![Мона Ли. Часть первая](/covers_330/67871859.jpg)
Полная версия
Мона Ли. Часть первая
Инга Львовна прислушивалась к своему сердцу, будто теперь оно, сердце, стало жить отдельной от нее жизнью, – подвело ты меня как! жаловалась она сама себе, – вот уж, не ожидала! Инфаркт! И теперь курить запретили! Видишь, до чего ты меня довело? И пить – только красное вино, и только на ночь, и только рюмочку! Какая ж теперь жизнь, скажи мне на милость?
Пал Палыч ворочался с боку на бок, от сбитых простынь было несвеже, болела голова, чудились чьи-то крики, хлопки дверей, звук спускаемой воды. Поймал себя на мысли о том, что неплохо было бы сейчас оказаться одному, или вместе с матерью, в их стареньком доме на окраине Орска, куда мама бежала из Харбина. Все семейные альбомы, книги, милые безделушки и даже сервиз – все так и стояло не распакованным, после продажи дома. Кому я все это отдам, горько перебирал в уме семейные реликвии Павел, – кому? Танечке – в Москву? Моне? А как теперь с ней, с Моной? Школа? Как? Не было ответа на вопросы. Нужно было спать и дожидаться, когда наступит утро.
Утром завтракали на кухне, раздвинули круглый стол, Танечка вытащила парадную белую скатерть.
– Без спроса! Это же на большие праздники! – ворчала Инга Львовна, – вы сейчас все испоганите, зальете чаем, обязательно опрокинете какую-нибудь кашу…
– Ба, да ладно тебе, – Танечка поцеловала бабушкину щеку, – ты, как курить запретили, готова всех на табак порубить! Пусть Лёва тебе выпишет какое-нибудь успокоительное, правда Лев Иосифович?
– Н-у-у-у, – протянул Лёва, – я сторонник натуральных релаксантов. Баня, немного водки, пешие прогулки, хорошие книги… зачем мучить организм химией? Если водка натуральная, хлебная – прекрасно. Даже медицинский спирт, – он нырнул в карман халата, – разведенный в разумной концентрации, способствует уменьшению агрегации тромбоцитов, повышает общий иммунитет, и даже затягивает язвы при остром гастрите!
– Лева, умоляю, – Пал Палыч сделал кислое лицо, – так мы дойдем до клизм – я прошу прощения у дам! Разлей, а? Невзирая на утро?
Мона за время болезни превратилась буквально в щепочку, обугленную спичечку – ее прекрасные волосы сбились, а ручки были так худы, что, когда Мона подняла чашечку с какао, все буквально бросились – поддержать.
– Вы не пугайтесь, – сказала Мона Ли спокойно и разумно, – все в прошлом. Я ведь слышала всё, что вы говорили, когда сидели у меня в больнице. Особенно Лев Иосифович… по ночам рассказывал палатной сестре. Лёва густо зарделся:
– Я думал, что она в коме? В таких случаях никак не реагируют на внешние раздражители!
– Ох, Левушка, – Инга Львовна тоже не отказалась от рюмочки. – Ваши внешние раздражители приводят в состояние вибрации весь город Орск!
– Скажете тоже, – Лёва был окончательно смущен, – ну, вас послушать, я таки просто – Казанова! – Рассмеялись, расходились из-за стола неожиданно мирно расположенные, даже Вова не отправился на вокзал, а ограничился тем, что заказал межгород с Москвой.
В комнате Моны Ли раздернули шторы, открыли форточку, и Мона с наслаждением нюхала воздух, пахнущий первым снегом. Осторожно поднявшись, она подошла к окну и выставила в форточку руку – на ладонь садились снежинки, она подносила их ко рту, глотала растаявшую воду – и улыбалась.
Ни в какую школу, Мона Ли, конечно, не пошла. Пал Палыч в субботу был вызван к директрисе. Обширная толстая тетка с громовым голосом, бывшая надзирательница женской тюрьмы под Оренбургом (пару лет назад она была ранена на утренней поверке зечкой – заточенная ложка вошла ей в левый бок. Зечка пошла под вышку, а Анфиса Николаевна, потеряв селезенку, была направлена в народное образование. Дисциплина везде нужна, – сказали в райкоме партии, – а в школе даже больше, чем в тюрьме). В принципе, бабой она оказалась неплохой, выбила хорошие школьные обеды, организовала кружковую работу и подняла дисциплину на уровень недосягаемый.
– Пал Палыч, – директриса вертела на столе папку с синими тесемками, – вы нас-то поймите? На прошлых уроках, как учительница начнет читать, ну – текст любой, будь там слова «мама», «поезд», «вагон» – все. Истерика. И у всех девочек начиналась тут же. – Анфиса вздохнула, между зубов застряло мясное волокно из щей и теперь досаждало ей, – а потом это… кровь носом, обмороки. Такое горе. Я разве не понимаю? – Пал Палыч сидел на самом краешке казенного стула и теребил в руках шляпу – ту, свадебную.
– Но как же образование? – спросил он робко, – она же отстанет? Мы только две четверти смогли пройти…
– Прошли, прошли, – директриса развязала тесемки – вот. Неуд, уд, неуд, неуд – только по поведению «хорошо». Я её формально перевести не могу.
– Так что делать-то? – Пал Палыч слушал шум от беготни десятков пар ног в коридоре, – я же не могу ее сам учить?
– А мы на дому тоже не можем, – резко сказала Анфиса Николаевна, – у нас только к инвалидам ходят. Кто лежачий. Давайте я вам правду скажу – отправляйте вы её в «Лесную школу». Они там умеют работать с ущербными… простите, с больными, простите… ну, с психикой у нее не в порядке, – едва не плача сказала она, – вот, анам-нез, – прочла она по слогам.
– Вы её отчисляете? – Пал Палыч был не в силах терпеть эту муку.
– Да – твердо сказала директриса.
Дома, в парадной комнате, сидели за большим столом под старой лампой со стеклянными гранеными подвесками. Подвески были молочно-белые, а абажур лампы – зеленый, пупырчатый квадрат, подвешенный на цепях. Свет от лампы лился призрачный, как в майском лесу. По одну сторону стола сидел Пал Палыч с Ингой Львовной, по другую – Лёва с Танечкой. Вова был отправлен в магазин, Мона смотрела книжку в детской, узнавая картинки, будто здороваясь с ними.
– Я её в «Лесную школу» не отдам, – сказал Пал Палыч.
– Пашенька, – Инга Львовна вертела обручальное кольцо на безымянном пальце левой руки, – а может быть, это не такая плохая мысль? Это же в лесу? Там воздух, наверняка там медицинский персонал, и учителя со специальным образованием, и все детки как бы проблемные, нет?
– Нет, – это уже Лёва сказал, – нет. Если бы вы знали, Инга Львовна! Я просто не хочу делать больно вашему сердцу. Скажу кратко – нет. Наблюдать Мону буду я, и чудесная новая докторша, педиатр чуткий, редкая умница.
– И красавица? – поддела Инга Львовна.
– Да, если хотите, и – красавица! – Лёва тут же вскинулся, – почему женщина непременно должна быть страшнее смертного греха? Возьмем, к примеру … – но Пал Палыч не дал Лёве продолжить:
– Давай по делу. Нужен кто-то в РайОНО, чтобы разрешили обучение на дому. До 4 класса программа не ахти, какая сложная, ну – наймем ей учительницу, мама обеспечит порядок, я имею в виду – режим, и прочее. Дома, среди своих, ее никто не посмеет обидеть, сказать дурное слово, да просто – толкнуть ненароком.
– Но, пап, – Танечка прислушивалась к дыханию спящего Кирюши, – ей же надо с детьми общаться, как она будет одна расти? В кружки, может быть?
– Да, вот, кстати, – поддержал Таню Лёва, – кружки – чудесно. Там другая атмосфера, и можно выбрать ей что-то музыкальное, или рисование? Обе стороны стола согласились.
Перешли на кухню. Пили чай, пришел подмороженный Вова, уехавший из Москвы в легкой куртке, принес торт. Позвали Мону Ли, за чаем сообщили решение семейного совета. К их великому удивлению, Мона Ли расплакалась.
– А как же мои подружки? А я люблю ходить в школу! Там вкусные булочки с маком! Я даже на продленку оставалась, ну, пап?
– Ты сейчас болеешь, – Пал Палыч шлепнул Мону Ли по спинке – сиди ровно! Нагоним потихоньку, а девочки к тебе в гости могут ходить.
– И чай пить? – Мона ловко усадила кремовую розу на ложечку.
– Конечно! и чай! и лимонад! И книжки читать! И в кино на мультики куплю тебе абонемент! И елку нарядим!
– Здорово, – сказала Танечка, – даже уезжать не хочется. Заплакал Кирюша.
– Иди, корми, – Вова зевнул, – лимонада ей. В Москву поедешь, будет тебе лимонад, и кофе с какавой!
В эту ночь спали все. Даже Лёва, которому постелили в детской, на раскладушке – спал.
Мона Ли видела во сне пологие холмы, поросшие светлым, прозрачным лесом. Упругие ручьи, сбегающие с них, сливались в широкую, полноводную реку. Слышался звон дальнего колокола, блеяли овечки, а женщина, в просторных одеждах, сидевшая у окна, смотрела вдаль, прислушиваясь к жизни, которая начиналась под ее сердцем.
А что жизнь? А жизнь, как поезд – идет себе, постукивая на стыках рельс, и вдруг кто-то неведомый рванет ручку «стоп-крана», и встанет поезд. И будет стоять – не дойдя даже до полустанка или разъезда, и будут беспокоиться пассажиры, и разбежится бригада, заболеет машинист, кончится уголь – и покажется, что и жизнь кончилась. А мимо будут проноситься поезда, мелькать лица пассажиров, а ветер будет поднимать пыль и песок… и вот, когда уже отчаянье охватит всех, подвезут уголь, вернется машинист, и поезд выпустит пар, и разбежится, и пойдет все веселее и веселее, и уже протянется за окном лента с деревнями, перелесками, и выйдет к переезду ошалевшая корова с бабкой, и проедет автобус, переваливаясь через ухабы, и почтальонша на велосипеде сунет письмо в почтовый ящик, висящий на заборе… С той ночи всё пошло неожиданно правильно, встало на свои места, и без запинки-задоринки выправилось то, что казалось, и исправить невозможно. Пал Палыч, оказав случайной посетительнице юридической консультации услугу по получению безвозвратно уходящего из рук наследства, вдруг получил выход на заведующую РайОНО – дама оказалась племянницей той, от которой зависела судьба Моны Ли. Дело было улажено буквально за пару дней, девочка получила разрешение учиться на дому, сдавать «экзамены» за четверть экстерном, и всего один звонок по бакелитовому телефону – номер был набран секретаршей из приемной, – и директриса школы, приседая так, что это ощущалось в кабинете высокого начальства, лепетала, отвечая на мягкое сопрано заведующей:
– Конечно! Марина Иванна! Да разве мы деточке не поможем?! Мариночка Иванна! Конечно! Разумеется! А вас с Егором Сергеевичем ждем! Ждем непременно! Утренник к Новому году! Деточки так готовились… Моночку? Конечно! Снегурочкой! По её желанию? Конечно, разумеется, будем счастливы … – положив трубку осторожно, двумя пальчиками, директриса бросила в сторону портрета основоположника воспитания советских школяров – Макаренко – вот ведь, … … – вышел на главную! Без мыла пролез! Попробуй её тронь теперь, – и закурила, пуская дым в лицо Макаренко.
А Пал Палыч, обретя защиту, расширил круг клиентуры, потому как в таких кругах услуги хорошего юриста всегда ценились дорого.
Глава 14
Танечку с Володей и новорожденным провожали всей семьей. Старый вокзал Орска, выстроенный в стиле русского модерна, с чешуйчато-серебристой крышей, башенками со шпилями, заметало метелью и бумажным сором. Пассажиры толпились на перроне, провожающие обнимали отъезжающих, кто-то плакал, кто-то, выпивший в привокзальном ресторанчике, отплясывал тут же, оскальзываясь на накатанном ледке. Лузгали семечки, играла гармонь, из репродуктора невнятно доносились объявления, на какой путь прибывает, с какого пути убывает, пассажира, потерявшего чемодан, ждут в помещении камеры хранения. Репродуктор похрюкивал, потом замолчал, бахнуло «Прощание славянки», все стали целоваться и плакать, как перед отправлением на фронт, и скорый «Ташкент-Москва», стоять которому было отпущено 15 минут, затормозил у перрона в облаках снежной пыли. Пока подсаживали Танечку, передавали ей сверток с Кирюшей, упакованным в ватное одеяльце и еще в плед – для верности, пока передавали Володе сумки, ахали, что оставили дома коробку с книгами, искали чехол с гитарой, а гитара уже была в купе, время вышло, и Танечка, дышала в заиндевевшее окошко, и показывала пальцем – пишите, пишите, а Володя уже дергал ее за рукав – заплакал от волнения и суеты Кирилл, и – поезд дернулся, будто от удара, зашипел, прорезал светом тьму, идущую до Уральских гор, и пошел-пошел работать, придавливая шпалы. Мона Ли, приехавшая на вокзал проводить Танечку, была просто зачарована – знакомый с детства запах паровозных дымков, смазки, угля, крики проводниц, обходчики с фонарями, снующие под колесами, как гномы в штольнях – Мона Ли стояла и вдыхала родной ветер странствий, приключений, тоски по дому, бесприютья. Пал Палыч держал её за плечи, она вертела головой, провожая набирающий скорость поезд, как вдруг мимо них проплыл вагон – ресторан, и там, в прямоугольном окне со скругленными краями, в пространстве, образованном сдвинутой вбок занавеской, они увидели человека в белом поварском колпаке, в форменной куртке, наброшенной на плече. Он что-то писал и вдруг резко повернулся на огни убегающего назад вокзала. Мона Ли ойкнула. Это был он – её отец. Захарка Ли. Поезд зачастил, словно опаздывая, и в последних звуках марша мерцали его огни.
– Пап, – сказала Мона Ли, – я его знаю.
– Ты спутала, – Пал Палыч прекрасно узнал корейца, – много схожих лиц, а тут еще на скорости – тебе показалось.
– Нет, – Мона Ли крепко взяла за руку Пал Палыча, – он. Он хочет меня забрать. Папочка, не отдавай меня ему, я так боюсь. Я ужасно боюсь его! Он приходил к маме, он бил маму, мама из-за него пила водку, и она очень боялась его!
Вопрос с установлением отцовства Пал Палыч со свойственной ему педантичностью решил давно, сразу же после свадьбы. Паша, – слабо протестовала Маша, – ты же сам еще недавно разыскивал Захара, чтобы он признал, что он отец Нонны, а теперь мы опять будем все переделывать? Как же без его согласия? Предоставь это мне, – жестко сказал тогда Пал Палыч, – в документах порядок необходим. Представь себе, что он явится через несколько лет и будет предъявлять права на Нонну? Представила? Вот, поэтому она будет – Коломийцева. Так Нонна была вписана в паспорт Пал Палыча, как Нонна Павловна Коломийцева, но в свидетельстве о рождении она осталась Нонной Захаровной Ли. Свидетельство просто не успели выправить новое – уход Маши из дома, и все последующие беды вычеркнули из памяти эту небольшую формальность. Пал Палыч не придал значения промелькнувшему лицу с вислыми усиками и глазами, будто прорезанными на туго натянутой шафрановой коже. Но сама Мона Ли почувствовала тяжелое беспокойство и опасность, исходившую от этого человека. В свои 8 лет она не могла совместить того, что кореец был ее биологическим отцом, а Пал Палыч – приемным. Для нее весь мир, свет и покой были заключены только в одном человеке – в Коломийцеве.
Дома Инга Львовна раскутала свежую, снежную Мону Ли, порадовалась тонкому румянцу, проступившему, наконец-то на щеках, выбранила Павла, что забыл половину Танечкиных вещей, погрустила, что увезли правнука и внучку, и порадовалась благословенной тишине, наступившей, наконец-то, в квартире.
Воздух дрожал от жары, над радиаторами центрального отопления поднимались вверх токи сухого тепла, колыхались цветы на тюлевых занавесках, и легонько осыпалась пыль с тяжелых плюшевых портьер. Мона Ли смотрела тот же сон. Женщина, со спокойным лицом, одетая совсем не так, как одеваются сейчас, в накидки, ниспадающие волнами, смотрела на неё, на Мону Ли, и улыбалась, прижав к губам палец.
Глава 15
В драмтеатре им. Пушкина давали оперетту, приехавшую из Москвы.
– Пашенька, – пропела Инга Львовна, вытряхивая нафталин из бархатного лилового платья, – ты с нами?
– Упаси Бог, – прокричал Пал Палыч из кабинета, – терпеть не могу эти канканы и чудовищные по глупости диалоги! «Там всех свиней я господин», – промурлыкал он, – избавь! Я люблю Вампилова, Арбузова… но что-то наши их ставят редко.
– А мы с Моной пойдем! И я даже нашла Моне платье, вот! – Инга Львовна, чихая от нафталина, вытащила свое, дореволюционное, сохранившееся каким-то волшебным образом – платье. Лиф с короткими крылышками, а из под них – газовые рукавчики, оканчивающиеся манжетами с пуговками-бусинками. Присборенная юбочка – верхняя, тяжелая, белого атласа, была посажена на нижнюю, которую Инга Львовна намерена была жестко крахмалить. Проблема был с чулочками и туфельками, но Пал Палыч тут же вынул из бумажника деньги – купи ей, все, что нужно принцессам!
Сидели в седьмом ряду партера, Мона Ли не дыша, завороженно глядела на приму, лица которой сквозь грим было не различить. Прима смешно круглила рот, делала кукольные жесты полноватыми руками в длинных перчатках и все время теряла плохо пришпиленную шляпку.
– Ярон, – тихо сказала Инга Львовна, – гробовщик оперетты! Видела бы ты, Мона, – говорила она в антракте, угощая девочку эклерами и лимонадом «Буратино», – какими были примы оперетты ДО революции! В театр нельзя было придти даме одной! Это считалось неприличным… только, – она откусила от воздушного безе, – только с кавалером!
– Бабушка, почему? – Мона Ли подняла глаза и облизнула пальчик, – почему неприлично? Они были голые?
– Ох, Мона, прости меня, детка, м-м-м, это все глупости. – Инга Львовна закашлялась также, как Пал Палыч, – забудь-забудь, я уже совсем в маразме…
Сказать, что на Мону Ли смотрели – это не сказать ничего. Густые темные волосы были уложены замысловато и закреплены изящным белым бантиком. Сама она, тоненькая, в платье, больше подходящем для того, чтобы играть в нем на сцене, среди сверстниц в простеньких шерстяных юбочках и кофточках казалась созданием неземным. Глаза, ставшие после болезни будто еще больше, становились все более прозрачными, так бывает, когда темная вода покрывается хрупким льдом.
– Ваша внучка – просто произведение искусства! Ах, ну до чего прелестна, это что-то совершенно «несоветское» – это уже на ушко, чтобы никто не слышал, – шептали бабушке ее подружки. Мона Ли, видя такое внимание, нисколько не смущалась, она улыбалась, правда, слегка виновато.
Мужчина в ложе, разглядывающий партер в бинокль, замер, подкрутил колесико, приблизил Мону Ли. Профиль. Затылок. Рука с тонким запястьем. Вот – улыбается. Склонила головку – слушает сидящую рядом женщину. Смотрит на сцену. Пошел занавес. Пошел занавес. Он убрал бинокль, потер глаза, и сказал самому себе – нашёл.
Эдика Аграновского, плотного, лысеющего мужчину неопределенных лет, с полными ляжками, легко потеющего в духоте зала, привела в Орск нелегкая, по его собственному выражению.
– Сибирь, кругом Сибирь, – стонал он в номере единственно приличной гостиницы «Орск», – как меня сюда занесло?
– Эдик, в СССР Сибирь везде. После Москвы – в России – везде Сибирь, – хохотал его нежный друг, танцор кордебалета Женечка Шехман, – смотри на карту – вот Москва. Слева – Европа. Справа – Сибирь. Эдька, это аксиома. Нас сослали. Впрочем, – Женечка чокнулся стаканом, в котором полагалась держать зубные щетки, – театр может выжить везде. А вот я! Я, окончивший хореографическое училище Перми, я, гордость нашего выпуска! Ты знаешь, как я делаю револьтад? А? А батри? Бизе? – Женечка сыпал терминами и поддевал, играя ногой, лаковый ботинок. – Они меня запихнули в этот гадюшник. Меня? Приму! Интриги, они двигают своего Ваньку Ригерта, который бездарь! Он им уронит когда-нибудь Жизель в оркестровую яму! Ты видел его в «Спартаке»? – Эдик полулежал в кресле, тянул Шампанское из бутылки и уныло думал о том, что Шехман, с его антраша, такой же мерзавец, и бросит его, Эдика, при первой же возможности. Уехать бы … – вяло думал Эдик, – через Израиль, в Штаты… стать продюсером, купить виллу, непременно с бирюзовым бассейном, подсвеченным изнутри … – Женечка обиженно надул губы:
– Ты меня не слушаешь! Эдька! Я тебя брошу! Ты такой же бесчувственный, как наш хореограф! Ах, ну разве в оперетке может быть хореография? Ты помнишь меня в «Марице»? Это было волшебно!
Эдик, второй режиссер по актерам столичной киностудии «Госфильм», выбил себе командировку во всеми чертями забытый Орск, пообещав, что отсюда он привезет бриллиант чистой красоты, дивную девочку, которая сыграет царевну в «Арабских сказках».
– Езжай, Эдик, – сказал главный, – там Казахская ССР рядом. Супер. На каток Медео сходи. Без царевны не возвращайся. Иначе сам ее будешь играть, – главный заржал, и уже, надрываясь, хохотала вся съемочная группа. Уроды, – сказал про себя Эдик, – что бы вы понимали… и – поехал. За три дня он обошел четыре средние школы города Орска, два профтехучилища и филиал Оренбургского университета. У него рябило в глазах от лиц восточных девиц всех возрастов и наружности, слившихся в одно лицо и тошнило от местной водки, которую в качестве попутного товара производили в филиале нефтекомбината. Меня скоро можно будет использовать, как газовую горелку, – стонал он по утрам. Женечка мучил его еще сильнее своей холодностью, а подходящей девочки – не было.
Актеры выходили на поклоны, прима, жеманно поводя плечами, принимала гвоздики, упакованные в целлофан, мужской хор успел пригубить за кулисами сухого, женский сцепился с костюмершей, потерявшей нитку с иголкой – зашить расползающуюся юбку солистки хора, кордебалет уже ругался с гримерами, зажавшими лигнин – но у рампы все выглядело чудесно. Эдик быстро вывинтился из ложи, выхватил у соседки букетик, со словами:
– Миль пардон, мадемуазель! Мне – позарез, – и сунул ей трешку в руку. – Пардон, пардон! – кричал он, двигаясь наперерез толпе, спешащей в гардероб, очень нужно! Пустите режиссера! Пресса! Пустите, девушка, целую ручки! О! тыща извинений, – и Эдик был уже около бархатного барьера перед оркестровой ложей. Развернувшись к сцене спиной, он мгновенно выцепил взглядом белоснежную Мону Ли и Ингу Львовну в строгом костюме, с шелковым легкомысленным шарфиком. Оказавшись рядом, он локтем отодвинул рукоплескавших зрителей, кричавших – «Горынин! Браво! Михайлова! Браво!», и ухватил Ингу Львовну за сухонькую легкую руку и припал к ней губами, подняв глаза вверх.
– ВЫ КТО? – завопила Инга Львовна от ужаса. – Вы что делаете? Отпустите немедленно мою руку!
– Дорогая, – застонал Эдик, – не гоните меня! Не отвергайте! Нам просто необходимо поговорить, прошу вас, – и он потянул ошеломленную Ингу Львовну, державшую Мону Ли за руку, вперед, влево и к заветной двери, на которой было написано кратко «только для работников театра». Фойе шумело, крутило номерки на пальцах, морским прибоем шли волны зрителей штурмовать гардероб. За дверью служебного входа было тихо. Мона Ли раскрыла рот от изумления. Шли балетные, натянув шерстяные чулки, отчего воздушность и легкость исчезла, а походка на стопу делала фигуры приземистыми. Яркий грим вблизи выглядел фантастически странно, будто все надели карнавальные маски. Пахло сладковатым гримом, потом, дешевыми духами, пылью и краской.
Эдик распахнул дверь с табличкой «Дежурный администратор», втолкнул туда Ингу Львовну и Мону Ли, жестом показал на диван, сам уселся в вертящееся кресло, хлопнул полноватой ладошкой по выключателю лампы, сложил руки под подбородком, и сказал:
– Меня зовут Эдуард. Михайлович. Аграновский. Я – режиссер киностудии «Госфильм». Я командирован в ваш прекрасный город с тем, чтобы сделать предложение… Простите, ваше имя-отчество? Запамятовал!
– Инга Львовна, – строго произнесла пожилая дама и потеребила шарфик у горла.
– Чудесно! Ингочка Львовна! Чудесно! Вот – вы, как я догадываюсь, мама этой крошки?
– Я – бабушка Моны Ли, – с достоинством сказала Инга Львовна, разгадав грубую лесть, – незачем убавлять мне мои годы. Я прожила их так, что мне не стыдно!
– Конечно, что вы? Кто бы усомнился? Но вы так молоды, так обворожительны! И кто наша внучка? Как вы сказали – Мона Лиза? Это кличка? М-м-м-м, я дико извиняюсь, это – шутка?
– Так меня зовут дома, – сказала Мона Ли, – а вообще я – Нонна. Нонна Коломийцева.
– А-а-а-а, – ну, это меняет дело! – Эдик вытащил из-за спины коробку конфет «Красный Октябрь», сдернул ленту, щелчком сбил крышку – угощайтесь, разговор будет долгим…
Мона Ли взглянула на бабушку.
– Можно конфетку?
– Да-да, бери, – Инга Львовна была растеряна. – Прошу вас, Эдуард… Михайлович – не задерживайте нас. Папа всегда волнуется, если мы запаздываем.
– Я буду краток, если вы настаиваете, – Эдик вытащил из кармана тесного пиджака записную книжку в дорогом кожаном переплете и ручку «Паркер», с золотым пером, разумеется, – мы предлагаем вашей внучке сыграть одну из главных ролей в двухсерийном кинофильме «Арабские сказки» по мотивам «1000 и одной ночи». – Довольный произведенным эффектом, Эдик откинулся на спинку кресла. – Ваша внучка станет всесоюзной знаменитостью. Вы – отдаете себе в этом отчет? Такая яркая внешность, такие данные – это находка для кино… прошу вас, деточка, встаньте. – Мона Ли покорно встала. – Повернитесь! Чудненько! Ручки – вверх, и – так плавно – левую опустим… великолепно! Грация! Ах! Все будут просто в восторге… а какие партнеры по фильму! Вы слышали такие имена – Лариса Борисовна Марченко? Петр Петрович Смоленский? Аркадий Аркадьевич Финкель? Ольга Олеговна Гарбузова? А? Сердечко ёкнуло?
– А клоуны там будут? – прошептала Мона Ли, – я очень люблю, и еще, когда слоны. Вот.