на север, нести свет веры людоедам рогатым.

Самуил не считал женщин созданием дьявола, ибо всё от Бога, и красота тоже; ибо Бог есть любовь, и нет греха в обоюдном наслаждении. Никого не соблазнял он, но был соблазняем. Каялся и вновь поддавался искушению. Хорошенькие прихожанки после проповеди так нуждались в совете и утешении… О том, что дочь константинопольского легатория получила от него вместе с наставлениями сына, Самуил узнал, лишь отплывая в Киев…

Киевлянки оказались не менее прекрасны, но осталось ли что-нибудь на память от него у синеглазой посадницы Любаши, об этом Самуил так и не узнал, поскольку был отправлен в Новгород…

Беловодские молодки по своему поняли смысл исповеди, и вскоре отцу Самуилу стали известны все сельские семейные тайны: неверные мужья, непослушные дети, завистливые соседки…

С ласковой тихой улыбкой Самуил разъяснял суть истинной веры, терпеливо учил молитвам. Садился на лавку рядом с новообращённой, невзначай пухлая ладошка оказывалась на коленке её или плечике. Речь текла плавно, как в зной Молосна, и ровно прохладой веяло от непонятных слов, и хотелось повторять вслед за ним…

Многие беловодские бабёнки крутились вкруг попа, любопытствуя непривычным его обликом; уж так хотелось потрогать короткую мягкую бородку его. И вот кто молочка парного принесёт, кто медку, кто в избёнке приберёт. А только недолго так было. Блажиха-вдовица пошустрее оказалась, доброхотиц досужих поразогнала, сама при церкви хозяйкой осталась. Ей-то мужик кроме избёнки-завалюхи и чада единого ничего не оставил. Теперь она перебралась в новый попов терем, да стала ребят каждый год таскать. Да парнишки как на подбор, – пухлые, румяные, лыбистые. Их так самулятами и звали…

Поп оказался дока не только детишек ладить, – ни топор, ни серп из рук его не валились. Ему и надел отрезали, – приплод-то кормить надо…

…Теперь вот он, по-бабьи подоткнув рясу, ходил по двору, сыпал курам заспу. Высыпав весь корм, сел рядом с Улитой на завалинку…

Приняв все её жалобы и горести, привычно взял её ладонь, и, поглаживая, стал говорить:

– Что тебе сделала эта женщина, что ты всех бед ей желаешь? Чадо твоё единое от смерти спасла. Ты же, врагом человечьим видение посланное, приняла за суть; его же веления исполнять хочешь…

…Может, с этими словами тихими или с благостью тёплой уходящего дня снизошло к Улите успокоение. Вошла во двор Блажиха, села на завалинку подле супруга; так сидели они втроём, глядя, как остужает Молосна последние лучи солнца. А поп всё говорил о чём-то, и ничему его речь не мешала, ни шелесту молодых листьев, ни плеску воды, ни дальней песне девичьей…

…Заливали дожди Беловодье, укрывали снега, и Тот, Кому Ведомо Всё, провёл снежную черту меж веками и тысячелетиями, но здесь её не заметили, и жизнь продолжалась…


ЧАСТЬ I АНАСТАСИЯ

Глава 1. Год 1000

…Поздний рассвет просинца (январь) входит медленно в застывшую тишину лесной белыни. Здесь лишь перестук дятлов, попискивание синиц да скрип широких варяжских лыж. Под тяжёлой овчинной чугой (шуба), под тёплой рубахой, рядом с медным крестиком, – снизка волчьих зубов, оберег от зверя лютого, – дар Иктыша.

Илья остановился отдохнуть, утёр лоб варегой. К закату ему надо быть в зажитье Крышняка… Из снежной лунки-ночлега с краю поляны взорвался косач. До Рябинового острова – ещё две версты; на холм подняться, а там, через дебри, за раменью откроется полоса обманчивого в снежной чистоте, незамерзающего, прикрытого чуть ледком неглинка; его пройти по едва заметной тропе, где шаг в сторону, – и нет человека. За неглинком неугасимым огнём полыхает стена рябинника…

Сосны глухо шумят в вышине, вспоминая утихшую метель, стряхивают вниз колючую ворозь(иней) …

…Крик горестный, душераздирающий, взлетел и оборвался за стеной ельника, – Кыяя! Кыяя!.. – Чёрная птица просвистела рядом, едва не задев лицо крылом с кровавыми перьями. Глаза с проголубью глянули почти в упор…

Илья поднял руку перекреститься, и тут как морок нашёл; пахнуло ровно из кузни горячим железом и чем-то едким, отчего ему, здоровому мужику, стало жутко… Он стоял на лыжах в снегу, а в десяти шагах, на выгоревшей траве позднего лета, смотрел на него человек в одежде чужеземной, цвета старых листьев, с чёрной, тускло поблескивающей дубинкой в руках. Вместе с гарью пахнуло на Илью от чужака волной необъяснимой ненависти и смертельной усталости…

…Перекрестились они одновременно… Илья поправил котомку за плечами, проклиная чёртову птицу… Видение было забыто навсегда…


…За крепкими стенами Крышняковой избы свищет опять метель; в натопленной коморе её не слыхать почти. Ольховина горит несильно и нечадно, а тепла хватит обогреть невеликие хоромы. Прогорят дрова, а угли ещё долго будут отдавать тепло. Ночью лишь встать, подкинуть дров,– изба не выстынет до утра. А нынче здесь не уснуть никому…

Слабый огонёк светца выхватывает из сумрака лица, бабий угол с кутейной утварью, сундук бабкин, из Киева привезённый; на голубце – плоские тёмные лики рожаниц, – здесь их не прячут. На особицу – Дедилия, – тяжёлым бабам помощница.

Илья шёл сюда на родины, поздравить Крышняка с прибылью в семействе, хотя девка, как бабка нагадала – радость невелика; так, на поглядку. У Ильи один сын, больше Бог не даёт, (и уж не даст,– это тоже бабка сказала) А Улита всё молится, да поклоны бьёт, как поп учил, а ночами достаёт рожаниц, нашёптывает то, что днём у Божьей матери просила. А заутра опять поклоны, – грех замаливает…

Бабы заканчивали прясть; Илья помогал Крышняку чинить сети. Добрый хозяин Крышняк; в Беловодье были б ему почёт и уважение; он и охотник, и рыбак. По заболотью его борти засечены. Когда-то Крышняк сам в Беловодье бегал; там и Жалёну скрал. Кабы не Вечная бабка, поди, давно уж в селе жили б. Не зря говорят, – она ведьма; не живут добрые бабы столько. Ещё слыхал Илья, – привезена была она в Киев из Плёскова с княгиней Ольгой. Той княгини уж тридесят лет нет на свете, а Бабка всё живёт…

А толки-беседы здесь всё те же что и всегда: Илья всё про житьё вольное в Беловодье; на болотах что за жизнь? Бабка с Жалёной своё отповедывают: "что за воля под княжьим оком? Толстый поп-гречанин пред своим богом на коленках ползать понужает, – сам-то как с брюхом ползает? Наши-то боги все рядом и везде, и сколь их? У каждого своя забота; а твой один. Где ж ему поспеть? И живёт с гречанами своими, что ему до нас?.."

Жалёна позыркивала на мужа: чего молчит? Ей было худо, – последнее дохаживала. Илью она не любила, и нынче он некстати приволокся. Злилась, – Терешок слушает, открыв рот, дядькины небылицы о странах неведомых. По осени, как Илья здесь был, всё высказывала ему обиду за Зарянку, словно обвиняя его в подружкиной недоле…

Злилась и на Бабку: чего зажилась? Незачем было первой в новострой входить, потому и хозяйнушко (домовой) недоволен: родители и деды Крышняка давно уж на небесах её ждут, а она всё землю топчет, свет застит. А злиться Жалёне нельзя,– падёт злоба на голову младенца…

…Лада свела Жалёну в натопленную баню, вернулась досучить пряжу. А пряжа нынче не слушалась старушечьих дряблых пальцев, путалась вместе с мыслями, глаза слезились. Поутру не могла сыскать костяной матушкин гребень; в пообедье всё дремалось, и так-то ясно виделся терем отцовский в Плёскове, и матушка совсем молодая, как в тот последний день детства. Ольга, подружка синеглазая, ближе не было, (камешки вместе кидали в реку Великую, – водяного пугали.)– в одночасье княгиней стала. Как любимую забавушку прихватила с собой в Киев подружку дорогую…

Киевские боги смотрели на псковитянок мрачно и неприветно. Плёсковцы идолов не ставили, – поклонялись живому, – воде чистой, зверю лесному, земле-кормилице. А пуще всего предков почитали…

Не кланялась Перуну Лада, не поклонилась и новому богу греческому… В ту же ночь, как велела княгиня старой подруге принять крещение, исчез из Киева весь род Ивеня и Лады, с сынами и внуками, как и не было их вовсе…

…Тихо таяла пряжа её жизни. Ещё должно ей помочь появиться на свет новой жизни, с именем своим и душу передать. Так в её роду велось, – душа почившего с именем переходит к новорожденному…


…Праправнук Терешок ползает по полу, водит за верёвочку диковину заморскую, – лошадку деревянную на колёсьях, подарок дядьки Ильи. Коняжка как настоящая, только ростом с Терешка… Хоть и посадили его на конь прошлой осенью, а своей лошадки нет у него; обещал Илья подарить Смолкиного жеребёнка-последыша…

Мал Терешок, не видал ещё в жизни ничего, кроме двора отцова да Русальего ближнего озера. А дядька Илья на самом краю света был, где озеро бесконечное, без берегов, – море-окиян называется, и снег не тает никогда… А на другом краю земли, – зной страшный и люди там чёрные, ровно обугленные…

Про чёрных людей не больно верит Терешок. Приврал здесь Илья, хоть и обошёл мир. А по всему выходит, – лучше тятькиного жилья земли и нету…


…Лада уложила спать Терешка и ушла к Жалёне… Сегодня никто рядом с ним не ворочался, не храпел в ухо, не тыкал острым локтем в бок. Угревшись под тёплой коворой (одеяло), малец скор уснул. Не видал он, как отец с Ильёй, в вывернутых наопыку (наизнанку) чугах, с рогатиной и топором ушли во двор отгонять злыдней от родильницы…

Середь ночи он проснулся; бабка стояла на коленях перед Дедилией с зажжённой лучиной, раскачиваясь, что-то шептала с закрытыми глазами; то гладила божка, то стучала по нему скрюченными пальцами. Кряхтя, поднялась, невидящий взгляд скользнул по мальцу; шаркая, скрылась за дверью. У Терешка захолонуло сердце от страха. Посунувшись под ковору, он опять крепко заснул…

…Проснулся на рассвете от необычной тишины в пустой коморе; бабка сидела на полу у стены супротив двери, обряженная как в праздник, слепо глядела на Терешка. От странной бабкиной праздности стало не по себе; накинув что потеплее, выскочил во двор, не приметив подвешенную к матице лодейку, укрытую расшитыми ширинками.

Крышняк с Ильёй во дворе ладили долбушу для последнего странствия Вечной Бабки… "…Кабы ведал Самуил, чем я тут займаюсь, – свербило в голове Ильи, – настояться бы мне на поклонах в церкви…" – а знал: не посмеет поп наказать посельского, обойдётся нудной проповедью да обещанием не видаться более с капишниками. Что поп… Вот коли сыщутся доводчики до Микитки Сухоноса, воеводы нового, от того милости не ждать; княжью волю строго блюдёт. Владимир Святославич крут стал до еретиков. Ране на сколь грешил, столь нынче праведен. Сей же час двор на поток, домочадцы в холопи к боярину какому, в ближний город. В Беловодье лишь малые дети не ведают, куда он исчезает, быват, на седьмицу… "Спасиба" не поспеешь сказать доводчику…

Крышняк на руках вынес, как малую, нарядную бабку, уложил в лодью, ставленую на дрова костром. Из баньки вышла осунувшаяся, как уставшая, Жалёна с дитём на руках

– Матушка! – Терешок затеребил её, – Почто баушку в лодью? Куда поплывёт она, озеро застыло?

– Покидает нас баушка, на небо полетит. Долго жила она, работала много, теперь отдохнёт; с облачка на нас глядеть станет…

…Скрипя, то ли засугробленой калиткой, то ли костями, в крышняков двор вползали чёрные иссохшие старухи, будто ночная вьюга смела их сюда со всей тайболы. Сколько их обитало по топяным островкам, откуда взялись они там, какими тропами неведомыми брели они сюда, лобасты болотные, проститься с лесной соседкой?..

Крышняк поднёс смоляную искристую головню к костру, древние болотницы пали с воем в истоптанный снег; разом, как пламя пыхнуло, цепляясь сухими перстами в седые космы, запричитывали, как и свою немеряно долгую жизнь зараз оплакивали…

Жалёна сунула чадо Илье, тоже опустилась на колени, плат скинула на плечи, растрепала чёрную косу, негромко подголашивала, осторожно дёргая себя за волосы..

Когда всё было закончено, поднялась, старательно отряхнув снег с колен, вздохнула с явным облегчением: "…Вот, я нонче большуха в доме…" Лишь на миг в голове мелькнуло: "Как то я без неё теперь?.."

Ещё не остывшие бабкины косточки собрали в корчажку, и, там, куда угадала пущенная Крышняком стрела, (не тужил тетиву, чтобы не брести далеко в сугробы) осталась до времени погребена память о ней…


…По рдеющему на закате снегу лыжи привычным путём вынесли Илью к окраине Беловодья, откуда пахнуло уже родным: дымом, хлебом, назьмом. Ближе к реке хотел свернуть в свой конец, обернулся невзначай, – на стёжке, им же проторенной, – Зарянка точно из снега вышла, в шубке заячьей старенькой, плат пуховый, белый же; на щеках румянец от зари вечерней… Да мига не прошло: смотрел, – никого не было. Он, впрочем, уже давно не удивлялся ничему, что связано с ней. Иной раз перекреститься хотел, да насмешки боялся её, ровно угланок недорослый…

На страницу:
2 из 6