bannerbanner
Заповедник и другие истории
Заповедник и другие истории

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 10

Образ непризнанного гения Таня четко увязывала с идеей аскетизма. Я же, мягко выражаясь, был чересчур общителен.

Я говорил:

– Пушкин волочился за женщинами… Достоевский предавался азартным играм… Есенин кутил и дрался в ресторанах… Пороки были свойственны гениальным людям в такой же мере, как и добродетели…

– Значит, ты наполовину гений, – соглашалась моя жена, – ибо пороков у тебя достаточно…

Мы продолжали балансировать на грани разрыва. Говорят, подобные браки наиболее долговечны.

И все-таки с дружбой было покончено. Нельзя говорить: «Привет, моя дорогая!» – женщине, которой шептал бог знает что. Не звучит…

С чем же пришел я к моему тридцатилетию, бурно отмечавшемуся в ресторане «Днепр»? Я вел образ жизни свободного художника. То есть не служил, зарабатывая журналистикой и литобработками генеральских мемуаров. У меня была квартира с окнами, выходящими на помойку. Письменный стол, диван, гантели, радиола «Тонус». (Тонус – неплохая фамилия для завмага.) Пишущая машинка, гитара, изображение Хемингуэя, несколько трубок в керамическом стакане. Лампа, шкаф, два стула эпохи бронтозавров, а также кот Ефим, глубоко уважаемый мною за чуткость. Не в пример моим лучшим друзьям и знакомым, он стремился быть человеком…

Таня жила в соседней комнате. Дочка болела, выздоравливала и снова заболевала.

Мой друг Бернович говорил:

– К тридцати годам у художника должны быть решены все проблемы. За исключением одной – как писать?

Я в ответ заявлял, что главные проблемы – неразрешимы. Например, конфликт отцов и детей. Противоречия между чувством и долгом…

У нас возникала терминологическая путаница.

В конце Бернович неизменно повторял:

– Ты не создан для брака…

И все-таки десять лет мы женаты. Без малого десять лет…

Татьяна взошла над моей жизнью, как утренняя заря. То есть спокойно, красиво, не возбуждая чрезмерных эмоций. Чрезмерным в ней было только равнодушие. Своим безграничным равнодушием она напоминала явление живой природы…

Живописец Лобанов праздновал именины своего хомяка. В мансарду с косым потолком набилось человек двенадцать. Все ждали Целкова, который не пришел. Сидели на полу, хотя стульев было достаточно. К ночи застольная беседа переросла в дискуссию с оттенком мордобоя. Бритоголовый человек в тельняшке, надсаживаясь, орал:

– Еще раз повторяю, цвет – явление идеологическое!..

(Позднее выяснилось, что он совсем не художник, а товаровед из Апраксина двора.)

Эта невинная фраза почему-то взбесила одного из гостей, художника-шрифтиста. Он бросился на товароведа с кулаками. Но тот, как все бритоголовые мужчины, оказался силачом и действовал решительно. Он мгновенно достал изо рта вставной зуб на штифтовом креплении… Быстро завернул его в носовой платок. Сунул в карман. И наконец принял боксерскую стойку.

К этому времени художник остыл.

Он ел фаршированную рыбу, то и дело восклицая:

– Потрясающая рыба! Я хотел бы иметь от нее троих детей…

Таню я заметил сразу. Сразу запомнил ее лицо, одновременно – встревоженное и равнодушное. (С юных лет я не понимал, как это могут уживаться в женщине безразличие и тревога?…)

На бледном лице выделялась помада. Улыбка была детской и немного встревоженной.

Далее – кто-то пел, старательно изображая вора-рецидивиста. Кто-то привел иностранного дипломата, оказавшегося греческим моряком. Поэт Карповский изощренно лгал. Говорил, например, что его выгнали за творческое хулиганство из международного Пен-клуба…

Я взял Татьяну за руку и говорю:

– Пошли отсюда!

(Лучший способ побороть врожденную неуверенность – это держаться как можно увереннее.)

Таня без колебаний согласилась. И не как заговорщица. Скорее, как примерное дитя. Юная барышня, которая охотно слушается взрослых.

Я шагнул к двери, распахнул ее и обмер. Впереди блестела пологая мокрая крыша. На фоне высокого бледного неба чернели антенны.

Оказывается, в мастерской было три двери. Одна вела к лифту. Другая – в недра отопительной системы. И третья – на крышу.

Возвращаться не хотелось. Тем более что, судя по окрепшим голосам, вечеринка приближалась к драке.

Помедлив, я шагнул на громыхающую кровлю. Таня последовала за мной.

– Давно, – говорю, – мне хотелось побыть в такой романтической обстановке.

Под ногами у меня валялся рваный башмак. Печальная серая кошка балансировала на остром гребне.

Я спросил:

– Бывали раньше на крыше?

– Никогда в жизни, – ответила Таня.

Добавив:

– Но я всегда ужасно завидовала Терешковой…

– Там, – говорю, – Казанский собор… За ним – Адмиралтейство… А это – Пушкинский театр…

Мы подошли к ограде. Далеко под нами шумел вечерний город. Улица сверху казалась безликой. Ее чуть оживляли наполненные светом трамваи.

– Надо, – говорю, – выбираться отсюда.

– По-вашему, драка уже кончилась?

– Не думаю… Как вы сюда попали? Ну, в эту компанию?

– Через бывшего мужа.

– Он что, художник?

– Не совсем… Подлецом оказался. А вы?

– Что – я?

– Как вы сюда попали?

– Меня заманил Лобанов. Я у него картину приобрел из снобизма. Что-то белое… с ушками… Вроде кальмара… Называется «Вектор тишины»… Среди них есть талантливые живописцы?

– Да. Например, Целков.

– Это который? В джинсах?

– Целков – это который не пришел.

– Ясно, – говорю.

– Один повесился недавно. Его звали – Рыба. Прозвище такое… Так он взял и повесился.

– О господи! Из-за чего? Несчастная любовь?

– Рыбе было за тридцать. Его картины не продавались.

– Хорошие картины?

– Не очень. Сейчас он работает корректором.

– Кто?! – вскричал я.

– Рыба. Его удалось спасти. Сосед явился к нему за папиросами…

– Надо, – говорю, – выбираться.

Мелко ступая, я приблизился к чердачному окошку. Распахнул его. Протянул девушке руку:

– Осторожно!

Таня легко скользнула в оконный проем. Я последовал за ней. На чердаке было темно и пыльно. Мы перешагивали через обернутые войлоком трубы. Нагибались под бельевыми веревками. Достигнув черной лестницы, спустились вниз. Затем проходными дворами вышли к стоянке такси.

Шел дождь, и я подумал: вот она, петербургская литературная традиция. Вся эта хваленая «школа» есть сплошное описание дурной погоды. Весь «матовый блеск ее стиля» – асфальт после дождя…

Затем я спросил:

– Как там ваши папа с мамой? Волнуются, наверное?

Уже лет пятнадцать я неизменно задаю симпатичным девушкам этот глупый вопрос. Три из пяти отвечают:

«Я живу одна. Так что волноваться некому…»

Этого-то я и жду. Старая истина гласит: на территории врага сражаться легче…

– Нет у меня родителей, – печально ответила Таня.

Я смутился.

– Простите, – говорю, – за бестактность…

– Они живут в Ялте, – добавила Таня, – папаша – секретарь райкома…

Тут подошла машина.

– Куда ехать? – не оборачиваясь, спросил шофер.

– Дзержинского, восемь.

Водитель недовольно шевельнул плечами:

– Пешком могли дойти.

– Рассчитаемся, – говорю…

Водитель повернулся и отчеканил:

– Благодарствуйте, сударь! Век не забудем такой доброты…

Мы подъехали к Таниному дому. Кирпичный фасад его на метр выдавался из общей шеренги. Четыре широких викторианских окна были соединены перилами.

Водитель развернулся и уехал, сказав:

– Ауф видер зеен…

Пологие ступени вели к тяжелой, обитой брезентом двери…

Тысячу раз я бывал в подобных ситуациях. И тем не менее волновался. Сейчас она поднимется на крыльцо, и я услышу:

«Спасибо, что проводили…»

После этого надо уходить. Топтаться в подъезде – неприлично. Спрашивать: «Не угостите ли чашечкой кофе?» – позор!..

Мой друг Бернович говорил:

«Хорошо идти, когда зовут. Ужасно – когда не зовут. Однако лучше всего, когда зовут, а ты не идешь…»

Таня приоткрыла дверь:

– Спасибо за крышу!

– Знаете, – говорю, – о чем я жалею? Выпивки много осталось… Там, в мастерской…

Одновременно я как будто невзначай шагнул через порог.

– У меня есть вино, – сказала Таня, – я его от брата прячу. Он заходит с бутылкой, а я половину – в шкаф. У него печень больная…

– Вы, – говорю, – меня заинтриговали.

– Я вас понимаю, – сказала Татьяна, – у меня дядя – хронический алкоголик…

Мы сели в лифт. На каждом этаже мигала лампочка. Таня разглядывала свои босоножки. Между прочим, дорогие босоножки с фирменным знаком «Роша»…

За ее спиной я видел написанное мелом ругательство. Хула без адреса. Феномен чистого искусства…

Затем мы тихо, чуть ли не украдкой шли по коридору. Я с шуршанием задевал рукавами обои.

– Какой вы огромный, – шепнула Таня.

– А вы, – говорю, – наблюдательная…

Затем мы оказались в неожиданно просторной комнате. Я увидел гипсовую Нефертити, заграничный календарь с девицей в розовом бюстгальтере, плакат трансатлантической аэролинии. На письменном столе алели клубки вязальной шерсти…

Таня достала бутылку кагора, яблоко, халву, покоробившийся влажный сыр. Я спросил:

– Где вы работаете?

– В канцелярии ЛИТМО. А вы?

– Я, – говорю, – репортер.

– Журналист?

– Нет, именно репортер. Журналистика – это стиль, идеи, проблемы… А репортер передает факты. Главное для репортера – не солгать. В этом состоит пафос его работы. Максимум стиля для репортера – немота. В ней минимальное количество лжи…

Разговор становился многозначительным.

Я вообще не любил говорить о своих литературных делах. В этом смысле я, что называется, хранил целомудрие. Чуть принижая свою работу, я достигал обратной цели. Так мне казалось…

Кагор был выпит, яблоко разрезано на дольки. Наступила пауза, в такой ситуации – разрушительная…

Как ни странно, я ощущал что-то вроде любви.

Казалось бы – откуда?! Из какого сора?! Из каких глубин убогой, хамской жизни?! На какой истощенной, скудной почве вырастают эти тропические цветы?! Под лучами какого солнца?!.

Какие-то захламленные мастерские, вульгарно одетые барышни… Гитара, водка, жалкое фрондерство… И вдруг – о господи! – любовь…

До чего же Он по-хорошему неразборчив, этот царь вселенной!..

Далее Таня чуть слышно выговорила:

– Давайте беседовать, просто беседовать…

За три минуты до этого я незаметно снял ботинки.

– Теоретически, – говорю, – это возможно. Практически – нет…

А сам беззвучно проклинаю испорченную молнию на джемпере…

Тысячу раз буду падать в эту яму. И тысячу раз буду умирать от страха.

Единственное утешение в том, что этот страх короче папиросы. Окурок еще дымится, а ты уже герой…

Потом было тесно, и были слова, которые утром мучительно вспоминать. А главное, было утро как таковое, с выплывающими из мрака очертаниями предметов. Утро без разочарования, которого я ждал и опасался.

Помню, я даже сказал:

– И утро тебе к лицу…

Так явно она похорошела без косметики.

С этого все и началось. И продолжается десять лет. Без малого десять лет…

Я стал изредка бывать у Тани. Неделю работал с утра до вечера. Потом навещал кого-то из друзей. Сидел в компании, беседовал о Набокове, о Джойсе, о хоккее, о черных терьерах…

Бывало, что я напивался и тогда звонил ей.

– Это мистика! – кричал я в трубку. – Самая настоящая мистика… Стоит мне позвонить, и ты каждый раз говоришь, что уже два часа ночи…

Затем я, пошатываясь, брел к ее дому. Он заметно выступал из ряда, словно делая шаг мне навстречу.

Таня удивляла меня своим безмолвным послушанием. Я не понимал, чего в нем больше – равнодушия, смирения, гордыни?

Она не спрашивала:

«Когда ты придешь?»

Или:

«Почему ты не звонил?»

Она поражала меня неизменной готовностью к любви, беседе, развлечениям. А также – полным отсутствием какой-либо инициативы в этом смысле…

Она была молчаливой и спокойной. Молчаливой без напряжения и спокойной без угрозы. Это было молчаливое спокойствие океана, равнодушно внимающего крику чаек…

Как все легкомысленные мужчины, я был не очень злым человеком. Я начинал каяться или шутить. Я говорил:

– Женихи бывают стационарные и амбулаторные. Я, например, – амбулаторный…

И дальше:

– Что ты во мне нашла?! Встретить бы тебе хорошего человека! Какого-нибудь военнослужащего…

– Стимул отсутствует, – говорила Таня, – хорошего человека любить неинтересно…

В поразительную эпоху мы живем. «Хороший человек» для нас звучит как оскорбление. «Зато он человек хороший» – говорят про жениха, который выглядит явным ничтожеством…

Прошел год. Я бывал у Тани все чаще. Соседи вежливо меня приветствовали и звали к телефону.

У меня появились здесь личные вещи. Зубная щетка в керамическом стакане, пепельница и домашние туфли. Как-то раз я водворил над столом фотографию американского писателя Беллоу.

– Белов? – переспросила Таня. – Из «Нового мира»?

– Он самый, – говорю…

Ну хорошо, думал я, возьму и женюсь. Женюсь из чувства долга. Допустим, все будет хорошо. Причем для нас обоих.

По сути дела, мы уже женаты, и все идет нормально.

Союз, лишенный обязательств. В чем и состоит залог его долговечности…

Но где же любовь? Где ревность и бессонница? Где половодье чувств? Где неотправленные письма с расплывшимися чернилами? Где обморок при виде крошечной ступни? Где купидоны, амуры и прочие статисты этого захватывающего шоу? Где, наконец, букет цветов за рубль тридцать?!.

Собственно говоря, я даже не знаю, что такое любовь. Критерии отсутствуют полностью. Несчастная любовь – это я еще понимаю. А если все нормально? По-моему, это настораживает. Есть в ощущении нормы какой-то подвох. И все-таки еще страшнее – хаос…

Допустим, мы зарегистрируемся. Но это будет аморально. Поскольку мораль давления не терпит…

Мораль должна органически вытекать из нашей природы. Как это у Шекспира:

«Природа, ты – моя богиня!»

Впрочем, кто это говорит? Эдмонд! Негодяй, каких мало…

Так что все невероятно запутывается.

Тем не менее – вопрос. Кто решится упрекнуть в аморализме ястреба или волка? Кто назовет аморальным – болото, вьюгу или жар пустыни?…

Насильственная мораль – это вызов силам природы. Короче, если я женюсь из чувства долга, это будет аморально…

Однажды Таня позвонила мне сама. По собственной инициативе. С учетом ее характера это была почти диверсия.

– Ты свободен?

– К сожалению, нет, – говорю, – у меня телетайп…

Года три уже я встречаю отказом любое неожиданное предложение. Загадочное слово «телетайп» должно было прозвучать убедительно.

– Брат приехал. Кузен. Я давно хотела вас познакомить.

– Хорошо, – говорю, – приду.

Отчего бы и не познакомиться с выпивающим человеком?!.

Вечером поехал к Тане. Выпил для храбрости. Потом добавил. В семь звонил у ее дверей. И через минуту, после неловкой толчеи в коридоре, увидел брата.

Он расположился, как садятся милиционеры, агитаторы и ночные гости. То есть боком к обеденному столу.

Братец выглядел сильно.

Над утесами плеч возвышалось бурое кирпичное лицо. Купол его был увенчан жесткой и запыленной грядкой прошлогодней травы. Лепные своды ушей терялись в полумраке. Форпосту широкого прочного лба не хватало бойниц. Оврагом темнели разомкнутые губы. Мерцающие болотца глаз, подернутые ледяною кромкой, – вопрошали. Бездонный рот, как щель в скале, таил угрозу.

Братец поднялся и крейсером выдвинул левую руку. Я чуть не застонал, когда железные тиски сжали мою ладонь.

Затем братец рухнул на скрипнувший стул. Шевельнулись гранитные жернова. Короткое сокрушительное землетрясение на миг превратило лицо человека в руины. Среди которых расцвел, чтобы тотчас завянуть, – бледно-алый цветок его улыбки.

Кузен со значением представился:

– Эрих-Мария.

– Борис, – ответил я, вяло просияв.

– Вот и познакомились, – сказала Таня.

И ушла хлопотать на кухню.

Я молчал, как будто придавленный тяжелой ношей. Затем ощутил на себе взгляд, холодный и твердый, как дуло.

Железная рука опустилась на мое плечо. Пиджачок мой сразу же стал тесен.

Помню, я выкрикнул что-то нелепое. Что-то до ужаса интеллигентное:

– Вы забываетесь, маэстро!

– Молчать! – произнес угрожающе тот, кто сидел напротив.

И дальше:

– Ты почему не женишься, мерзавец?! Чего виляешь, мразь?!

«Если это моя совесть, – быстро подумал я, – то она весьма и весьма неприглядна…»

Я начал терять ощущение реальности. Контуры действительности безнадежно расплывались. Брат-пейзаж заинтересованно тянулся к вину.

Я услышал под окнами дребезжание трамвая. Шевельнув локтями, поправил на себе одежду.

Затем сказал как можно более внушительно:

– Але, кузен, пожалуйста, без рук! Я давно собираюсь конструктивно обсудить тему брака. У меня шампанское в портфеле. Одну минуточку…

И я решительно опустил бутылку на гладкий полированный стол…

Так мы и поженились.

Брата, как позднее выяснилось, звали Эдик Малинин. Работал Эдик тренером по самбо в обществе глухонемых.

А тогда я, очевидно, выпил много лишнего. Еще до приезда к Татьяне. Ну и вообразил бог знает что…

Официально мы зарегистрировались в июне. Перед тем как отправиться на Рижское взморье. Иначе мы не смогли бы прописаться в гостинице…

Шли годы. Меня не печатали. Я все больше пил. И находил для этого все больше оправданий.

Иногда мы подолгу жили на одну лишь Танину зарплату.

В нашем браке соединялись черты размаха и убожества. У нас было два изолированных жилища. На расстоянии пяти трамвайных остановок. У Тани – метров двадцать пять. И у меня две тесных комнатушки – шесть и восемь. Пышно выражаясь – кабинет и спальня.

Года через три мы обменяли все это на приличную двухкомнатную квартиру.

Таня была загадочной женщиной. Я так мало знал о ней, что постоянно удивлялся. Любой факт ее жизни производил на меня впечатление сенсации.

Однажды меня удивило ее неожиданно резкое политическое высказывание. До этого я понятия не имел о ее взглядах. Помню, увидев в кинохронике товарища Гришина, моя жена сказала:

– Его можно судить за одно лишь выражение лица…

Так между нами установилось частичное диссидентское взаимопонимание.

И все же мы часто ссорились. Я становился все более раздражительным. Я был – одновременно – непризнанным гением и страшным халтурщиком. В моем столе хранились импрессионистские новеллы. За деньги же я сочинял литературные композиции на тему армии и флота.

Я знал, что Тане это неприятно.

Бернович назойливо повторял:

– К тридцати годам необходимо разрешить все проблемы, за исключением творческих…

Мне это не удавалось. Мои долги легко перешли ту черту, за которой начинается равнодушие. Литературные чиновники давно уже занесли меня в какой-то гнусный список. Полностью реализоваться в семейных отношениях я не хотел и не мог.

Моя жена все чаще заговаривала об эмиграции. Я окончательно запутался и уехал в Пушкинские Горы…

Формально я был холост, здоров, оставался членом Союза журналистов. Принадлежал к симпатичному национальному меньшинству. Моих литературных способностей не отрицали даже Гранин и Рытхэу.

Формально я был полноценной творческой личностью.

Фактически же пребывал на грани душевного расстройства…


И вот она приехала, так неожиданно, я даже растерялся. Стоит и улыбается, как будто все хорошо.

Я слышу:

– Ты загорел…

И потом, если не ошибаюсь:

– Дорогой мой…

Спрашиваю:

– Как Маша?

– Недавно щеку поцарапала, такая своевольная… Я привезла консервы…

– Ты надолго?

– Мне в понедельник на работу.

– Ты можешь заболеть.

– Чем же я заболею? – удивилась Таня.

И добавила:

– Между прочим, я и так нездорова…

Вот это логика, думаю…

– Да и неудобно, – говорит Татьяна, – Сима в отпуске. Рощин в Израиль собирается. Ты знаешь, Рощин оказался Штакельбергом. И зовут его теперь не Дима, а Мордхе. Честное слово…

– Я верю.

– Сурисы пишут, что у Левы хорошая работа в Бостоне…

– Давай я отпрошусь?

– Зачем? Мне хочется послушать. Мне хочется видеть тебя на работе.

– Это не работа. Это халтура… А ведь я двадцать лет пишу рассказы, которые тебя совершенно не интересуют…

– Раньше ты говорил – пятнадцать. А теперь уже – двадцать. Хотя прошло меньше года…

Поразительная у нее способность – выводить меня из равновесия. Но ссориться было глупо. Ссорятся люди от полноты жизни…

– Мы, – говорю, – тут вроде затейников. Помогаем трудящимся культурно отдыхать.

– Вот и хорошо. Коллеги у тебя приличные?

– Разные. Тут местная одна работает – Лариса. Каждый день рыдает у могилы Пушкина. Увидит могилу и – в слезы…

– Притворяется?

– Не думаю… Однажды туристы ей кухонный набор подарили за сорок шесть рублей.

– Я бы не отказалась…

Тут Галина назвала мою фамилию. Прибыли туристы из Липецка.

Я сказал Татьяне:

– Вещи можешь оставить здесь.

– У меня только сумка.

– Вот и оставь…

Мы направились к синему, забрызганному грязью автобусу. Я поздоровался с водителем и усадил жену. Затем обратился к туристам:

– Доброе утро! Администрация, хранители и служащие заповедника приветствуют наших гостей. Сопровождать вас доверили мне. Меня зовут… Нам предстоит…

И так далее.

Потом объяснил шоферу, как ехать в Михайловское. Автобус тронулся. На поворотах доносились звуки радиолы:

Дари огонь, как Прометей,дари огонь без выбора,и для людей ты не жалейогня души своей…

Когда мы огибали декоративный валун на развилке, я зло сказал:

– Не обращайте внимания. Это так, для красоты…

И чуть потише – жене:

– Дурацкие затеи товарища Гейченко. Хочет создать грандиозный парк культуры и отдыха. Цепь на дерево повесил из соображений колорита. Говорят, ее украли тартуские студенты. И утопили в озере. Молодцы, структуралисты!..

Я вел экскурсию, то и дело поглядывая на жену. Ее лицо, такое внимательное и даже немного растерянное, вновь поразило меня. Бледные губы, тень от ресниц и скорбный взгляд…

Теперь я обращался к ней. Рассказывал ей о маленьком гениальном человеке, в котором так легко уживались Бог и дьявол. Который высоко парил, но стал жертвой обыкновенного земного чувства. Который создавал шедевры, а погиб героем второстепенной беллетристики. Дав Булгарину законный повод написать:

«Великий был человек, а пропал, как заяц…»

Мы шли по берегу озера. У подножия холма темнел очередной валун. Его украшала славянская каллиграфия очередной цитаты. Туристы окружили камень и начали жадно его фотографировать.

Я закурил. Таня подошла ко мне.

День был солнечный, ветреный, нежаркий. Нас догоняла растянувшаяся вдоль берега группа. Надо было спешить.

Ко мне подошел толстяк с блокнотом:

– Виноват, как звали сыновей Пушкина?

– Александр и Григорий.

– Старший был…

– Александр, – говорю.

– А по отчеству?

– Александрович, естественно.

– А младший?

– Что – младший?

– Как отчество младшего?

Я беспомощно взглянул на Таню. Моя жена не улыбалась, печальная и сосредоточенная.

– Ах да, – спохватился турист.

Надо было спешить.

– Пойдемте, товарищи, – бодро выкрикнул я, – шагом марш до следующей цитаты!..

В Тригорском экскурсия шла легко и даже с подъемом. Чему, повторяю, в значительной мере способствовали характер и логика экспозиции.

Правда, меня смутило требование одной дамы. Ей захотелось услышать романс «Я помню чудное мгновенье». Я ответил, что совершенно не умею петь. Дама настаивала. Выручил меня толстяк с блокнотом. Давайте, говорит, я спою…

– Только не здесь, – попросил я, – в автобусе.

(На обратном пути толстяк действительно запел. У этого болвана оказался замечательный тенор…)

Я заметил, что Таня устала. Решил игнорировать Тригорский парк. Мне и раньше случалось это делать. Я обращался к туристам:

«Кто из присутствующих уже бывал в заповеднике?»

Как правило, таковых не оказывалось. Значит, я могу нарушить программу без риска…

Мои туристы бегом спустились под гору. Каждый торопился сесть в автобус первым, хотя мест было достаточно и они были заранее распределены. Пока мы осматривали Тригорское, наши шоферы успели выкупаться. Волосы у них были мокрые.

– Поехали в монастырь, – говорю, – от стоянки налево…

Молодой водитель кивнул и спрашивает:

– Долго там пробудете?

– Полчаса, не больше.

В монастыре я познакомил Таню с хранителем Логиновым. Поговаривали, что Николай Владимирович религиозен и даже соблюдает обряды. Мне хотелось побеседовать с ним о вере, и я ждал удобного случая. Он казался веселым и спокойным, а мне этого так не хватало…

Я закончил экскурсию в южном приделе у рисунка Бруни. У могилы финал выглядел бы эффектнее, но я предпочел отпустить группу. Моя жена постояла у ограды и скоро вернулась.

На страницу:
4 из 10