Полная версия
Проблески ясности
Оставшись, таким образом, без работы, он не нашел идеи лучше, как запустить руку в капиталы отца, доставшийся ему по наследству, как единственному сыну, до того неприкосновенные, на тот самый черный день. Отец владел скромной ювелирной мастерской. При жизни это предприятие приносило попеременный доход, но под старость дело отца стало скорее убыточным, и чтобы не потерять всего, тот продал все свои запасы, вложив их в банк к небольшим накоплениям, и теперь все это перешло к сыну. Сумма, может, не великая набралась, но на год безбедной жизни, а также на три скромной, должно бы хватить. Разумеется, все зависит от размаха и образа жизни, но если отбросить бездумные растраты, то вполне себе можно прожить и года четыре, а то и все пять. Он, естественно, не планировал жить строго на отцовский капитал, но все же после увольнения никак не находил в себе силы сразу найти другое место работы, будучи точно в шоке или как бы сказать, состоянии схожем с похмельем, когда никак не можешь отойти от прошлого и жить далее. Ровно в таком стоянии он теперь оказался и был вынужден как раз по этой причине покинуть особняк, где жил с самого детства, не имея возможности платить за него, перебрался в эту скромную комнату. Случилось это, в действительно, еще за три месяца до увольнения, но уже тогда его ставка значительно упала и тот скромный оклад не позволял жить в особняке. Пришлось оставить самую уютную обитель, настоящую крепость, оберегавшую от всего мира. Тяжелые переживания о разрыве с родным домом, обострили в нем и без того навязчивые и неприятные чувства, а постоянный холод в новом убежище не создавал уюта даже сугубо физического, что уж говорить про душевное.
Он проспал до двух часов дня. Очнувшись уже совсем не в такой вальяжной позе, нежели заснул, он лежал, скрутившись калачом, точно кот, укрытый тонким одеялом, всегда сложенным на диване. Шляпа упала и откатилась чуть в сторону, его одежда оказалась еще более измята, нежели перед сном. Открыв глаза, сквозь не зашторенное окно он разглядел, что туман и тучи рассеялись и хоть солнце и закрывали то и дело наплывающие облака, на улице на порядок светлее, чем вчера. Кстати, о вчерашнем дне, он все никак не мог припомнить, что же заставило его, вольно, или невольно, оказаться в том поле. Упершись взором в одну точку, он пытался вспомнить хронологию дня, как вдруг его разум ухватился за какую-то совершенно постороннюю мелочь, раскрутив в голове историю и плавно позабыв о своих утренних страданиях, он уже думал о какой-то не имеющей значения чепухе. Все эти пустые мысли не приносят ничего хорошего, и в очередной раз устав сам от себя, он вылез из-под одеяла и резко встал на ноги. Голова закружилась, но скоро отпустило, хотя по телу все шла какая-то ломота, усталость. Он ощущал себя странно, болезненно, но при этом в данный момент ничем особенно не болел. И это ощущение, будто ему так уж не здоровится основательно укоренилось в уме, что даже не придумывая болезней, он просто себя не важно чувствовал, но к доктору решительно не собирался идти, на самом деле не представляя на что и пожаловаться, да и бывает разве такая болезнь, чтобы в уме не здоров, хоть ты и не псих? Этого он и не понимал еще.
Наконец скинув себя все, кроме рубашки, помятой и небрежно торчавшей, он накинул на плечи теплю вязанную кофту, достав ее из чемодана, которую носил под старость его отец, когда постоянно замерзал. Тодд разводил руки в стороны и пытался заставить хрустеть, как он полагал, больной позвоночник, но кости упорно не поддавались, уверяя, что организм еще силен, а проблемы в голове, но господин Гарди этого не слышит. Он поставил греться чайник, желая выпить купленного накануне чая, доставляемый в город одним его знакомым на корабле из дальних стран. Обычно, сразу после прибытия корабля, чай поступает разным лавочникам, но в силу каких-то почтенных чувств к памяти умершего Гримара Гарди, владелец корабля всегда отдает пару мелких тюков его сыну, что бы тот, получая товар из первых рук, наслаждался этим незатейливым напитком, которому капитан корабля предпочитает виски, джин и бурбон, прочем, он иногда не против смочить горло смесью грогом.
Пока вода кипела на огне, Тодд уже подготовил листы чая к заварке, тщательно взвесив необходимое их число на граммовых весах, немногим, что осталось от его прежней жизни в особняке. После, устроившись, на диване, закинув ногу на ногу, он с радостью вынул сверток, в котором держит свою не особо новую, единственную бриаровую трубку, с царапиной на боку от неловкого обращения, набил ее табаком, купленного в лавке у своего хорошего знакомого и любителя поговорить Томаса Малича – владельца магазина в паре кварталов отсюда. Раскурив трубку, Тодд изящным движением забросил спичку в горящий камин, и та, еще полыхая в полете, приземляется ровно посреди камина. Эту забавную традицию бросать таким образом спичку он подметил у своего отца, что вообще знался большим ценителем трубок, имел коллекцию таковых и относился к процессу с крайней мерой церемониальностью. Увы, от коллекции отца ничего не осталось, и только привычка вот так пускать в полет спичку и сохранилась на генном уровне в сыне. Не остались у Тодда и отцовские трубки – какие-то пришлось распродать, какие-то подарить старым друзьям, а у иных вышел срок. Так Тодд и ходил с одной единственной трубкой, не давая ей отдыха, и не то чтобы он не мог купить себе еще одну – напротив, это пока ему по карману, да вот никак не видел проблему, в том что она одна, и потому потребностей не чувствовал.
Абсолютно бесшумное приземление спички в огонь вдруг произвело в уме Тодда нечто наподобие щелчка. Немного оторвавшись от спинки, он подался вперед, слегка подскочил на месте, после чего выставил вперед указательный палец правой руки и сказал: точно! Собственные воспоминания помогли обнаружить себя же вечером в городе, когда он вот так уже планировал с удовольствием затянуться трубкой в тепле некоего помещения, но с тоской заключил, что трубку-то он как раз оставил дома. Не имея сил более наблюдать прочих мужчин и женин, вольготно позволявших пускать дым в свое удовольствие, Тодд удалился из, предварительно, незнакомого общества, но в голове никак не вяжется, что именно это было: ресторан, кабаре, театр или может просто некое собрание по определенным признакам или даже политическим убеждениям, где он даже совсем немного выпил. Если политика, то он надеется, что не наговорил там чего попало и не скрывался после от полиции… Нет, конечно же нет, Тодд умчался тогда домой, не нащупав в кармане ключ, обнаружил его в потайном месте в полу, забежал в комнату, взял трубку, но так спешил, что оставил шляпу на столе, и с того момента не брал ее в руки и удалился прочь. Он редко спешит, и что-то очень важное могло вынудить его. Или может кто-то? На том память обрывалась. Страшно подумать, но Тодд допускал, что вчера был либо безбожно пьян, либо забвенно очарован. А овладеть его разумом могла как женщина, так и безумная идея. Жаль, он сам этого не всегда мог понять.
На огне закипел чайник, и, поспешив снять его, Тодд торопливо сделал себе чаю, и неспешно потягивая его, в первых между глотками не отвлекался даже на трубку, так и не докурив ее, с тем, что табак перестал тлеть, он все время посвятил чаю и воспоминаниям, превращавшимся в мечты. В процессе погружения в раздумья, он, как уже неоднократно бывало, обжог себе язык и нёбо, не контролируя температуру напитка, что доставляло неприятные чувства и гарантировало болезненные ощущения на грядущие сутки. Как же не любил он это состояние, хоть уже и много раз с ним такое случалось. Одно печалит, теперь и трубкой как следует не насладишься, такие ожоги всегда очень мешали, но что поделать, все свершилось, и он – фаталист, принимает факт. Расстроившись, так и не допив чай, он вдруг помешался мыслями, обрекая себя на какие-то происки смысла существования, жалел, что нет под рукою револьвера, а то так бы на ровном месте и пустить бы пулю себе в рот, взволновался, затем, что если умрет однажды здесь от болезни, так и не найдет его, никто и не озаботиться. Весь этот всплеск как-то разом нахлынули, а все из-за нелепого ожога.
Все его мысли занимали несуразные, навязчивые думы, придавившие изнутри, не оставляя времени просто жить, ему непременно требовалось в сознании прокручивать странные сцены, мучить себя и сталкиваться с этим каждый день. Тодд не мог более находится дома, собравшись, наконец, иди на улицу, ведь скоро уже и вечер. Он уделил ответственное внимание своей одежде, собравшись, и оценив себя должным образом, ведь как бы не было ему тяжко и как бы он не думал о людях, мнение толпы, так или иначе занимало, так уж выходит, что всем это так значимо, да не все признают. Не вынуждая себя выглядеть идеально, он оставлял некоторое правило этакой нарочной небрежности, демонстрируя, что он не так что бы готовился идти в общество, делая вид, что ему все это дается так легко и вовсе не заботит.
Захватив с собой обернутую в ткань трубку, предварительно вытряхнув и почистив ее, он положил в карман еще старый кисет с табаком, каминные спички, и взглянул перед выходом на счастье на свое отражение в зеркале, вышел на улицу все в том же одеянии, что и с утра, но теперь уже и со шляпой на голове. И лишь бросив под ноги взор, Тодд с сожалением констатировал, что туфли действительно выглядят скверно. Если дома он оттер их, начистил, и в полумраке комнаты у выхода все выглядело более-менее терпимо, то уличный свет показал всю несостоятельность этого убеждения. Так ходить просто невозможно. Помявшись у дома некоторое время, Тодд вернулся назад, вынул из чемодана небольшую сумму денег и направился к ближайшему магазину, где ему продавали обувь и прежде. Продавец, должно быть, не помнил Тодда, так как тот совсем не частый гость, но подобрать новую пару смог с первого раза, точно знает ногу посетителя досконально, кроме того, и цена устроила обе стороны сделки. И уже ступая в новых туфлях по городу, Тодд чувствовал себя намного лучше, чем если бы он ходил в старых, да разве что, эти только натирали немного, но виду он не подавал, мерно шагая, делал вид что специально не спешит и получает от этого даже некое удовольствие, только чувствовал ли кто это? Нужно ли это знать прохожим? Он бы предпочел, чтобы они это чувствовали. На этот раз он сам был готов заносчиво смотреть в их лица, желая получить ответа, услышать мнение, как же им новый вид, новая пара кожаной обуви. Увы, на первом же встречном идея провалилась и больше Тодд не пожелал возвращаться к ней.
Октябрь выдался теплее, чем год назад и даже в юности ему такого светлого и теплого месяца никак не припомнить. Все чаще нынче твердят про перемены климата, на это ставят многие угрозы и катаклизмы, но пока люди предпочитают просто наслаждаться октябрем. Тех, кто не занят делом полно на улицах, обычно делая выбор между прогулками и сидением дома да в барах, горожане выбирают вариант с прогулками. Помимо учеников, праздно слоняющихся после своих учебных дел, хватает разного люда, и хоть на часах еще только начало пятого вечера, и многие заняты на работах, на улицах людно. Солнце немного согревает и лишь ветер со стороны океана дает о себе знать, да и в таком влажном климате не бывает так уж тепло в октябре. Впрочем, относительно жарких частей страны, куда однажды выпало попасть Тодду еще с отцом, здесь настоящий холод. Но, в основном, жизнь Тодда почти полностью прошла в этом городе, его особо ничем не удивишь, что бы пугаться какой-то прохлады и потому сейчас он выбрал излюбленный маршрут для прогулки по городу, на обратном пути от обувной лавки, обогнув свой дом, он направился сперва к порту, далее не доходя его, прошелся вдоль его линии по улице и свернул обратно к центру. Путь лежал мимо родного особняка, где прошла вся его жизнь до самых недавних пор, но от которого, увы, пришлось отказаться. Вспоминая о том дне, когда он последний раз вышел за порог, вспоминая об этом снова и снова, Тодд приходил в это место уже десятки раз. С замиранием сердца он приближался к дому, зная этот путь наизусть и вновь трудно поверить, что сейчас ему остается лишь поглядеть на него со стороны, отвернуться идти дальше. Тодд замедлил шаг, издали заприметив свой дом и окна комнаты, где он провел не просто детство, но как будто целую жизнь. Со многими, должно быть, бывает так, что привязываешься к месту до того состояния, что невозможно мыслить себя без него и это может быть хоть бы и единственная комната, но где все так создано для человека, что лучше и не бывает. Осторожно, точно смущаясь, он неуверенно поднимал взгляд на дом, оглядывая его со всех сторон, после уже смело, не скрывая чувств, глазел на все его стены, окна и на двор. Сам того не замечая, он завернул на тропу, ведущую к двери и тихо шагая, вплотную к ней подошел и застыл. Зародилось сильное желание сейчас постучать, попроситься войти, объяснит все и лишь раз посмотреть на свой дом. Он стоял, зажмурив глаза и уже зажав в руке ручку, готовый постучать ей, как вдруг в голове стали роится мысли, а что если сейчас это все увидят, сочтут его ненормальным или чего хуже – преступником, вдруг в этом доме что-то произойдет, или его ограбят, ведь сразу укажут на него не раздумывая. Эти мысли вынудили бывшего жильца судорожно одернуться и пойти прочь. Он шагал теперь уже быстро, опустив взор, спеша удалиться как можно дальше, плутая улицам, но уходя, он обещал себе, как и всякий раз, что вернется сюда и выкупит этот дом, непременно.
Тодд дошел до парка, где уселся привычно на скамью, которая отчего-то не пользовалась полярностью у людей. Может это все потому, что разместилась она в тени деревьев, плюс оказалась несколько удалена от остальных. На солнце там не погреться, да и не почитать газет, увы, впрочем, сегодня он читать и не собирался, потому не находя проблем, уселся на скамью. Вокруг мелькали люди, взрослые, подростки, дети, кто-то просто гулял, иные шли к церкви – старинному зданию, что стояло как раз спиной к Тодду, и такое соседство, с определенной суетой ему нравилось. Вся эта толкотня на улицах радовала и привлекала его иной раз. Он достал трубку, аккуратно развернув тряпку, в которую она была завернута, и решил закурить.
Набивая ее табаком, он вновь вспомнил про отца, ценителя трубок. Он их собирал, раскуривал по два года, и понимал все, и забивал, и подкуривал по-особому, и никогда в день не курил с одной трубки дважды, тогда как у Тодда она всего-то одна и табак он хранит в захудалом кисете. Как говорил ему отец: когда вижу, как ты небрежно куришь, голову хочется тебе оторвать.
Проникшись приятными воспоминаниями, он улыбнулся, памятуя беззлобное ворчание старика. Увы, теперь уже никогда не услышать его, но память жива, и она не мрачная и тяжкая, как об безвременно ушедшем или злом человеке, человеке, нет, Тодд вспоминает родителей всегда, когда ему хорошо, а вот о живых людях помнит совсем в другие моменты.
Раскурив трубку, он неспешно стал потягивать ее, а спичку по привычке эффектно зашвырнул в сторону, где в его понимании обычно бывал камин, но, к сожалению, он на улице. Еще не потухшая спичка полетела прямо на листья и там принялась тлеть, соприкоснувшись с совсем уж сухими листками, и далее пошел разгораться небольшой огонь. Никто особенно не видел, чтобы это совершил Тодд, но тот ощутил себя крайне неловко, внутри успев обругать себя же, предположив, что от этого сгорит целый парк, он поднялся, испытывая порыв пойти и затушить непреднамеренный огонь, но стушевался, поспешил убраться прочь, оставив удел покурить трубку на ходу. «Все, не хожу теперь сюда пару месяцев». Так он любил говорить о всяком месте, где оказывался, как он сам, думал некстати, но и сам себе отмечал, что «этак и вовсе в городе места мне не останется».
Этот небольшой пожар прервал его попытки вспомнить вчерашний вечер или скорее ночь, что же это все-таки произошло. Целый день он судорожно крутил в голове одни и те же обрывки, как гулял по городу, как купил шляпу, а далее… все обрывалось и это сводило с ума, не давало покоя. Точно сон или безумие. Он успел несколько отвлечься на происшествие в парке, но теперь уже шел по улице, где ловил, как ему казалось, взгляд абсолютно каждого прохожего и мысленного терзал себя догадкой, что они все не просто так глазеют, не просто так. Хотя оснований для этих ошибочных заблуждений не находилось совершенно.
Постепенно жизнь в вечернем городе пробуждалась, и когда уже солнце почти скрылось за горизонтом, Тодд держался исключительно освещенных улиц, по-прежнему шатаясь среди общества. Сам для себя он с радостью отмечал, что темнота, хоть бы и наполненная искусственным освещением, как-то сглаживает толпу и она уже не та, что днем и даже мысли и настрой, при плутании вечером очень отличаются от дневных. Это заметно и в самой толпе. Если днем больше спешки, суеты и беготни, то к ночи настроения утихают, люди больше гуляют, шутят, пьют и расслабляются, толпе уже нет дела до слоняющимися среди них, никто не одаривает взором, разве что вусмерть пьяный или иной попрошайка, но это уже не то, совсем не то.
Преспокойно разгуливая по улице, Тодд заметил стоящую на коленях то ли старуху, то ли женщину, в окружении детей и просящих милостыню. Удивительно, как только полиция не прогнала их, ведь вокруг столько достопочтенных граждан проводят свой вечер, в то время как своею бедой эти люди сгущают всю атмосферу, но тем не менее, сам Тодд внезапно проникся заботой к этим людям. Его отношение к угнетенным, если можно так сказать, почти всегда оставались весьма альтруистичными. Это касалось не только нищих, калек, но и больных, людей на тяжких работах, и прочих. Не будет ложью сказать, что он бы предпочел общество сенатора и его кабинета приюту или портовому бару, полагая, что там хоть и сложные люди, но более открытые, честные. И хотя в жизни ему не приходись найти хоть какой-либо крайней бедности и нужды, при том не шикуя, он всю жизнь входил в средний или чуть выше среднего социальный класс, где чувствовал себя весьма комфортно, но имея склонность к какому-то романтизму, увлекаясь литературой, он представлял себе класс бедняков несколько иначе, как об этом пишут почтенные авторы, но избирательно, не всех читая или вчитываясь. И если можно сказать, что он периодами мизантроп по отношению к массе, но по отдельности любит и жалеет людей, часто проявляя заботу о тех, от кого многие отвернулись. Постоянное нахождение среди них и внушило самому себе, что можно недолюбливать многие пороки толпы, не терпеть людей в больших количествах, но чтобы это не стало пустой идеей и предрассудком, нужно всегда быть рядом, чувствовать общество, касаться его и находить ответы и причины к своим теориям, страхам и взглядам. Тодд не из тех, кто ненавидит сидя дома, скрываясь и прячась. Быть может ему и нелегко во многом, и он не согласен с большинством людей, но только будучи рядом он постигает людей, убеждаться. Молчаливых же ненавистников, плюющихся гневом из отдаленного укрытия, он не считал своими единомышленниками, но недолюбливал еще больше остальных, и особенно это касалось юных сторонников модного нигилизма. И эта женщина на коленях, что очерняет или освещает это место, мрачное или светское, она и есть то, что видит он, и не видят другие, она подобна маяку, подобна пожару.
Он подошел к нищим, опустился пред ними, согнув колени и поглядел в глаза одному ребенку, он пытался его то ли обнять, как бы сочувствуя и жалея, что-то промолвил, но люди лишь пугались, опасаясь, что это розыгрыш богатого господина, развлечение такое, и потому сторонились излишнего внимания, предпочитая ограничиваться молчаливой подачей милостыни. Ощутив странную неловкость, он поднялся, распрямился, уловив на себе теперь уже откровенно удивленные и даже, от некоторых прохожих, пренебрежительные взгляды, Тодд спешно сунул руку в карман, и, нащупав там несколько монет, не разглядывая их, достал, опустил в руку женщине, случайно коснувшись ее ладони, и тут же пошел прочь. Первые секунды он ощущал себя прекрасно, совершив достойный поступок, но вдруг по его руке разлилось странное тепло, точно от того соприкосновения. В уме он сам себя молил: не думай об этом, не думай, не думай, нет. Но уже бродили домыслы, а вдруг она больна кожным заболеванием, вдруг там у нее целая россыпь болезней и все они сейчас ему передадутся. Эти мысли моментально нагнетали тревогу и панику, Тодд засуетился, не подавая вида внешне, в уме он уже представлял свои похороны, на которые никто не придет, только Елена, торговка шляпами и то чтобы эту шляпу забрать прочь, ведь она совсем новая… О, Боже, он успел метнутся в один из проулков, рванув коротким путем к ближайшему пункту, где ему могли помочь врачи, но по пути на глаза попался магазин, вернее табачная лавка, владельцем и продавцом в которой был его, пожалуй, единственный близкий приятель Томас Малич.
Невольно отдаляя руку в сторону, он корил себя, что не имеет бесценной привычки носить перчатки, ведь с ними таких забот и вовсе не случается. С такими мыслями, но с безмятежным видом, что ему всякий раз удавалось совмещать на публике, он, все же, излишне поспешно вошел в табачную лавку Малича, где, по счастью, не было ни единого человека.
Это помещение предстало собой один небольшой зал, где на прилавках ютились многие сорта табака, доставляемые из нескольких краев мира, помимо них имелись трубки, кисеты, средства для чистки и топталки для трубок и все это при слабом освещении пары ламп. За прилавком скучал Томас Малич, высокий, крепкий мужчина, с добрыми глазами, усами и большим носом. Он обладал мягким, открытым характером, но имел привычку говорить прямо, без лукавств, но избегая прямых обид для собеседника. С Маличем многие знались из-за его манеры и умения поговорить, а также качественного табака по разумным ценам. Сюда захаживали даже почтенные граждане, особенно когда их не видели посторонние взгляды.
– Томас, – обреченно бросил ему с порога Тодд, не стесняясь при нем скрыть эмоций, – мне срочно нужна помощь.
– Тодд, черт тебя подери, что сучилось?
– Мне нужна вода или спирт, или мазь. Кажется, я смертельно болен…
– Уже умираешь? А спирт тогда на что?
Тодд сумбурно поведал ему о случившемся. На это известнее Томас отреагировал добрым смешком и сказал, что все сейчас решит. Удалившись на мгновение в свое подсобное помещение, он вынес мокрую тряпку, которой новоявленный больной спешно протер руки и не то чтобы успокоился, но чуть обрадовался, что с рук снят этот болезненный налет.
– Как думаешь, оно же не могло так быстро распространиться по телу?
– Разумеется, не могло.
– Ты ведь не врач, откуда тебе знать?
– Как не врач? Я врач, да, просто ты этого не знаешь. Я военный врач, чтоб ты знал. Руку пришить смогу! – задорно отвечал Малич.
– Томас, прошу, прекрати эти шутки, я же ведь серьезно.
– А какого черта ты ко мне тогда пришел вообще? Иди, ищи врача, а нет, так давай лучше покури. Уже, поздно, я закрываюсь.
И Малич вышел из-за прилавка и закрыв дверь магазина сказал, что на сегодня все, усевшись напротив Тодда, он решил немного поболтать с ним, прежде чем пойдет домой, все же хотелось в который раз проговорить, что время для торговли нынче не то, и народ меньше ходит. Показав жестом, что тот может закурить прямо здесь, теперь уже не боясь напускать дыма, Тодд достал свою трубку и поднеся спичку, было приноровился ее пустить прочь, но вспомнив, что здесь сорить нельзя, да еще сожжет что-нибудь, он задержал ее в руках, пока огонь дошел до пальцев, и едва не получив ожег выбросил ее на прилавок, где Томас прихлопнул пламя рукой как муху и ухмыльнулся над этой глупостью.
Он курил, пытаясь пускать кольца дыма, но не получалось, и он злился, мол, у всякой портовой бестолочи выходит, а у него нет.
– Эка ты людей как странно меришь, – в шутку возмутился Малич.
– Что ты имеешь в виду?
– Обрекаешь портового человека на всякое безобразие, не оставляешь ему даже права дымить получше любого горожанина.
– Ты не подумай, Томас, я ведь не злобой, так от обиды, я же ведь к людям вообще-то хорошо отношусь.
– Поодиночке, я знаю. А мне ведь обидно.
– За что? – искренне удивился Тодд.
– А как за что, хитрец этакий, это пока я здесь с тобой, ты значит, меня любишь, друг я тебе, а как выйду сейчас на улицу, так я толпа, там ты меня уж и презирать не постыдишься.
– Нет, что ты, Томас, такое говоришь? Это совершеннейшая ерунда!
– А черт тебя знает ерунда или нет, как вспомню, на что надумал, я ж ведь сам, когда-то, в порту работал.
Тодд понурил голову, растершись от сложившейся ситуации, правда, он уже жалел о сказанном, теперь боялся, что и Малич вот так от него отвернется и уйдет и больше и здороваться не станет.
– Прости, я ведь вовсе не то хотел сказать ничего плохо о моряках и тех, кто там с ними в порту работает…
– Ладно, ладно, я-то ведь и не курю, дым пускать вообще никак не умею.
Тодд напрягся, тревожно глядя на друга, тот сохранял такое же лицо, пока вдруг резко не рассмеялся, самым искренним хохотом и уже после утешил своего, казалось, окончательно безутешного товарища, что все это шутка.