
Полная версия
Тегеран-82. Начало
Читая эти названия сейчас, я лишний раз убеждаюсь, что в 80-м году была абсолютно счастливым ребенком. Я искренне не видела никаких причин сомневаться в том, что, получив в 18 лет права в ДОСААФ (про него мне рассказал папа), я стану выбирать между Ford Thunderbird, Cadillac Deville, Chevrolet Camaro и Corvette.
«Доджи» нравились мне меньше. Кто ж знал, что к моменту моей взрослости загадочный ДОСААФ растает в воздухе как призрак, а «ханумкины» машины из моего детства станут коллекционными раритетами и едва ли когда-либо будут мне по карману.
Зато по моей милости наш «Пежо» так навсегда и остался «жопо». Так его называла даже мама, несмотря на то, что моя непредумышленная ошибка вызвала у нее неприличные ассоциации.
Тегеран-80 был удивительным Вавилоном своего времени: приметы шахского «прозападничества» религиозные фанатики еще не успели разрушить и доесть. Но современные здания из стекла и бетона и авангардистские многоуровневые эстакады покрылись «граффити» из начертанных небрежной крупной вязью религиозных призывов.
В супермаркетах и магазинах, украшенных гигантскими портретами Хомейни, горожане по-прежнему выбирали импортные товары и продукты. Тегеранцы привыкли, что сливочное масло, молоко и пирожные – датские, йогурты, овсянка и чай – английские, сыры голландские, ветчина испанская, косметика и духи – французские, джинсы и жвачки – американские, а техника – японская.
Они не сразу осознали, что очень скоро эти простые и привычные вещи навсегда исчезнут из их жизни.
В 80-м на центральной торговой улице Пехлеви, уже переименованной в Моссадых (см. сноску-3 внизу) еще можно было запросто купить студийные кассеты с европейской и американской поп-музыкой. И я чрезвычайно гордилась своей коллекцией, где были «АББА», Род Стюарт, «Bee Gees», «Пинк Флойд», «Роллинг Стоунс» и еще много чего. А в Москве в то время большинство моих сверстников еще слушало пластинки фирмы «Мелодия».
Владельцы магазинчиков на Пехлеви, если видели ребенка, всегда дарили подарки – хоть наклейку, хоть жвачку, но что-нибудь обязательно сунут. Моя мама сначала пыталась запретить мне принимать эти дары по принципу «московской конфетки от чужого дядьки». Но вскоре даже она уловила, что на Востоке подношения чужим детям – это абсолютно нормальный жест, не имеющий под собой никакого подтекста. Иранцы просто очень любят и детей, и дарить подарки. Делают это они от всей души и искренне обижаются, если их дары отвергают.
Зимой 1358-го мы с родителями наблюдали из нашего «жопо», казавшегося космическим кораблем из иной жизни даже папе, как новая власть равняла с землей остатки знаменитого тегеранского квартала «красных фонарей» Шахре-Ноу, его исламские революционеры разгромили первым делом.
Следующей на очереди у бульдозеров была легендарная хиябан-е-Лалезар (хиябан – улица; куче – переулок – перс). Эта «улица кафе-шантанов» находилась в «дипломатическом» районе, прямо за нашим посольством. Дипломаты разных стран прозвали ее «тегеранским Монмартром». Именно его «шайтанские притоны» в пылу борьбы со спиртным и развратом громили и жгли повстанцы еще 5-го ноября 1978-го (см. сноску-4 внизу). После этого некоторые «гнезда порока» на Лалезар еще пытались открыться, но дни их уже были сочтены. Теперь победившая исламская мораль решительно стирала бульдозером с лица города даже малейшие воспоминания о былой распущенности.
Папа рассказывал, что эта улица описана в романе «Страшный Тегеран» иранского писателя Мортеза Каземи. Звание одновременно самой развратной и самой заманчивой хиябане Лалезар приобрела еще в прошлом веке (см. сноску-5 внизу).
Позже на хиябан-е-Лалезар мы всем посольством закупали для своих московских квартир помпезные хрустальные люстры с висюльками и журнальные столики из цельных кусков редкого розового мрамора на витых медных ножках. Люстры были хрупкими, а столешницы тяжеленными: их паковали в гигантские коробки и отправляли в Союз в качестве дипломатических грузов.
При нас же кинотеатр имени персидского поэта Рудаки, где под покровительством сестры шаха, любительницы современного искусства, прошел спектакль с реальным половым актом на сцене, переименовали в Театр Исламской песни (см. сноску-6 внизу). Мы даже туда как-то ходили: нужно же было как-то прикасаться к культурным ценностям.
Кстати, насчет полового акта: тогда говорили, что пресловутый спектакль тегеранские театралы посмотрели даже раньше, чем их парижские, лондонские и нью-йоркские собратья. Западные культурные чиновники сомневались, а иранский министр культуры просто слушался шахскую сестру.
Закрылись и кинотеатры: их растерянные владельцы пока не знали, что делать дальше. Фильмов, допускаемых неожиданно вернувшейся на государственный уровень исламской моралью, пока не сняли, а уже отснятые запретили, как ей несоответствующие. И чтобы хоть как-то зарабатывать, хозяева тегеранских киношек, которых в центре было пруд пруди, втихаря выдавали запрещенные фильмы напрокат оставшимся в городе дипломатам. И вечерами зимы 80-го, запершись в конференц-зале госпиталя, где был большой экран и аппаратура, плотно занавесившись светомаскировкой, советские врачи и примкнувшие к ним эвакуированные сотрудники посольства развлекались просмотром отвергнутого режимом кино. Собственно, для советского человека эти фильмы были такими же запретными – эротика, ужасы, боевики. Смотрели, затаив дыхание, невзирая на то, что языков, на которых шли те фильмы, почти никто не знал. Чаще всего это был язык производителя ленты с персидскими субтитрами: и если английский советская публика еще кое-как понимала, то фильмы на прочих языках оставались для нас лишь диковинной картинкой из «ненашенской» жизни. Зато всегда можно было включить собственное воображение и домыслить сюжет на свой вкус. А сама картинка завораживала: другая, невиданная жизнь, иные лица и отношения между героями. Как выяснилось много позже, той тегеранской зимой мы, оказывается, насладились первой американской версией «Титаника» 1957-го года, творениями Роже Вадима и Алана Паркера. Но тогда не только мы, но даже наши родители даже понятия не имели, что именно мы смотрим.
Брали с собой на закрытые просмотры и нас – пятерых «детей полка». А поскольку названия на коробках с кинопленкой никому ничего не говорили, и никто из взрослых толком не знал, о чем будет фильм, то младшему поколению в нашем лице позволялось сидеть в зале до первых сомнительных кадров. Если действо на экране вдруг становилось похожим на эротическое или на кошмарное, нас тут же выставляли из зала, прямо посреди сеанса. Мы обиженно выходили, выжидали минут пять в темном холле второго этажа, а потом бежали ко второй двери в конференц-зал, тихонько приоткрывали ее и подсматривали до самых финальных титров.
Один фильм (он шел на французском с субтитрами на фарси), помнится, лишил меня сна на целый месяц: в нем красивая молодая девушка в роскошном пышном белом платье оказалась вампиршей. Темными ночами она выходила из старинного замка, в котором жила, отправлялась на старинное же кладбище поблизости, уединялась в склепе какой-то своей давно умершей родственницы – а потом отправлялась пить кровь гостей замка! Для этого она делала разрез на шее своей спящей жертвы при помощи перстня с заостренным алмазом, который носила на месте обручального кольца. По крайней мере, именно так я увидела то кино, не понимая ни слова из того, что говорят друг другу герои.
Ах, как долго приводили меня в ужас воспоминания о той прекрасной кровопийце! Больше всего меня поразила ее двойственность: ведь днем она была очаровательной жизнерадостной красавицей, и ничто не выдавало ее кровожадных наклонностей. Ну разве что ее боялись лошади на конюшне при замке.
А 38 лет спустя я нашла тот фильм из своего детства в интернете – даже не зная его названия! Просто набрала в поисковике «вампирша в белом платье, Франция, 70-е годы». Интернет выкинул целое море анонсов, но я сразу узнала ту самую «свою» вампиршу из Тегерана-80 – уж больно она была хороша!
А фильм оказался снят в 1961-м году и назывался «…И умереть от наслаждения». В нем Роже Вадим снял свою следующую после Бриджит Бардо жену – потрясающе красивую шведскую манекенщицу Аннет Стройберг того же типа внешности, что и Бриджит. Каково же было мое удивление, когда – почти четыре десятка лет спустя! – я узнала, что кровопийцей та красотка в белом сделалась не просто так, а из ревности. А само кино было не столько фильмом ужасов, сколько лентой о несчастной любви.
Еще у нас было много книг: их присылали каждой семье из Союза сердобольные родственники. А заканчивая командировку, люди, разумеется, не увозили книги с собой, оставляя их тем, кто приезжал на их место. Таким образом, библиотека в квартире, куда поселились мы с папой и мамой, была весьма обширной, хотя и никак не систематизированной. Сказалось многообразие вкусов тех, кто жил в этой квартире до нас.
Но главное, что обширный книжный шкаф стоял именно в моей комнате! Ее гигантское окно выходило на армянскую церковь Святого Саркиса и школу при ней.
Я любила распахнуть раздвижное окно настежь и врубить кондишн на тепло (наш дом был оборудован очень продвинутыми для того времени напольными кондиционерами, работавшими как на охлаждение, так и на обогрев). Мне нравился воздух Тегерана, хоть мама и говорила, что в этом городе вместо воздуха смог. Бабушке в письмах она писала, что «мы живем будто в кратере вулкана и постоянно нюхаем гарь».
Лично мне так не казалось, и я любила, чтобы воздух Тегерана залетал в мое окно вместе со звуками и запахами, но при этом немного бы подогревался.
В разгар январского дня в Тегеране солнце припекало, но с 8 до 11 утра, когда я корпела над книжками, было еще довольно прохладно. Каждый раз при виде меня на фоне распахнутого окна и пыхтящей воздушной печки, папа усмехался:
– Каримхан отапливаешь?
Адресом нашего бимарестана была улица, названная на французский манер – Villa avenue. Но окна моей комнаты выходили на улицу Каримхан-Занд и стоящую на ней армянскую церковь Святого Саркиса.
В 80-м еще многие улицы носили некорректные с точки зрения исламизации названия, но до топонимики у нового режима руки пока не доходили. Переименовали лишь самые идеологически важные.
До исламской революции тегеранский адрес советского посольства некоторым казался странным – «Посольство СССР, Тегеран-Иран, Черчилль-стрит, угол с Рузвельт-авеню, 39».
Наше посольство оказалось одним боком «на Черчилле», а другим «на Рузвельте» по причине того, что во время легендарной Тегеранской конференции в 1943-м Рузвельт остановился в советском посольстве – в том самом здании, где проходила сама конференция. А Черчилль ночевал в своем посольстве, которое в Иране традиционно находится под боком у нашего. Тегеранские старожилы рассказывают, что дипломатические миссии СССР и Великобритании, несмотря на отсутствие каких-либо явных связей, в Персии всегда держались рядышком. И стоило советскому, а до него и царскому диппредставительству, слегка изменить дислокацию, как вскоре под боком оказывался и английский сосед. Даже свою летнюю резиденцию посол Ее Величества распорядился устроить по соседству с Зарганде, куда мы переезжали на лето во главе с нашим Чрезвычайным и Полномочным. Британское посольство в Тегеране и по сей день находится по соседству с российским.
Разумеется, после таких сановных ночевок три самых ближних к эпицентру исторического события улицы тегеранского «дипломатического анклава» получили имена участников «большой тройки». Главный въезд на нашу территорию был с Черчилль-стрит, а малый вход – с Рузвельт-авеню, поэтому адрес посольства и звучал так странно. Напротив нашего малого входа, на противоположной стороне Рузвельт-авеню, расположилось посольство США.
Зато прямо напротив наших главных ворот начиналась улица Сталина: она лежала прямо перпендикулярно Черчиллю, на ней стоял наш посольский клуб, в здании которого в 43-м ночевал советский вождь.
Но исламская революция все изменила. После ее победы мы вместе с французским посольством оказались по адресу Нёфле-ле-Шато, 39. Однако новый режим переименовал нашу улицу Черчилля на французский манер вовсе не в угоду французским дипломатам, а в честь парижского предместья, ненадолго приютившего беглого имама Хомейни. В этом городке в северном департаменте Иль-де-Франс аятолла в 1979-м жил три месяца, когда Ирак его уже выпроводил, а Иран назад еще не ждал. Прямо из Нёфле-ле-Шато он вернулся в Тегеран, ознаменовав тем самым победу в Иране исламской революции.
После революции Рузвельт-авеню стала проспектом шахида Муфаттеха – какого-то исламского мученика, а улица Сталина превратилась в «куче-е-30-й-Тир» – переулок имени 30-го Тира («куче» – маленькая улица, переулок; 30 Тира – день мученической смерти святой Фатимы, дочери Мухаммеда). В шутку мы называли ее между собой «проспектом 25-летия Октября». На 30-м Тире было симпатичное кафе «Голе Резайе», до войны мы пили там кофе.
Еще одна улица нашего посольского анклава, ближе к французскому посольству, стала хиябан-е-Мирза Кучек-хан, почтив таким образом память хана северных провинций Ирана, поднявшего антишахское восстание в 20-х годах ХХ века. В своей прошлой, дореволюционной, жизни она была улицей имени генерала де Голля, который, говорят, был тайно влюблен в третью жену шаха Пехлеви – шахбану Фарах.
Улица Лалезар стала улицей Шахрияр, а изысканная ave. Naderi, названная так когда-то в честь Надир-шаха и его династии, на какое-то время и вовсе исчезла с карты Тегерана. Новое имя – хиябан-е-Джомхури-йе-Эслами (улица Исламской республики) ей присвоили только через пару лет, поэтому мы называли ее по старинке – Надери-авеню.
А вот Джордан – самый дорогой бульвар времен шаха с изысканными бутиками и ресторанами – свое название удивительным образом в пекле революции сохранил. Но зато с одной стороны уперся в Майдан Шахидов, а с другой – в площадь Нельсона Манделы.
Из посольского района мы выезжали в город по Hafez highway – скоростной магистрали, носившей имя великого персидского поэта Хафиза. Чем он не угодил исламской революции, неизвестно, но хайвей его имени переименовали одним из первых: в 1982-м он превратился в проспект Единства. Возможно, Хафиз провинился тем, что упоминал в своих газелях вино и дивных красавиц. Правда, в мой последний визит в Тегеран в 2015-м проспект возле нашего посольства снова носил имя Хафиза.
* * *
Каждое утро – с 8-ми до 11-ти – я сидела перед своим окном, «отапливая Вилла-авеню», с книжкой в руках и наблюдала за жизнью армянских школьников в Тегеране, которая была так не похожа на нашу.
Родители обязали меня несколько часов в день читать присланные из Москвы учебники за 3-й класс – возможно, они и впрямь верили, что я смогу пройти пропущенный материал самостоятельно. Но, скорее всего, они были просто не слишком высокого мнения о 3-м классе советской школы. Так или иначе, но по несколько часов каждый день я честно сидела в своей комнате с видом на армянскую церковь, но вместо учебников тайком читала взрослые книжки. А ровно в 11.00 хватала скейт и убегала во двор кататься. Знания мои никто не проверял – некогда было, оба моих родителя работали.
Мамина трудовая деятельность в приемном покое была для нас чем-то вроде ежевечерней юмористической передачи, за неимением лучшей. Маминой обязанностью было вносить в журнал данные первичных посетителей. С момента своего трудоустройства ежевечерне во время ужина она развлекала нас с папой историями из жизни приемного покоя.
Шутка ли, не зная ни английского, ни фарси выяснить у посетителя ФИО, адрес и то, на что именно он жалуется! К приемному покою были прикреплены две помощницы-переводчицы – иранки азербайджанского происхождения Сара-ханум и Роза-ханум. Они свободно владели фарси, русским и тюркским, но помочь могли не всегда – они заодно ведали архивом, составляли и возили отчеты в иранский минздрав и помогали с переводом советским врачам, ведущим прием. Сама мама в школе и в институте учила немецкий и уверяла, что даже кое-что помнит. Но воспользоваться этими знаниями в приемном покое ей никак не удавалось. В то время почти все иранцы легко общались на английском, а вот немецкий в ходу у них не был. Маме приходилось без конца залезать в выданный ей помощницами русско-персидский разговорник, который Сара с Розой сделали сами, напечатав слева русскими буквами самые ходовые фразы на фарси, а справа – их перевод. С помощью этого «самиздатовского» словаря маме удавалось успешно заполнять журнал первичных посетителей – а заодно общаться с множеством разных людей и познавать мир.
Ее первая рабочая неделя ознаменовалась культурным шоком:
– Такие странные эти иранцы! – делилась она с папой в свои первые рабочие дни. – Приходит сегодня пожилой перс, за живот держится и что-то на своем мне объясняет. Я ему: «Эсме шома че?» («Назовите ваше имя» – перс). А он мне: «Насрала!» А за ним другой, тычет пальцем себе в бок и бормочет: «Насратула-насратула…»
– Ничего странного, – добродушно разъяснял мой папа, знающий фарси. – Насролла и Насратолла – одни из самых древних и распространенных в Иране мужских имен.
А уж пытаясь вызнать, что и где у пациента болит, чтобы внести это в журнал, мама в полной мере освоила пантомиму и устраивала целый театр мимики и жестов.
На примере мамы папа объяснял мне, как важно в жизни знать иностранные языки. Поэтому мои родители, хотя и наплевали на природоведение с математикой и пионерию, все же отдали меня на курсы английского – при той самой армянской школе. Боялись, что по возвращении в Москву меня не возьмут назад в мою английскую спецшколу, конкурс в которую был чуть ли не как в театральный вуз. Между собой папа с мамой называли мою школу «позвоночной» – в том смысле, что принимали туда только по звонку от важного человека. И вот ради этой «позвоночной» мне пришлось ходить в армянскую, где говорили либо на армянском, либо на английском – и хотя бы один из них приходилось понимать и отзываться. Я выбрала «зло» более знакомое и заговорила на английском. Не знаю, хорошо ли учили английскому в армянской школе, но от ступора советского отличника, стесняющегося говорить на иностранном языке (а вдруг закрадется ошибка?!) я избавилась точно. С ошибками или без, но я бойко тараторила на английском безо всякого смущения – доносила, как могла, свои мысли до собеседников и как-то понимала, что они говорят в ответ.
Благодаря армяно-английской школе и инциденту, описанному ниже, тегеранской весной 80-го я обрела подружек из местных – дочек владельца магазинчика за углом, в котором закупались продуктами все совработники. Наша дружба оказалась длиною в жизнь: я навещала Ромину и Рою в Тегеране несколько раз, а в последний – всего пару лет назад. Но тогда, в 80-м, о дружбе на всю жизнь я вовсе не думала, просто чувствовала потребность в девчачьем обществе. К своим девяти годам я научилась прекрасно драться и обидно обзываться, но девичьего во мне не было ровным счетом ничего. Никаких природных девчоночьих черт вроде кокетства и любви к нарядам во мне не проявлялось. По двору я бегала в советской коричневой школьной форме с черным фартуком – именно потому, что носить ее никто не заставлял, а для тегеранской зимы она была в самый раз. К тому же, вокруг не было кучи аналогично одетых девчонок, и в форме я не чувствовала себя частью унылой однообразной толпы. Девчонок не было вообще – и это была единственная проблема, которая в тот год по-настоящему меня волновала.
В 9—10 лет очень важно осознавать свое место в детском социуме, а у меня он был небольшим и что самое ужасное – чисто мужским. Мало того, что все четверо единственно возможных для меня друзей были мальчишки, так еще трое из них были меня младше. Я даже не знаю, что именно из этого было хуже – пол или возраст. Мы с Сережкой, моим ровесником, по праву старшинства считались главными и младшие – первоклассник Лешка и второклассник Макс – нас слушались. Изредка восставал только наш самый младший, пятилетний Сашка, он же брат Сережки. Беднягу все время оставляли на старшего брата: их мама была операционной сестрой при папе – хирурге-акушере. Иногда пятилетний Сашка мог обидеться на подзатыльник от Сереги и наябедничать родителям. Но если мы с Сережкой ссорились и дрались, а такое тоже случалось, Сашка все время горой вставал за брата. Сережка вообще был для младшего брата идеалом, как сейчас сказали бы – иконой стиля. Младший брат повторял за ним как хорошее, так и плохое – например, ругательные слова. А выражались мы, бывало, не самым культурным образом – особенно, когда ссорились.
Интересно, что в начале зимы 80-го, когда мы впятером соединились (и уединились) на больничном «большаке», ругательства у всех нас были разные, а к ее концу как бы унифицировались. Учитывая наш ограниченный детский контингент, логично предположить, что нецензурный вокабуляр заимствовался нами дома. Самые затейливые ругательства притаскивали в нашу узкую компанию Сережка и Сашка. Их папа был именно таким хирургом, какими мне представлялись хирурги по кино и книгам – немногословный высокий крепкий мужик, с большими теплыми руками. Да и взрослые рассказывали, что Сережко-Сашкин папа – что называется, хирург от Бога. Говорили, что ему не было равных – как в операционной, так и по части крепкого словца. А что до его акушерской специализации, я тогда не очень понимала, что это. Для нас все эти мудреные названия докторских профессий – отоларинголог, дерматолог, уролог – были привычными, обиходными названиями, но чем именно они там занимаются в рабочее время, нас не сильно интересовало. Точно нам была известна сфера приложения только тех специалистов, которых обслуживающий персонал из местных, нахватавшийся русских слов, называл по существу – например, доктор-кожа (дерматолог), доктор-нос и доктор-глаз. Лешкин папа как раз был «доктор-нос», папа Макса – «доктор-глаз», а Серегиного папу местные никак не называли.
Правда, однажды Серегин папа взял нас с Серегой на операцию по кесаревому сечению – наверное, в педагогических целях, чтобы мы увидели, как нелегко матери дается жизнь ее ребенка. Мы наблюдали все от начала и до конца – и на меня действо произвело глубочайшее впечатление. Особенно, когда Сережкин папа извлек из кровоточащей раны на животе усыпленной и укрытой простыней пациентки настоящего, живого ребеночка и тот жалобно заскулил. А потом Серегин папа отрезал – как мне показалось, от новорожденного – какой-то окровавленный предмет размером с яйцо и ловко метнул его в урну в углу операционной прямо над нашими головами. Тогда же я имела удовольствие прослушать хваленые крепкие «хирургические» выражения. Ничего подобного я доселе не слышала: дома при мне ничего страшнее «сволочи» не произносилось. Но удивительным образом крепкие словечки не покоробили мой слух: я восприняла их как фольклор, подивившись, что витиеватые производные от всем известных «плохих» слов могут звучать не похабно, а забавно.
Мне казалось, что Серегин отец прямо-таки излучает доброту, надежность и справедливость. Возможно, потому что, когда у нас с Сережкой случались драки, он всегда вставал на мою сторону. А однажды, когда мне удалось в драке победить его сына, он меня даже похвалил. А Сереге небрежно бросил: «Мало того, что с девчонкой связался, так она тебя еще и поколотила!» С того памятного момента Сережка больше никогда на мои задирания не отвечал, презрительно роняя, что с женщинами он больше не связывается.
Как-то вечером мама за ужином в очередной раз веселила нас с папой историями из жизни приемного покоя:
– Такая роскошная дама поступила к нам в платную гинекологию! – делилась мама. – Я даже не знала, что бывают такие красивые и утонченные персиянки! Наверное, из местной аристократии. И что она только забыла в Красном Кресте?
– У нас лучшие в городе гинекологи, – вступился за честь госпиталя папа. – Особенно после того, как уехали английские и американские.
Мама сообщила, что новая пациентка легла на обследование по женской части – и принялась со смаком описывать ее дорогой шелковый халат, золотые украшения, гордую осанку, тонкость черт и изысканность манер. Описания были столь наглядными, что я во всех красках представила себе эту шикарную даму. Заодно мама похвалилась, что ей, наконец, удалось применить свой немецкий, благо новая пациентка изъяснялась на всех европейских языках. К тому же, новенькая очень обрадовалась случаю пообщаться с первой в ее жизни советской женщиной, которой оказалась моя мама.
– Она рассказала мне, что училась в Париже на архитектора, – поведала нам мама за очередным ужином. – В той же «эколь» (школе), что и шахиня Фарах Пехлеви.
Еще несколько вечеров подряд мама живописала, как подружилась с шикарной персиянкой и как многое про нее узнала. Имя красавицы – Паризад-ханум – произвело фурор среди моих дружбанов мужского пола, которым я (за неимением иных новостей) мамины рассказы исправно передавала. На фоне однообразных бомбежек появление ханум «Париж-в-зад», как тут же окрестил новую пациентку Серега, стало настоящим событием.