bannerbanner
Камо грядеши
Камо грядеши

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 12
Руки, богиня иль смертная дева, к тебе простираю,Если одна из богинь ты, владычиц пространного неба,То с Артемидою только, великою дочерью Зевса,Можешь сходна быть лица красотою и станом высоким;Если ж одна ты из смертных, под властью судьбины живущих,То несказанно блаженны отец твой и мать, и блаженныБратья твои…

Даже Помпонии нравилась изысканная учтивость этого светского человека. Что ж до Лигии, та слушала его в смущении и, краснея, не смела поднять глаза. Но вот в уголках ее рта дрогнула шаловливая улыбка, на лице отразилась борьба между девической стыдливостью и желанием ответить – и, видимо, это желание победило: глянув вдруг в упор на Петрония, она ответила ему словами Навсикаи, произнеся их единым духом, будто заученный урок:

Странник, конечно, твой род знаменит: ты, я вижу, разумен.

После чего, быстро повернувшись, упорхнула, точно спугнутая птица.

Теперь пришел черед Петрония удивляться – он не ожидал услышать Гомеровы стихи из уст девушки, которая, как он узнал от Виниция, была родом из варварского племени. Он вопросительно посмотрел на Помпонию, но та, не заметив его взгляда, ничего не сказала – в эту минуту она, улыбаясь, смотрела на сиявшее гордостью лицо Авла.

Гордость эту Авл и не пытался скрыть. Он был привязан к Лигии, как к родной дочери, и вдобавок, несмотря на свои древнеримские предрассудки, побуждавшие его метать громы и молнии против греческого влияния и его распространения в Риме, греческий язык был в его глазах признаком высшей светской утонченности. Сам Авл так и не овладел им, о чем втайне сокрушался, и теперь ему было приятно, что знатному гостю, да кстати и писателю, видимо считавшему его дом чуть ли не варварским, ответили на языке Гомера и его стихами.

– У нас в доме есть учитель-грек, – сказал он, обращаясь к Петронию, – он учит нашего мальчика, а девушка слушает. Она еще воробышек, но милый воробышек, и мы оба к ней привыкли.

Петроний смотрел сквозь переплетение плюща и каприфолии на игравшую в саду юную тройку. Виниций сбросил тогу и в одной тунике подбрасывал мяч, а стоявшая напротив него с поднятыми руками Лигия старалась мяч поймать. При первом взгляде девушка не произвела на Петрония большого впечатления. Она показалась ему слишком худощавой. Но, приглядевшись в триклинии поближе, он подумал, что, пожалуй, именно такой можно себе представить юную Аврору, – и как знаток женщин отметил в ней нечто необычное. Он все увидел и все оценил: и розовое, будто светящееся личико, и свежие, точно для поцелуя сложенные губки, и голубые, как морская лазурь, глаза, и алебастровую белизну лба, и пышные темные волосы, отливающие на извивах янтарем или коринфской медью, и стройную шею, и божественную линию плеч, и всю ее гибкую, тонкую фигуру, юную и свежую, как майский день, как только что распустившийся цветок. В нем пробудился художник и почитатель красоты, который почувствовал, что к статуе этой девушки можно было бы сделать надпись «Весна». Тут ему вдруг вспомнилась Хрисотемида, и он едва не рассмеялся вслух. С золотистой пудрой на волосах, с подведенными черною краской бровями, она показалась ему такой безнадежно увядшей, какой-то пожелтевшей, осыпающейся розой. А ведь из-за Хрисотемиды ему завидовал весь Рим. Затем он вспомнил Поппею – да, всеми восхваляемая Поппея, подумал он, похожа на бездушную восковую маску. А в этой девушке с фигурой танагрской статуэтки дышит не только весна – в ней живет лучезарная Психея, светясь в ее розовом теле, как огонь светится в лампе.

«Виниций прав, – подумал Петроний, – а моя Хрисотемида стара, стара… как Троя!»

И, оборотясь к Помпонии Грецине, он указал рукою в сад.

– Теперь я понимаю, домина, – сказал он, – что, имея такую пару, вы предпочитаете быть дома, чем на пиру в Палатинском дворце или в цирке.

– Да, верно, – ответила Помпония, устремив взгляд на играющих Авла и Лигию.

А старый полководец начал рассказывать историю девушки и то, что когда-то слышал от Ателия Гистра о живущем на сумрачном севере народе лигийцев.

В саду тем временем закончили играть в мяч, и все трое стали прохаживаться по песчаным дорожкам, выделяясь на темном фоне миртов и кипарисов наподобие трех белых статуй. Лигия держала маленького Авла за руку. Немного погуляв, они уселись на скамью у бассейна в центре сада. Маленький Авл тут же вскочил с места и стал пугать рыбок в прозрачной воде. Виниций же продолжал разговор, начатый во время прогулки.

– Было так, – говорил он тихо, с дрожью в голосе. – Едва я снял претексту, меня отправили в азиатский легион. В городе я почти не жил – не изведал ни жизни, ни любви. Я знаю наизусть кое-что из Анакреонта и Горация, но не сумел бы, как Петроний, читать стихи, когда ум от удивления немеет и неспособен найти собственных слов. Мальчиком ходил я в школу Музония, который говорил нам: счастье состоит в том, чтобы желать того, чего желают боги, – и потому зависит от нашей воли. Я же думаю, что есть другое, большее и более ценное счастье, которое не зависит от воли, ибо его может дать только любовь. Этого счастья сами боги ищут, вот и я, о Лигия, до сих пор не знавший любви, подражаю им и также ищу ту, которая пожелала бы дать мне счастье…

Он умолк, и некоторое время слышен был только легкий плеск воды, в которую маленький Авл кидал камешки, пугая рыб. Наконец Виниций снова заговорил голосом мягким и приглушенным:

– Ты, конечно, знаешь Тита, сына Веспасиана? Говорят, он, едва выйдя из детского возраста, так полюбил Беренику, что любовная тоска чуть не высосала из него жизнь. И я бы сумел так полюбить, о Лигия! Богатство, слава, власть – все это дым, суета! Богатый встретит еще более богатого, славного затмит чужая, еще более великая слава, могучего одолеет более могучий. Но разве сам император или даже кто-либо из богов может испытывать большее наслаждение, быть счастливее, чем простой смертный в тот миг, когда у его груди дышит дорогая ему грудь или когда он целует любимые уста? Ведь любовь делает нас богоравными, о Лигия!

А она слушала с тревогой, с изумлением, но также и с упоением, как слушала бы звуки греческой флейты или кифары. Порою ей чудилось, будто Виниций поет какую-то дивную песнь, которая льется ей в уши, приводит в волнение кровь и наполняет сердце томлением, страхом и непонятной радостью. И еще ей чудилось, будто он говорит то, что было и раньше в ней самой, только она не могла это выразить. Казалось, он будит в ней что-то до сих пор спавшее, и в эту минуту туманные сновидения обретают контуры, все более отчетливые, манящие и притягивающие.

Между тем солнце уже давно передвинулось за Тибр и стояло низко над Яникулом. Багряный свет падал на неподвижные кипарисы – им был пронизан воздух. Лигия подняла свои голубые, словно пробудившиеся от сна глаза на Виниция, и вдруг, в вечерних этих лучах, склонившийся над нею с мольбой во взоре, он показался ей прекраснее всех людей, всех греческих и римских богов, чьи статуи она видала на фронтонах храмов. А он, нежно взяв ее руку повыше запястья, спрашивал:

– Неужто ты не догадываешься, почему я говорю тебе это?

– Нет! – шепнула она так тихо, что Виниций едва расслышал.

Но он ей не поверил и все сильнее притягивал к себе ее руку – еще немного, и он привлек бы девушку к своей груди, в которой сердце стучало как молот от желания, разбуженного этим прелестным существом, и обратился бы к ней с жгучими словами страсти, если бы на окаймленной миртами дорожке не показался старик Авл.

– Солнце заходит, – молвил он, приближаясь к ним, – берегитесь вечерней прохлады и не шутите с Либитиной!

– О нет, – возразил Виниций, – я даже тоги не надел и холода не чувствую.

– Глядите, уже только половина солнечного диска видна из-за холмов, – отвечал старый воин. – Вот если бы у нас был мягкий климат Сицилии!.. Там по вечерам народ собирается на рынках, чтобы хоровыми напевами прощаться с заходящим Фебом.

И, позабыв, что сам только что пугал Либитиной, Авл начал рассказывать о Сицилии, где у него были поместья и большое, дорогое его сердцу земледельческое хозяйство. Не преминул он также заметить, что у него не раз появлялась мысль переехать на Сицилию и там спокойно доживать век. Зимний иней уже не радует того, кому зима убелила голову. Пока еще листья с деревьев не осыпались и над городом милостиво улыбается ясное небо, но, когда виноград пожелтеет, когда в Альбанских горах выпадет снег и боги нашлют на Кампанию пронзительные ветры, тогда, кто знает, не переселится ли он всем домом в свое уютное сельское имение.

– Ты бы хотел покинуть Рим, Плавтий? – с внезапной тревогой спросил Виниций.

– Желание такое у меня есть давно, – ответил Авл, – жизнь там спокойней и безопасней.

И он снова принялся расхваливать свои сады, стада, окруженный зеленью дом и поросшие тмином и чабрецом холмы, над которыми жужжат рои пчел. Но Виниция эти буколические картины не трогали, он думал лишь о том, что может потерять Лигию, и глядел туда, где сидел Петроний, точно от него одного ждал спасения.

А Петроний, сидя рядом с Помпонией, любовался видом заходящего солнца, сада и стоявших у бассейна людей. Их белые одежды на темном фоне миртов золотились в закатных лучах. Западная часть неба окрасилась в пурпурные и фиолетовые тона, переливчатые, как опал. Остальная часть небосвода была сиреневого цвета. Черные силуэты кипарисов вырисовывались еще отчетливей, чем днем, – в людях, в деревьях, во всем саду воцарился вечерний покой.

Покой этот поразил Петрония, особенно покой в людях. От лиц Помпонии, старика Авла, мальчика и Лигии исходило нечто такое, чего он никогда не видел на тех лицах, которые его окружали каждый день, а вернее, каждую ночь, – в них были свет, умиротворенность и ясность, видимо, от той жизни, которую все они здесь вели. И с легким удивлением он подумал, что, оказывается, могут существовать красота и наслаждение, которых он, вечно ищущий красоты и наслаждения, не знает. Не в силах скрыть эту мысль, он сказал Помпонии:

– Я думаю о том, насколько отличается ваш мир от того мира, которым правит наш Нерон.

Она подняла свое небольшое лицо к закатному небу и ответила с удивительной простотой:

– Миром правит не Нерон, а бог.

Наступила минута молчания. Вблизи триклиния послышались шаги старого военачальника, Виниция, Лигии и маленького Авла, но, прежде чем они вошли, Петроний успел спросить:

– Значит, ты веришь в богов, Помпония?

– Верую в бога единого, справедливого и всемогущего, – отвечала жена Авла Плавтия.

Глава III

– Она верит в бога единого, всемогущего и справедливого, – повторил Петроний, уже снова сидя в носилках рядом с Виницием. – Если ее бог всемогущ, стало быть, он властен над жизнью и смертью; а если он справедлив, стало быть, ниспосылает смерть правильно. Так почему же Помпония носит траур по Юлии? Скорбя о Юлии, она ропщет на своего бога. Сие рассуждение мне надо бы повторить перед нашей меднобородой обезьяной – полагаю, что в диалектике я не слабее Сократа. А что касается женщин, я согласен, что каждая из них обладает тремя или четырьмя душами, но ни у одной нет души разумной. Пусть себе Помпония рассуждает вместе с Сенекой или Корнутом о том, что такое их великий Логос. Пусть себе призывают тени Ксенофана, Парменида, Зенона и Платона, которые в киммерийских пределах скучают, как чижи в клетке. Совсем о другом хотел я поговорить с нею и Плавтием. Клянусь священным лоном египетской Исиды! Но скажи я им так попросту, зачем мы явились, их добродетель, вероятно, зазвенела бы, как медный щит от удара палкой. И я не решился! Поверишь ли, Виниций, не решился! Павлины – красивые птицы, да кричат слишком пронзительно. Я убоялся крика. Но твой выбор я одобряю. Поистине «розовоперстая Аврора»… И знаешь, что еще она мне напомнила? Весну! Причем не нашу здесь, в Италии, где лишь изредка увидишь яблоню в цвету и где оливковые рощи все такие же серые, как были зимою, но весну, которую я когда-то видел в Гельвеции, – юную, свежую, ярко-зеленую. Клянусь этой бледной Селеной, я тебе не удивляюсь, Марк, но ты должен знать, что влюбился в Диану и что Авл и Помпония готовы тебя растерзать, как некогда собаки растерзали Актеона.

Не подымая головы, Виниций с минуту помолчал, потом заговорил прерывающимся от волнения голосом:

– Я хотел ее и раньше, но теперь хочу еще больше. Когда я взял ее руку, меня обожгло огнем. Она должна быть моей. Будь я Зевсом, я бы окутал ее облаком, как он окутал Ио, или дождем на нее пролился, как он – на Данаю. Я хочу целовать ее уста до боли! Хочу слышать ее стон в моих объятиях. Хочу убить Авла и Помпонию, а ее похитить и отнести на руках в мой дом. Сегодня я не буду спать. Прикажу наказывать какого-нибудь раба и буду слушать его вопли.

– Успокойся, – молвил Петроний, – у тебя прихоти, достойные плотника из Субуры.

– Ах, мне все равно. Она должна быть моей. Я обратился к тебе за помощью, но, если ты не найдешь выхода, я сам его найду. Авл считает Лигию дочерью, почему же мне смотреть на нее как на рабыню? Уж если нет иного пути, пусть она обовьет пряжей дверь моего дома, смажет ее волчьим жиром и сядет у моего очага как жена.

– Успокойся, безумный потомок консулов. Не для того тащили мы варваров на веревках за нашими колесницами, чтобы жениться на их дочерях. Бойся всего окончательного. Прибегни сперва к простым, пристойным способам и оставь себе и мне время на размышление. Мне тоже Хрисотемида казалась дочерью Юпитера, а все же я на ней не женился – как и Нерон не женился на Акте, хоть ее сделали дочерью царя Аттала. Успокойся. Подумай о том, что, коль она захочет ради тебя покинуть дом Авла, они не вправе ее удерживать, и знай, что не только ты пылаешь, но и в ней Эрос зажег огонь. Я это видел, а мне ты можешь верить. Имей терпение. Все можно преодолеть, но сегодня я уже и так слишком много думал, это меня утомило. Зато обещаю тебе завтра еще поразмыслить о твоей любви, и верь – Петроний не будет Петронием, если не найдет какого-нибудь выхода.

Оба помолчали. Но вот Виниций заговорил уже спокойнее:

– Благодарю тебя, и пусть Фортуна будет к тебе благосклонна.

– А ты будь терпелив.

– Куда ты приказал себя отнести?

– К Хрисотемиде.

– Счастливец, ты владеешь той, которую любишь.

– Я? Знаешь, что меня еще забавляет в Хрисотемиде? То, что она изменяет мне с моим же вольноотпущенником, лютнистом Теоклом, и думает, что я этого не вижу. Когда-то я ее любил, а теперь меня забавляют ее ложь и глупость. Пойдем к ней вдвоем. Если она начнет тебя завлекать и чертить тебе на столе буквы омоченным в вине пальцем, помни, что я не ревнив.

И он приказал нести их обоих к Хрисотемиде.

В прихожей Петроний, положив руку на плечо Виницию, вдруг сказал:

– Постой, мне кажется, я нашел способ.

– Да вознаградят тебя все боги!

– Да, да, конечно! Думаю, способ будет верный. Слышишь, Марк?

– Внимаю тебе, моя Афина.

– Так вот, через несколько дней божественная Лигия будет в твоем доме вкушать зерна Деметры.

– Ты могущественнее императора! – с восторгом воскликнул Виниций.

Глава IV

И Петроний обещание выполнил.

После посещения Хрисотемиды он, правда, целый день проспал, однако вечером приказал нести себя на Палатин, где у него состоялась доверительная беседа с Нероном, вследствие которой на другой день перед домом Плавтия появился центурион во главе отряда из полутора десятка преторианцев.

Время было смутное, страшное. Подобные гости бывали обычно и вестниками смерти. Поэтому с минуты, когда центурион ударил молотком в дверь Авла и смотритель дома доложил, что воины уже в прихожей, смятение воцарилось в доме. Вся семья окружила старого полководца – никто не сомневался, что опасность прежде всего грозит ему. Обвив руками шею мужа, Помпония судорожно прильнула к нему, ее посиневшие губы, быстро шевелясь, шептали что-то невнятное; Лигия с бледным как полотно лицом целовала его руку, маленький Авл цеплялся за тогу, а из коридоров, из комнат, расположенных в верхнем этаже и предназначенных для прислуги, из людской, из бань, из сводчатых нижних помещений, словом, со всех концов дома сбегались рабы и рабыни. Слышались возгласы: «Heu, heu, me miserum!»[6], женщины плакали в голос, некоторые, покрыв головы платками, уже царапали себе щеки.

Один только старый воин, издавна привыкший смотреть смерти в глаза, оставался невозмутим; лишь его небольшое, с орлиным профилем лицо словно окаменело. Довольно скоро он, успокоив рыдавших и приказав челяди удалиться, промолвил:

– Пусти меня, Помпония. Если пришел мой конец, у нас еще будет время проститься.

И он слегка отстранил ее.

– Дай бог, чтобы твоя судьба, – сказала она, – была также и моею, о Авл!

После чего, упав на колени, принялась молиться с таким жаром, какой придает лишь страх за дорогое существо.

Авл вышел в атрий, где его ждал центурион. Это был немолодой воин Гай Хаста, бывший его подчиненный и товарищ по британским войнам.

– Здравствуй, Авл, – произнес центурион. – Я принес тебе приказ и привет от императора – вот таблицы и знак, что я явился от его имени.

– Благодарю императора за привет, а приказ исполню, – ответил Авл. – Здравствуй, Хаста, говори же, с каким поручением ты пришел.

– Авл Плавтий, императору стало известно, что в твоем доме живет дочь царя лигийцев, которую этот царь еще при жизни божественного Клавдия отдал во власть римлян в залог того, что лигийцы никогда не нарушат границ империи. Божественный Нерон благодарит тебя, Авл, за то, что ты столько лет давал ей приют у себя, но, не желая долее обременять твой дом, а также памятуя, что девушка, будучи заложницей, должна пребывать под опекой самого императора и сената, приказывает тебе выдать ее мне.

Как бывалый воин и закаленный невзгодами муж, Авл не мог себе позволить, чтобы ответом на приказ были тщетные слова обиды или жалобы. Лишь складка гнева и скорби вдруг появилась на его челе. При виде этой складки дрожали некогда британские легионы – и даже в эту минуту на лице Хасты выразился испуг. Однако теперь Авл Плавтий, выслушав приказ, почувствовал свое бессилие. Поглядев на таблицы, на знак, он поднял взор на центуриона и уже спокойно сказал:

– Подожди, Хаста, в атрии, пока заложница будет тебе выдана.

После чего он пошел на другой конец дома, в залу, где Помпония Грецина, Лигия и маленький Авл ждали его в тревоге и страхе.

– Никому не грозит ни смерть, ни ссылка на далекие острова, – сказал Авл, – и все же посланец императора – вестник горя. Дело идет о тебе, Лигия.

– О Лигии? – с изумлением воскликнула Помпония.

– Да, о ней, – ответил Авл и, обращаясь к девушке, продолжал: – Ты, Лигия, воспитывалась у нас в доме как родное наше дитя, и мы с Помпонией оба любим тебя как дочь. Но ты знаешь, что ты не наша дочь. Ты заложница, которую твой народ дал Риму, и опека над тобою возложена на императора. Посему император забирает тебя из нашего дома.

Полководец говорил спокойно, но каким-то странным, необычным голосом. Лигия слушала его слова, недоуменно моргая, точно не понимая, о чем речь. Помпония побледнела; в дверях, выходивших из залы в коридор, снова начали появляться взволнованные лица рабынь.

– Воля императора должна быть исполнена, – молвил Авл.

– О Авл! – воскликнула Помпония, обеими руками прижимая к себе девушку, как бы порываясь защитить ее. – Лучше бы ей умереть!

А Лигия, припав к ее груди, повторяла: «Матушка! Матушка!», не в силах среди рыданий вымолвить что-либо иное.

На лице Авла снова появилось выражение гнева и скорби.

– Будь я один на свете, – угрюмо произнес он, – я не отдал бы ее живой, и родственники наши могли бы уже сегодня принести за нас жертвы Юпитеру Освободителю. Но я не вправе губить тебя и нашего мальчика, который, быть может, доживет до более счастливых времен. Сегодня же отправлюсь к императору и буду его умолять, чтобы он отменил свой приказ. Выслушает ли он меня, не знаю. А пока, Лигия, будь здорова и помни, что и я, и Помпония всегда благословляли тот день, когда ты села у нашего очага.

Промолвив это, он положил руку на голову девушки, стараясь сохранить спокойствие, но, когда Лигия обратила к нему залитое слезами лицо, а потом, схватив его руку, стала целовать ее, старик сказал голосом, в котором слышалась дрожь глубокого отцовского горя:

– Прощай, радость наша, свет очей наших!

И он поспешил обратно в атрий, дабы не позволить волнению, недостойному римлянина и военачальника, овладеть его душой.

Тем временем Помпония увела Лигию в опочивальню, кубикул, и принялась ее успокаивать, утешать, подбадривать, произнося слова, звучавшие странно в этом доме, где тут же, в соседней горнице, еще помещались ларарий и очаг, на котором Авл Плавтий, соблюдая древний обычай, приносил жертвы домашним богам. Да, пробил час испытания. Вергиний некогда пронзил грудь собственной дочери, чтобы спасти ее от Аппия; еще раньше Лукреция добровольно заплатила жизнью за свой позор. «Но мы с тобою, Лигия, знаем, почему мы не вправе наложить на себя руки!» Не вправе! Однако закон, которому обе они повинуются, закон более великий, более святой, позволяет все же защищаться от зла и позора, хотя бы и пришлось ради этого претерпеть муки, даже проститься с жизнью. Кто выходит чистым из обиталища порока, того заслуга ценнее. Такое обиталище земля наша, но, к счастью, жизнь – это всего лишь миг, а воскресение ждет нас на том свете, где царит уже не Нерон, но Милосердие, – там вместо горя будет радость, вместо слез – веселье.

Потом Помпония заговорила о себе. Да, она спокойна, но и в ее груди немало жгучих ран. Вот с глаз ее Авла еще не спала пелена, еще не пролился на него луч света. И сына она не властна воспитывать в истине. И когда она подумает, что так может продолжаться до конца ее дней и что может настать миг разлуки с ними, во стократ более страшной, непоправимой, чем эта, временная разлука, о которой обе они теперь сокрушаются, – она и вообразить не в силах, как сможет она без них быть счастлива даже на небесах. О, много ночей проплакала она, много ночей провела в молитвах о милости и помощи. Но горе свое она вверяет Господу – и ждет, верит, надеется. А теперь, когда ее постиг новый удар, когда приказ изверга отымает у нее дорогое существо, ту, которую Авл назвал светом очей своих, она все равно уповает, ибо верит, что есть сила могущественнее власти Нероновой, – есть милосердие, которое сильнее его злобы.

И она еще крепче прижала к груди головку девушки. Немного погодя Лигия склонилась к ней на колени и, спрятав лицо в складках ее пеплума, долго молчала, но, когда наконец выпрямилась, лицо ее было уже более спокойно.

– Мне жаль тебя, матушка, жаль отца и брата, но я знаю, что сопротивление бесполезно и только погубило бы вас всех. Зато я обещаю тебе, что слов твоих я в доме императора не забуду никогда.

Она еще раз обвила руками шею Помпонии и, когда обе они вышли в экус, стала прощаться с маленьким Плавтием, со старичком-греком, который был их учителем, со своей служанкой, что когда-то нянчила ее, и со всеми рабами.

Один из них, высокий, широкоплечий лигиец по имени Урс, который некогда вместе с матерью Лигии и с нею самой был отправлен в лагерь римлян, упал к ее ногам, а потом склонился перед Помпонией.

– О госпожа! – сказал он. – Позволь мне пойти с моей госпожой, чтобы служить ей и охранять ее во дворце императора.

– Ты слуга не наш, а Лигии, – возразила Помпония Грецина. – Но вряд ли тебя допустят во дворец. И каким образом сумеешь ты ее оберегать?

– Не знаю, госпожа, знаю лишь, что в моих руках железо крошится, как дерево…

Вошедший в эту минуту Авл Плавтий, узнав, о чем речь, не только не воспротивился желанию Урса, но заявил, что даже не имеет права его удерживать. Они ведь отдают Лигию как заложницу, которую требует к себе император, а потому обязаны отправить и ее свиту – та вместе с нею перейдет под его опеку. И он шепнул Помпонии, что под видом свиты может дать Лигии столько рабынь, сколько она, Помпония, сочтет уместным, – центурион не вправе отказаться взять их.

Для Лигии это было некоторым утешением, и Помпония тоже была рада, что сможет окружить воспитанницу прислугой по своему выбору. Кроме Урса, она назначила ей старушку-горничную, двух кипрских девушек, искусных причесывальщиц, и двух германок для банных услуг. Выбраны ею были только приверженцы нового учения – Урс тоже исповедовал его уже несколько лет, – так что Помпония могла положиться на преданность их всех и вдобавок тешить себя мыслью, что в императорском дворце будут посеяны семена истины.

Еще написала Помпония несколько слов, поручая Лигию покровительству Нероновой вольноотпущенницы Акты. Правда, на собраниях верующих в новое учение она Акту не встречала, но слышала от них, что та никогда не отказывает им в помощи и жадно читает послания Павла из Тарса. К тому же ей было известно, что молодая вольноотпущенница постоянно грустит, что она резко отличается от всех прочих женщин в Нероновом доме и вообще среди домочадцев слывет добрым гением.

На страницу:
3 из 12