bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

– Стоять! – мамонтом вострубил Егор Петрович. – Уголовный розыск!

Кто б его послушал! Вогулы, за исключением раненого, всосались в ельник – только мы их и видели. Птаха рванул за ними, стреляя наобум Лазаря, а мы с субинспектором подбежали к мученику, что на наших глазах лишился самого ценного.

Однако нас отвлек задетый пулей вогул. Он повалился наземь и катался с боку на бок, зажимая кровоточащую рану. Егор Петрович вздернул его за шиворот, рыкнул мне:

– Нам теперь этого субчика для суда сберечь надо, клопа ему в онучи! Через него и на сообщников выйдем. Они у нас ответят… гхы, гхы!

Я дал вогулу подзатыльник и, невзирая на скулеж и сопротивление, оторвал рукав его замурзанной рубахи, сделанной из растительного волокна. Ранение оказалось пустячным – свинец пробороздил мякоть, кость не задета. Если унять кровь, то через неделю-другую все заживет. Я разодрал оторванный рукав на полосы, скрутил из них жгут, перетянул вогулу руку пониже локтя. Он уже не скулил, таращился на меня выпученными глазищами. Не вязалось у него в мозгах, почему тот, кто только что в него стрелял, теперь оказывает ему первую помощь.

Но и у меня ум зашел за разум, когда я услышал рядом тоненькое повизгивание. Такие звуки не могли издавать ни Егор Петрович, ни Птаха, а соплеменников моего пациента уже и след простыл. Я глянул вниз и обмер. Обезглавленный пленник дрыгал ногами, силясь выпутаться из своей упаковки. Это бы, положим, не вогнало меня в оторопь – известно же, что петух с отрубленной башкой даже бегать способен, – но из недр ковра, или что оно там было, доносился тот самый визг, который оторвал меня от медицинской процедуры.

Миг спустя из визга вылупились слова:

– Выпустите! О! Дышать нечем!

Как можно было дышать и тем более говорить, не имея ни носа, ни рта?.. Мне стало не по себе, я забыл и про вогула, и про перевязку, метнулся к своему старшему напарнику.

– Что это, Егор Петрович?

Субинспектор, разом спавший с лица, вытер с плеши испарину и коротко бросил мне:

– А ну-ка… размотаем его!

Мы раскатали ворсистую оболочку, и из нее вывалился совершенно целый человечек, ростом ниже среднего, в очочках, с прилипшими к потным щекам соринками. Он был одет в мятую цветную сорочку, потертый пиджак и парусиновые штаны, без заплат, но с бахромой и пятнами от дорожной грязи – свидетельство того, что их хозяин исходил немало верст.

Увидев нас, он приподнялся, набрал полную грудь воздуху, но вместо благодарности выдохнул:

– Что вы наделали?! О! Кто вас просил?..

Глава II

где повествование продолжает субинспектор первого разряда Егор Кудряш

Не, ну вы серьезно? Какой из меня писатель, клопа вам в онучи! Курам на смех…

Ладно, перескажу как сумею. Только уговор: не плеваться и рыло не воротить.

Признаюсь вам по-честному, когда этот безголовый верещать начал, я чуть не обделался. Гляжу, и столичник – белый весь, как штукатурка. Но потом-то выяснилось, что голова, будто бы отрубленная, – не голова, а тюк с тряпьем. Не тюк даже, а так – тючок. Говоря коротко, разыграли нас вогулы, устроили представление, а мы и повелись, пельмени ушастые.

Я того, который из ковра вылез, спрашиваю:

– Ты кто такой будешь? По доброй воле или силком тебя в эту рванину закатали?

А он мне:

– Я этнограф. Зовут меня Байдачник Антон Матвеевич. Если убедиться желаете, вот вам документ. О!

И показывает мне командировочное удостоверение. Выдано педагогическим факультетом Пермского госуниверситета. Все чин по чину: номер, печать, две подписи – декан Будрин и ректор Седых. Я в Перми давно живу, профессоров этих знаю персонально.

– Как там, – спрашиваю, – Семен Николаевич, клопа ему в онучи?

Семен Николаевич – это ректор. Папаша у него – статский советник, в губернском акцизном управлении отирался, но сынок не в него пошел. Большевик истинный, при нем рабоче-крестьянского студенчества в университете вполовину больше стало, и почти все – комсомольцы и коммунисты.

Байдачник мусор с пиджака счистил и между делом рассказал, что ректор жив-здоров, но в скором будущем в Москву переезжать собирается, его в Академию наук залучили, он ведь тоже по части всякой там этнографии и антропологии дока первостатейный.

Гляжу я, что не врет очкарик. Веду далее: как, дескать, в ковер попал? И что это за шапито такое? Тут я поднимаю тючок с тряпьем и показываю ему.

Вы бы видели, как он вызверился!

– Во-первых, – цедит мне сквозь зубы, – это не ковер, а кошма. Она в ходу у кочевых народов, которые имеют дело с крупным рогатым скотом. Бывает простая, бывает с орнаментом. Видите? На этой узор. Значит, она используется не в хозяйственных, а в культовых целях. А во-вторых… как, кстати, ваше имя-отчество?

– Егор Петрович.

– А во-вторых, Егор Петрович, вы мне сорвали ценнейший научный эксперимент. У вогулов, как у многих самобытных народностей, есть ряд церемониалов, которые человеку иного культурного склада кажутся эксцентричными, даже дикими. Моя задача – собрать как можно больше примеров, систематизировать их, классифицировать и дать им логическое толкование. О! В частности, у этих замечательных аборигенов существует красивый обычай – призывание милости высшего божества Нуми-Торума. Мне разрешили не только посмотреть на это действо, но и поучаствовать в нем. А вы все испортили!

И понес, и понес, да с присвистом, на нерве. Особенно меня это его «О!» бесило – он его куда ни попадя совал. А голосок писклявый – как у ребенка. Понятно, что такого клоуна в преподаватели не поставят – студиозусы его переорут и шапками закидают. Ему только по экспедициям и шастать. Но с другого боку посмотреть – не робкого десятка парнишка. Из города уехал, к лесному народцу прибился – и все ради науки!

– Ты где живешь-то, клопа тебе в онучи?

Он опять затараторил. И ежели ему верить, то прям Миклухо-Маклай получается. Месяца четыре тому назад, еще по зимнему времени, внедрился к вогулам. Язык ихний он в университете выучил, шпарил, как на родном (в этом мы скоро убедились). А еще покорил их тем, что всех божков вогульских знал наперечет и легенду о сотворении мира гагарой пересказывал, как «Отче наш». То есть по первости они его малость чурались, но потом почти за побратима приняли. Он пять тетрадок извел: записывал их сказки, песни, прибаутки, словом, всяко-разный фольклор. А что еще этнографу надо? Хуже обстояло с обрядами – это справа деликатная, к ней абы кого не подпускают. Но он и тут исхитрился – прошел что-то вроде экзамена: чашу медвежьей желчи выпил, сырым опенком зажевал, голышом на муравейнике посидел – короче, стал своим в доску. И удостоился чести быть допущенным к церемонии ублажения наивысших сил.

Церемония был двухфазная. Первым пунктом вогулы прах своего сородича Кушты под священный камень перенесли. Это им вроде как с небес посоветовали, ибо негоже вожаку, который для них уже былинным героем стал, как для нас Илья Муромец или Добрыня Никитич, на мирском кладбище лежать. Пускай он и крещеный, и от родни отколовшийся – прежних-то его заслуг это не умаляет. Строго говоря, они его косточки для того и перезахоронили, чтобы мятежную Куштину душу в лоно отеческой веры возвернуть.

Но шут с ним, с Куштой, клопа ему в онучи. Второй пункт программы куда как забавнее был. В старину вогулы Нуми-Торуму человеческие жертвы приносили, это было в порядке вещей и никем не осуждалось. Наоборот, поощрялось. Но с тех дней много воды утекло, народцы уральские и сибирские кровожадность поубавили, добрее стали или, как в книжках выражаются, гуманнее. Отказались от смертоубийств и заменили их лицедейством – чтобы все, как раньше, происходило, но без душегубства. Ладят они куклу из кошмы и лоскутьев, а вовнутрь человека сажают – это для пущего эффекта. Он блажить должен, культяпками сучить – будто ему и впрямь баклушку отсекают. Тогда Нуми-Торум поверит и ниспошлет благодать.

По крайней мере, очкарик нам именно так все обсказал. За детальность не ручаюсь, я в этих пережитках прошлого не мастак.

Смотрю, столичник Арсеньев заинтересовался. Он, пока этнограф языком чесал, раненому вогулу оглоблю перевязывал. Проворно так, со знанием. Молод совсем, лет тридцать с небольшим, но заметно: успел пороху нюхнуть и что такое фронт, знает не понаслышке. Уважаю.

Закончил он, значит, перевязку, вогула по плечу похлопал: извини, дружище, промашка вышла. И в наш с очкариком разговор свои две полушки вставил:

– А зачем вашим новым закадыкам милость Нуми-Торума? Они ее просто так выпрашивают или по какой-то конкретной надобности?

Очкарик чуток покочевряжился, перемолвился с вогулом на птичьем наречии и сообщил нам, что о таких интимных материях распространяться не положено, но для нас он сделает исключение. При этом обратился не к столичнику, а ко мне. Посчитал меня главным, и правильно.

– Видите ли, Евгений Павлович…

– Егор Петрович я.

– О! Простите, Егор Петрович, это профессиональная рассеянность. Когда вот здесь, – он постукал себя по лбу, – хранишь целую энциклопедию, банальностям попросту нет места.

Это я-то банальность? Ах ты глист!

– Что касается вопроса о жертвоприношениях, то Санка, – кивок в сторону вогула, – позволил мне дать некоторые пояснения, дабы избежать недоразумений, подобных сегодняшнему. Благословение Нуми-Торума необходимо вогулам для того, чтобы найти Золотую Старуху.

– Кого?

– Не кого, а что. Это кумир всей Западной Сибири, предмет поклонения в образе женской статуи с ребенком на руках. Впервые о Золотой Старухе упоминает еще в тринадцатом веке скандинавская «Сага о Святом Олафе». О! Иностранные исследователи считали ее изваянием римской богини Юноны, которое каким-то неведомым образом попало на Урал. Но уже в нашем столетии русский лингвист Трубецкой доказал, что это изображение богини-матери вогулов…

Тут и раненый наш заквохтал:

– Сорни-эква! Сорни-эква!

Очкарик милостиво на него поглядел, поддел ноготком окуляры.

– Санка подтверждает мои слова. Золотая Старуха – собственность его единоплеменников, их фетиш. К сожалению, никто в точности не знает, где она находится. Ее спрятали боги, да так надежно, что без гласа свыше отыскать невозможно. О! В отдельных устных преданиях говорится даже, что она обладает способностью самостоятельно передвигаться с огромной скоростью. Только что была в одном месте, а потом – глядь! – уже в другом. Вам знакомо понятие «дезинтеграция»?

Столичник губами пожамкал, проехался на буквах «р» – раскатисто, с выражением:

– Р-разумеется. Попадалось в литературе. Это когда объект р-разбирается на атомы и мгновенно собирается где-нибудь за тридевять земель. Кажется, у Митчелла в р-рассказе было. И у Конан Дойля.

Начитанный! А мне, лапотнику, и невдомек, что это такое – «дез-ин…». Как там дальше-то?

– Вот-вот! Но это все фантастика, я ее презираю и в отличие от вас читаю серьезные книги… О! – Очкарик шейку цыплячью вытянул, уж очень ему хотелось на нас сверху вниз посмотреть, подчеркнуть, что он великан, а мы пигмеи. – Золотая Старуха, если она наличествует в природе, сама собой перемещаться, конечно, не может. Но у нее вполне могут быть хранители, чьи функции передаются из поколения в поколение. Насколько законны их права? Вогулы полагают, что могли бы обойтись с ней не хуже. И любыми путями стремятся ее заполучить. Метод задабривания духов посредством обрядовых церемоний, бесспорно, наивен, но он представляет интерес для той области знаний, которой я занимаюсь…

– Сорни-эква! Акынь! – раскудахтался Санка. – Ворнэ!

– Он же вроде по-русски умеет, – заметил столичник. – Олимпиада говорила, что учит его и еще нескольких…

– Умеет, но от боли и переживаний все выученное растерял. Такое с ним бывает… О! Теперь понятно вам, Валентин Степанович, для чего этот цирк? – И очкарик поддел башмаком скомканную кошму.

– Понятно. Только я Вадим Сергеевич.

– Да какая разница! У вас еще остались вопросы или вы позволите нам удалиться?

Тут и участковый подошел – понурый, расстроенный. Впустую ельник исходил, вогулов как корова слизала. Еще бы! Они – мастера в лесу ховаться, это для них дом родной, клопа им в онучи. Я Птаху ругать не стал – не за что. Но и этих двоих – очкарика с Санкой – отпускать не хотелось. Имелись у меня к ним еще вопросы, однако продолжать тары-бары надо было не здесь, а в казенной обстановке, под портретом Феликса Эдмундовича. Там, глядишь, по-другому запоют.

А вслух я сказал:

– Куда это вы, братцы мои, намылились? С эдакой раной ваш Санка заражение крови схлопотать может, в особенности если знахари лесные начнут его подорожником пользовать и целебным дымом окуривать. Ему фельдшер нужен, а еще чистый бинт, вата и йод. Или вам, товарищ этнограф, все равно, что с ним станется?

Санка хваталку свою обмотанную покачал, как дитятю, и проныл: «Аю-аю!» Я вогульским не владею, но и без перевода ясно было, что ему больно.

Договорились, что все вместе едем в райцентр. Но вот незадача – таратайка у Птахи вмещала только троих. Я подумывал, не отправить ли его с очкариком и Санкой вперед. Ночи стояли теплые, мы бы со столичником развели на полянке костерок, нажарили сыроежек и пересидели бы до утра. У меня и фляжечка заветная со спиртом на поясе болталась. А на зорьке Птаха бы за нами приехал.

Однако Санка повернулся к лесочку, зыкнул по-особенному, и оттуда олень выбежал. Можно сказать, таксомотор по вызову. Очкарик с вогулом на него взгромоздились. Я предлагал Санке в мотоциклетную коляску сесть, но он – ни-ни! Тарахтелка наша и так его пугала, он к ней ближе чем на сажень не приближался. Сел, значит, на свою животину, поводья здоровой рукой подобрал, а очкарик за ним сзади пристроился – ему это, как я подметил, не впервой было, сидел, как арабский шейх на верблюде.

Уморительная, признаться, вышла картинка. Скачем мы по яругам на бензиновой колымаге, она бьется как припадочная, выхлопом смердит, а за нами – тюх, тюх – олень рысит с двумя седоками. Покладистый такой, смирный, ни треска, ни вони не боится. Птаха специально не гнал, чтобы строй наш не растягивался.

Отмахали мы таким порядком верст пять. Было уже часа три ночи, небо тучами затянуто, чернющее, как антрацит. Хорошо еще у мотоциклетки фара есть, путь нам освещает.

И вдруг – клопа мне в онучи! – вижу я еще один огонек. Да не один, нет – три или четыре. Низко так, над сосняком плывут. Что бы это могло быть? Вспомнил я побаски про сатанинские наваждения, руку из коляски высунул, столичника за полу дергаю. У него глаз феноменальный, ему что свет, что потемки – все едино.

– Что это там? – спрашиваю. – Звезды падучие или живность какая?

Но какая может быть живность, чтобы, как люстра, сияла?

Он на Птахины плечи руками оперся, приподнялся над сиденьем.

– Нет! – кричит (у меня от моторной трескотни аж уши закладывало – попробуй-ка, перекрой ее!). – Это что-то круглое, большое… Ничего подобного не видел никогда. Подобраться бы поближе, а то снизу деревья закрывают, плохой обзор!

Я вперед наклонился, Птаху макушкой боднул:

– Поднажми! Догоним!

Эта штука летучая двигалась небыстро – верст десять в час. Была б дорога получше, мы бы ее на нашем мотоходе враз настигли. Птаха газу прибавил, заколотило нас, как кости игральные в стакане. Я наган приготовил – мало ли что. Столичник тоже пистолет достал, но стрелять мы пока не стреляли – надо же было понять для начала, кого преследуем.

Позади нас загорлопанил кто-то, да так громко, что я и через моторный рев услыхал. Обернулся – а это Санка на олене, поводья бросил, култышку свою перемотанную к облакам воздел, вопит дурным голосом, в летающий кругляш тычет. А очкарик ему на ухо пищит и пытается узду поймать, потому как олень бежит неуправляемый и все больше от нас отстает.

В следующую секунду ночь как будто кинжалом распороли – зарево полыхнуло, и я уже на Санку с очкариком не смотрел – поворотился опять к летуну и увидел, что весь он молниями опутан, сверкает, пыхает, искры брызжут… Понял я, что нас заметили и теперь эта тварь – а как ее еще назвать? – осерчала, норов свой выказывает. Того гляди шмальнет чем-нибудь, испепелит дотла, как Змей Горыныч, клопа ему в онучи.

– Пли! – командую, как на артбатарее.

Мы со столичником врезали из двух стволов. Но это, скорее, для острастки, потому что между нами и той штуковиной саженей полста было – разве попадешь, когда тебя, как на батуте, подбрасывает? Да и пули вряд ли до цели долетели – дальность не та.

Я в азарт вошел, Птаху подгоняю:

– Шуруй, мать твою! Упустим – расстреляю к чертовой бабушке, как саботажника… гхы, гхы!

Это я, конечно, в запале, не всерьез. Птаха и так старался, жал на всю железку. Ну и случилось то, что должно было случиться – налетел наш тарантас с разгону не то на корень еловый, не то на каменюку. Хрястнуло в нем, взбрыкнул он, как жеребец, и перекувырнулся через руль, а мы, точно вишневые косточки из рогатки, повылетали со своих мест, и кто куда – я в лисью нору по плечи, а Птаху со столичником по кустам раскидало.

Будете смеяться, но ушибся я несильно. Отполз на карачках к мотоциклету, который колесами вверх валялся, смотрю: соотрядники мои тоже не пострадали, только у Птахи губа колючкой от шиповника располосована. А подле нас уже Санка с очкариком спешиваются, бегут выручать.

Двигатель мотоциклетный заглох, и в тишине донесся до нас гул, басовый такой, с клокотанием, словно вода в большущем чане кипит. Видим: хреновина летающая во все лопатки от нас удирает и все так же вспыхивает, клопа ей в онучи. Зрелище, доложу вам, поразительное – как в синематографе! Но не до развлечений нам сейчас. Столичник первым прочухался, оленя за шлейку словил, гаркнул мне:

– Егор Петрович, лезьте сюда! Еще не все потеряно!

Это он верно смикитил. Хрень гудящая над самой чащобой летела, чуть верхушки не задевала. На мотоциклете мы бы за ней по такому пейзажу шиш угнались, а олень – он всю жизнь по мшанику меж деревьев бегает, ему привычно. И скоростишка у него – будь здоров. За час может верст шестьдесят покрыть, что твоя скаковая лошадь…

Встал я с карачек, и тут повыше задницы как стрельнуло! Охнул, скрючился, за ивовый побег ухватился.

– Не могу… Давайте вы с Птахой. На раз-два!

На раз-два не получилось. Взвился наш олень ни с того ни с сего на дыбы, а после ноги у него подкосились, и упал он замертво. Санка подковылял к нему, шею потрогал и лопочет:

– Хана! Салы кирдык…

И без толмача понятно.

Очкарик бельма выпялил, волосенки вразлет.

– Как же так? Загнали мы его, что ли? Не может быть! Олень вынослив, он в состоянии преодолевать гигантские дистанции… О!

Я, признаться, тоже озадачился, а Птаха губу листиком кленовым зажал, на подбородке у него слюна с кровянкой пузырится. Загоготал, как гусак:

– Г-г-г-г-г-г…

Это в смысле гляньте. И на хренотень блескучую показывает. А она, подлая, кажись, допетрила, что ничем мы ей теперь не угрожаем, повертелась немного, погасла да и за опушку – ш-шух! Минут пять мы еще ейный стрекот слышали, потом и он стих. Как не бывало ничего.

Столичник к оленю издохшему подошел, по шерсти его погладил зачем-то, в глаза заглянул остекленелые.

– Странная смерть… Не смахивает ли, Егор Петрович, на случай с Грошиком?

Не хотелось мне скоропалительных суждений высказывать: промычал, что-де проверка нужна, экспертиза и так далее. А сам мозгую: какая, в дупло барсучье, экспертиза? Кто ее проведет? В город тушу десятипудовую поди дотащи. В телегу она не влезет, разве что в полуторку, и то не факт. Но с грузовиками в Кишертском районе не ахти, мне покамест ни один не попадался.

И не об олене надо думать, а о том, как в райцентр попасть. Участковый со столичником мотоцикл перевернули, оценили повреждения. Птаха на доске черканул, что починить починит, но для этого мастерская нужна и инструменты. Так что придется нам отсюда пешкодралом топать.

Деваться некуда, потопали. К восходу кое-как дотелепали до Усть-Кишерти. Вогул подстреленный совсем изнемог, бедняга. Всю дорогу его, как в лихоманке, било – от раны или от того, что с летающей нежитью повстречался. Губищами отвислыми шевелил, вроде как сказать хотел что-то, но не решался. А версты за три до села впал в беспамятство. Мы его в коляску уложили, привязали, чтоб не выпал. Так и дотолкали мотоциклетку вместе с ним до лекпункта. Фельдшерицу разбудили, сдали ей больного с рук на руки. Она ему температуру смерила – сорок градусов! Хоть и неопасно пуля прошла, но крови и сил потерял много.

Птаха конягу поломанную к себе во двор покатил – там у него мастерская в сарайчике. А мы с этнографом и столичником дальше по улице пошли. Меня в сон тянуло – жуть! Только о том и мечтал, как на топчан завалюсь и прохраплю до вечера. У столичника тоже гляделки слипались, оно и немудрено – ночка выдалась не из легких.

Времени по моему хронометру – половина пятого, едва-едва солнце проглянуло. Вдруг видим, как вдоль заборов поперед нас Липка семенит. В шальку закрутилась, на волосьях косынка приметная, я сразу узнал. Куда это добропорядочную деваху в рань понесло?

Переглянулись мы со столичником и нагнали ее. Не ждала она нашего появления, оробела, ресничками пушистыми замигала.

А я ей:

– Ты чего не спишь, клопа тебе в онучи? Иль до зари тетрадки в школе проверяла?

Забубнила она, да все невпопад. Мигрень, в избе душно, не спится, вышла по росе погулять, извилины проветрить… Кто ж такой чепуховине поверит!

Наладился я ее в оборот взять, чтоб неповадно было представителям власти макаронные изделия на слуховые органы навешивать, но столичник возьми да и брякни:

– Полно вам, Егор Петрович! Олимпиада Юрьевна – женщина взрослая, интеллигентная. Имеем ли мы право ей недоверие оказывать? И в чем вы ее подозреваете?

Сбил меня с волны. Если б не посторонние, я бы за словом в карман не полез, дал бы ему укорот, суслику московскому. Но не при очкарике же собачиться! Растрындит потом, что правоохранители между собой свары устраивают – и кто нас тогда уважать будет? Смолчал я, счеты на опосля отложил. А сам подмечаю: столичник на Липку, точно мартовский котяра, уставился. Эге, брат, да ты тот еще юбочник! Потому и защищать ее вздумал – хочешь в глазенках лазоревых благородным предстать. Девки благородных любят, как мухи на них слетаются. Но Липку тебе охмурить сложновато будет, она хоть и субтильная на вид, но характер у нее – ого-го! Она на тебя и не смотрит – мордашку отворотила, шалькой завесилась. Не о благородстве твоем помышляет, а о том, как бы поскорее допрос докучливый прекратить.

– Я свободна?

– Конечно! – Столичник аж расцвел от радушия. – Вас никто и не задерживал… У меня одна просьба к вам: р-разрешите товарищу Байдачнику временно пожить на вашей территории? Он из Перми, университетский профессор, чистоту и порядок гарантирует. Правда, Антон Матвеевич?

Этнограф напыжился, очочками засверкал.

– О! В этом можете не сомневаться, уважаемый Виктор Самойлович, но… Нет ли у вас в райцентре какого-нибудь общежития, желательно с водопроводом и электроснабжением?

Опять все попутал, бестолочь. И что за капризы? Водопровод ему подавай! Забыл уже, как в шалаше с вогулами ютился и водой из лужи харю умывал?

– Чего нет, того нет, – отбрил столичник. И снова к Липке: – Так вы не возражаете, Олимпиада Юрьевна?

– Вам разве возразишь? – Она плечиком повела, но не соблазнения ради, а вроде как обреченность выказала. – Берите его к себе на чердак, места достаточно…

И шасть – за калитку. Тянуло меня столичнику что-нибудь зубоскальное отпустить, но поленился, от зевоты скулы свело.

– Покеда, – говорю. – Как проспитесь, заходите ко мне оба-два. Погутарим… гхы, гхы…

И отправился на боковую. Сморило в момент, но сон был неспокойный, рваный. То в закорках кололо, то в груди хлюпало. Слышал, как солдатка моя корову доить пошла, звякала в хлеву ведром. А когда часы настенные девять пробомкали, забарабанил кто-то в оконницу. Я от подушки отклеился, лупаю спросонья – а это Птаха, стоит снаружи и рожи мне корчит, во двор зовет.

Я, как был, в кальсонах, весь помятый, вышел, а у него уже каракули заготовлены. Читаю:

«Вагул ачнулся, требуит вас. Хочит сказать чаво-та».

– А тебе почему не сказал?

«Просит вас. Боицца».

– Эх, Птаха, Птаха! Советский милиционер, а грамотность на нуле, клопа тебе в онучи…

«Што перидать вагулу?»

– Передай, что скоро приду. И вот еще… гхы, гхы… Сходи, разбуди Липку, очкарика и этого… как его… Арсеньева. Пускай тоже приходят. Столичник мне в расследовании помогает, а Липка с этнографом по-вогульски балясничают, будут нам заместо переводчиков, ежели этот Санка опять русский язык с перепугу позабудет…

Грешен я, поспешать не собирался. Держал в уме, что призывает меня не нарком, а дикаришка-язычник. Кто он такой, чтобы я к нему на всех парусах несся? И что он может мне рассказать? Наверняка дребедень какую-нибудь, на поверьях замешанную…

На страницу:
3 из 4