bannerbanner
Каждый вдох и выдох равен Моне Лизе
Каждый вдох и выдох равен Моне Лизе

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

Пьяная и голодная часть меня стала думать, в каком виде это готовят и едят? Но голос еврейских предков велел отвернуться и встать так, чтобы свет падал на брошюрку. Действительно, под иероглифами была транскрипция английскими буквами того, как это произносится, по слогам. Меня осенила догадка, и я внимательно рассмотрела приглашение Минни Маус. Ага, вот! Здесь тоже было заклинание для таксиста английскими буквами мелким шрифтом. Видимо, все знают о проблеме, кроме меня.

Я несколько раз прочла абракадабру Ниф-Нифу, Наф-Нафу и Нуф-Нуфу, которые продолжали смотреть на меня с доверчиво-радостным выражением смешливых простачков в ожидании концовки анекдота. Повторяя свою мантру, я двинулась к дороге. Первый же таксист впустил меня, как по паролю. С заднего сидения я украдкой помахала в окно удивленным свиньям в витрине и мысленно поблагодарила их, как чужеземных идолов, что даровали мне удачу.

Мы тут же встали в пробку, и водитель закурил в окно. С севшим телефоном я понятия не имела, который час и опаздываю ли я на открытие. Спрашивать по-английски было бессмысленно, а внутренние часы после суточного перелета говорили мне: «Время – это иллюзия, его не существует». Ноги гудели от бесконечной ходьбы. Я навела резкость, чтобы не заснуть. На прозрачной пластиковой перегородке между мной и водителем висел длинный текст на двух языках. Правила такси среди прочего, гласили, что «пьяницы и психи без опекунов строго запрещены» и «нужно пристегнуть ремень безопасности, чтобы подготовиться к аварии». Ладно.

* * *

Я резко проснулась от того, что китаец тряс меня за плечо и что-то кричал. Я выкарабкивалась из таких бездонных глубин сна, что у меня не сразу получилось восстановить реальность и понять, с какого момента теперь жить. Я в машине. Это таксист. Он китаец. Я в Шанхае! В окне кислотно-розовым неоном пульсировал вход в галерею. О, я иду на встречу с Прекрасным!

В холле галереи столы с угощениями, к моей великой досаде, уже опустели – светское общение за напитками, видимо, закончилось, но сама встреча с Минни Маус только начиналась. Я пошла на гул голосов в зал.

Народу набилось видимо-невидимо! Минни Маус стояла у стола с проектором. На ней было затейливо разодранное розовое платье с виньеткой из бордовых кишок, любовно окаймлявших на груди слова «Висцеральный концептуалист». Она казалась выше всех в комнате и, глядя сверху вниз, беседовала с маленькой женщиной средних лет, стриженной под горшок. Все выдавало в ней галериста: большие красные очки бабочкой, серьги размером с яйцо и платье с огромным портретом Энди Уорхола, прической которому служила копна белых страусовых перьев. В целом, сценка выглядела так, будто Минни Маус отчитывает большую голову Уорхола на тонких ножках.

Присесть было некуда, и многие любители Прекрасного подпирали стены. Я тоже притулилась к стенке, увешанной маленькими картинами с птичьими яйцами, и стала рассматривать публику: в основном – иностранцы, скучающие жены экспатов и художники, вкрадчиво высматривающие дичь в виде галеристов.

Прямо передо мной сидела стриженная под эльфа субтильная европейка с блокнотом и сосредоточенным видом человека, намеренного во что бы то ни стало извлечь из культуры максимальное количество пользы. Она раскрыла блокнот сразу, как только галеристка взялась за микрофон, и я с любопытством прочла последнюю запись: «…разво-площенные образы реверберируют в монохромной сыворотке разочарования. Художник опирается на интуицию пустоты, открывающейся за круговращением знаков и номинаций…» Я опознала артспик (тоже разновидность глоссолалии) – ритуальные заклинания, превращающие в искусство что угодно, как только «что угодно» приземлится в галерее. Видимо, эльфийка учится на критика.

– Привет! Я Стив.

Я обернулась на голос с американским акцентом. Вдоль стены, переступая через сумки и пустые бокалы, ко мне протиснулся жилистый лопоухий парень в стертых джинсах и линялой футболке.

– Стив! – повторил он, тыча в себя. – Мы живем в соседних студиях. Я заходил к тебе, чтобы поехать вместе. Не застал.

Стив улыбнулся и внезапно превратился из неказистого ушастого пенька в опасного сердцееда. Я всегда завидовала таким улыбкам-озарениям, способным полностью, в одно мгновение перекроить лицо.

– Стив? Но… как ты меня узнал?

– У тебя лицо человека, многое пережившего в первый день в Шанхае.

– Да?.. Так видно? – Я инстинктивно потрогала лицо.

– Я пошутил. – Стив кивнул на гостиничную брошюрку и приглашение, которые я до сих пор прижимала к груди, как карту сокровищ.

– А… У меня просто сел телефон, и это моя единственная путеводная нить до гостиницы.

Я сунула бумажки в рюкзак и поинтересовалась, где остальные художники. Стив махнул в сторону первого ряда – вон, мозолят глаза галеристке. А он – нет, он не мозолит, потому что уже выступил «на разогреве» у Минни Маус.

Стив – атональный музыкант, собирает всякие странные звуки типа строительной какофонии, больничных датчиков, необычного храпа, хруста суставов, желудочных шумов и вздохов – и пишет из них музыку. Сегодня, например, он исполнял здесь музыку зомби – не в смысле музыку оживших мертвецов, а музыку, которая умерла и сама стала зомби. Что бы это ни было, мне стало жаль, что я такое пропустила.

Минни Маус все время ловила взгляд Стива. А когда наконец поймала, Стив послал ей через зал воздушный поцелуй и свою невозможную улыбку. Минни Маус закрыла лицо руками. Я спросила, вместе ли они? Стив сказал «типа того».

Галеристка тем временем уже представляла Минни Маус, вытянув руку в жесте конферансье: «Мы впервые встретились два года назад здесь, в галерее, на перфомансе абсурдистской йоги, – она подняла обе руки и изобразила позу дерева, от чего лицо Уорхола на ее платье исказила болезненная гримаса. – Я увидела эту девушку с розовыми волосами и подумала: Розовые волосы! Почему у нее розовые волосы? Я заинтригована!»

Эльфийка впереди меня записала в блокнот: «Возможно, стоит покрасить волосы в необычный цвет». Бедная… Очень хочет стать художником! Прямо как я.

Вскоре микрофон перешел к Минни Маус, и она мгновенно заговорила комнату в такую изумленную тишину, что было слышно, как она нажимает кнопку на пульте проектора. На экране замелькали розовые предметы, но на него никто не смотрел. Все глядели ей в рот, откуда поступали сигналы марсиан.

Я исподтишка косилась на Стива, хотя с таким же успехом могла бы уставиться на него в упор: он безотрывно смотрел на Минни Маус с экстатической улыбкой. Атональный музыкант и Висцеральный концептуалист – вместе! Как причудливо тасуются человеческие пары. Маленький человек со страстью к дисгармонии влюблен в большую девушку с голосом игрушки-пищалки.

Я предалась сохранившейся с юных лет отвратительной привычке представлять себе людей в постели, как только выясняется, что они – пара. «Скажи еще что-нибудь!» – нависает жилистый Стив над монументальным телом Минни Маус на столе в студии. Минни Маус начинает цитировать «Лекцию о Ничто» Джона Кейджа:

Я не знаю шума удивительнее, чем тот,

что производит моток проволоки,

прикрепленный к звукоснимателю

электрограммофона…

Стив ускоряется. Минни Маус издает ультразвуки мультипликационного оргазма. На столе лопаются два бокала. Стив увеличивает скорость. Минни Маус повышает частоту. На потолке студии взрываются лампочки. Стив делает резкое движение и замирает. Минни Маус затихает, и они лежат в темноте, боясь пошелохнуться под осыпающимися с потолка осколками лампочек, и тихая печаль опускается на их взмокшие тела и просачивается в кровь сквозь все отверстия, ибо, как сказано у древних, «после соития всякая тварь грустит».

– Круто, да? – шепнул Стив.

– Что, прости?

– Я говорю, круто, да? – кивнул он на проектор.

– Да-а-а-а… – Я вынырнула из воображаемого кино и навела резкость на экран.

Там показывали Минни Маус и Стива с шариковыми кляпами в разинутых ртах. Они восседали на стульях в египетских позах лицом друг в другу и были в чем мать родила, за исключением чего-то типа садо-мазо-наколенников (естественно, розовых). Из наколенников торчали гибкие пластины по принципу отрывных телефонов в бумажном объявлении. Когда влюбленные двигали коленями вверх-вниз, пластины соприкасались и издавали шуршащие и звенящие звуки.

– Розовый щекотный ксилофон – новый музыкальный инструмент, на котором можно играть только в паре! – объявила Минни Маус, сидя в точно такой же позе, как на экране, и сложив руки на коленях. – Но предметом искусства является не инструмент! Поэтому мы его не выставляем! «Щекотливая опера» – наш совместный перфоманс – впервые будет исполнена на выставке здесь через две недели! Для этого мы пригласим настоящих певцов китайской оперы, но им нельзя будет петь! Только молча играть на щекотном ксилофоне! Их рты будут закрыты шариковыми кляпами – как на фото. Этот живой перфоманс в равной степени объединит телесные проблемы, социальное высказывание и духовные устремления!

– Как? – шепнула я Стиву, но он лишь вопросительно взглянул на меня. – Я не поняла, как голые оперные певцы с кляпами во рту исполнят «социальное и духовное высказывание»?

– Коленками, – прошептал Стив.

* * *

Минни Маус показывала свою обширную коллекцию розовых предметов, рассортированную в инсталляции по оттенкам. Там были игрушки, упаковки, белье, зажигалки, чипсы, цветы, жемчуга, туфли, прищепки, модели кадиллаков и самолетов, таблетки, лампочки, куклы, фаллоимитаторы, надувные фламинго, манекены, душевые занавески, корзины, свитеры, термометры, пакеты, колбасы, носки, джедайские мечи, зонты, водяные пистолеты, бусы, конфеты, паруса…

Эльфийка записала в блокнот название проекта – «Инстинкт обладания» – и дописала: «Красиво. Очень розово!!!»

Минни Маус сидела все так же ровно и без единого жеста восклицательными предложениями рассказывала о своей страсти все красить в розовый:

– Однажды я покрасила в розовый целый сад! – На экране возник кислотно-розовый сад, с грядками, кустами и цветами на розовой же земле. – Потом я сделала проект с розовыми тележками на шанхайской биеннале. Они привозили всех желающих в розовую галерею «Художник на полчаса». Там любой посетитель мог стать художником на полчаса! Потом я сделала проект «Розовые гипнобудки»! Шестнадцать будок в разных городах! Посетитель заходил в розовую будку, садился на розовый стул, надевал розовые наушники и слушал гипнотическую запись: «Вы становитесь умнее! Вы становитесь смелее! Вы становитесь креативнее! Вы становитесь лучше!»

В этот момент она дошла до конца слайдов и внезапно, не изменившись в лице, сказала: «Это все!» Эльфийка записала в блокнот инвективу: «Просто перечисляет проекты, ничего не объясняет».

Голова Уорхола встала и захлопала, публика к ней присоединилась. Затем маленькая головка галеристки на макушке Уорхола призвала людей задавать вопросы.

Меня потрясло, сколько у людей оказалось вопросов о розовом! Сначала я думала, что все специально задают Минни Маус вопросы, лишь бы еще послушать, как она издает свои невероятные звуки. Но розовый цвет оказался злободневней политики. Расспросы о нем не утихали больше часа. Люди хотели знать историю цвета, его географию и семиотику оттенков. Интересовались: так розовый – это серьезный цвет или что? Как теперь к нему относиться? Людей волновал его гендерный аспект, целебные свойства в тюремной психотерапии и сравнительный анализ влияния на либидо в разных странах. Я ничем не могла объяснить себе полный зал человечества, которое задает вопросы о розовом на таких серьезных щах.

Стало душно, будто не розовый в галерее обсуждали, а борцы сумо сцепились на ринге. Я попыталась выскользнуть на воздух и случайно сбила рюкзаком со стены изображение птичьего яйца. Все обернулись, как на вопрос. Минни Маус тоже посмотрела на меня, и внутренним ухом я услышала «Извини, но это не очень вежливо…»

– Да, м-м-м… У меня тоже вопрос! О розовых будках… Скажите, а эти загипнотизированные люди – что с ними стало? Помогло ли им? И как повлиял на них цвет будок?

Господи, что я говорю?! Стив тем временем поднял с пола картинку, приладил ее обратно и прошептал мне в пунцовое ухо:

– Ты разбила яйцо.

Я обернулась. На картинке действительно было нарисовано разбитое яйцо.

– Ты плохой человек. Уронила искусство. Опять! – наслаждался Стив.

Ясно. Минни Маус рассказала ему про утренний инцидент с мусорной инсталляцией. Вся резиденция, поди, уже знает.

– И поэтому будки были розовыми! – договорила Минни Маус и вопросительно посмотрела на меня. Я все пропустила, но в спасительном блокноте у эльфийки было написано «Розовый гипноз!!!» – и подчеркнуто три раза. Я сказала:

– Спасибо, очень интересно про розовый гипноз!

Когда вопросы наконец иссякли, все возобновили светское общение и полезные знакомства, разбившись небольшими группами. К Уорхолу было не подступиться. Минни Маус тоже стояла в окружении людей, не наговорившихся о розовом, и оттуда постоянно пищал будильник ее смеха. Я все еще стремилась на воздух, а есть хотелось так, что уже и кракены перестали казаться чем-то недопустимым. Я тихо выскользнула, не попрощавшись.

* * *

В ближайшем подземелье я разжилась карточкой метро и на удивление быстро в нем разобралась. Под воздействием великой силы искусства я автоматом отмечала все розовое – шрифты, зонты, туфли, фасады домов… На выходе из вагона взгляд уткнулся в прозрачные розовые будки, к которым ринулось сразу несколько людей из поезда.

Я подошла к одной. Внутри светился экран, а на нем танцевал человек в леопардовой пижаме. Перед экраном на барном стуле сидела девушка с микрофоном и беззвучно открывала рот. Караоке! Это будки караоке! Люди по одному заходили, бросали монетку и минуты две пели перед экраном. За пределами будки ничего слышно не было. То есть… люди в отчаянии. Очень хотят петь! Выскакивают из вагона метро и мчатся в будку, будто это туалет. Я была впечатлена и заинтригована.

Я зашла в будку после девушки. Внутри были бордовые шторы на кольцах. Не знаю, кого я опасалась – вряд ли кто из моего мира мог случайно застать меня в шанхайском метро за низкими караочными страстями, но за шторами было спокойнее. Я бросила монетку и нажала кнопку в китайском меню наугад.

На экране снова возник леопардовый человек. Наверное, я нажала «на бис». Как ни странно, пел он по-английски. Слова, правда, имели психоделический оттенок текстов в учебниках, которые ограничены уже известными ученику словами, а потому звучат странно, будто описывают другую реальность, где человеческие отношения так просты, что аж зловещи: «Привет. Я ем банан, а ты?» – «Я не ем банан. Ты ешь банан. Прощай.»

Человек в леопардовой пижаме пел так:

У меня есть карандаш!

У меня есть ананас!

У меня есть ананасный карандаш!

Он повторял это на разные лады под незатейливую электронную музыку, с притопом и приплясом, в ослепительно белом нигде. Я молча досмотрела, как он радуется своему ананасному карандашу. В сущности, чем это отличалось от гипнобудки? «У меня есть карандаш. У меня есть ананас. У меня есть ананасный карандаш!» – повторила я в повисшей тишине. Звучало вполне как ритуальное внушение, но смысл его оставался неясен.

Если б у меня внутри были ежевечерние новости, то начинались бы они так: «События дня: Глоссолалия, Розовый цвет и Компульсивное пение. Не переключайтесь!» Где я? В какой реальности? Скелет этого мира стоит на розовых подпорках и поет караоке про ананасный карандаш. Я испытывала сильные чувства, знать бы какие.

* * *

Голод выгнал меня из гостиницы глубоко за полночь. Я купила первого попавшегося кракена на палке у первого встречного уличного торговца. Шашлык оказался таким острым, что из глаз хлынули слезы. Но мне было все равно – мои защиты пали. Я с жадностью уничтожала осьминога за осьминогом, рыдая крокодильими слезами на какой-то парковке с видом на чуть поредевшую и изрядно повеселевшую ночную толпу, и думала о том, что это был самый длинный день в моей жизни: он начался с Блинчика в аэропорту и закончился кракеном в центре Шанхая.

Рано утром, при въезде в Китай, как и положено иностранке, я сдала отпечатки пальцев. Очередь на паспортный контроль была огромна, как драконий хвост, и регулировалась хмурыми людьми с властными лицами. Однако я давно поняла, что все эти процедуры в аэропорту – ерунда и притворство.

Есть куда более строгая граница, от пересечения которой зависит вся поездка. На изнанке каждого большого города работает другая, невидимая таможня, и она по прихоти либо впускает чужака, либо нет. Если этот изнаночный департамент не открывает доступа в город, то человек не увидит ничего, кроме невнятного фасада и набора мертвых декораций, даже если проживет там месяц. Ему будет адски не везти с погодой, воры сопрут его бумажник, весь город перекроют, и так далее…

Шанхай оказался не таков. Он не просто «впускает». Он проглатывает человека сразу, как дракон – с потрохами. Без прелюдий и радостей узнавания. В недрах дракона гостя огревают клюкой, переезжают велотачкой, кормят шашлыком из кракена и проталкивают ананасным карандашом в нутро розовой гипнобудки, чтобы он стал умнее, сильнее и лучше… Вместо обычных туристических попыток ознакомиться с непривычной реальностью человек сталкивается с почти непреодолимой задачей хоть как-то справиться со всей оглушившей его новизной.

4

Сон, вызванный полетом пчелы вокруг граната, за секунду до пробуждения

Следующее утро началось со скандала на кухне. Когда я пришла на завтрак, авторы мусорной инсталляции Леон и Хесус стояли у безупречно чистого стола, а вежливый метрдотель держал под локоть маленькую горничную и на китайском объяснял ей, что она натворила. Уборщица кивала, глядя в пол. Кухарка с подносами в руках застыла у шведских столов, прислушиваясь. Минни Маус, Стив и еще пара незнакомых художников следили за событиями, сидя у общего стола.

– Она не знала, что это инсталляция, сэр, – обращался вежливый метрдотель к Хесусу. – Она просто делала свою работу. Я очень сожалею, что так вышло, сэр.

Хесус – печальный человек с аккуратной седой эспаньолкой и в ярко-оранжевом шелковом халате с рисунком из ящериц и черепов – выглядел как знаток древних и сомнительных наук из фильмов про дьявольские культы. Он внимательно смотрел на метрдотеля сквозь роговые очки, сложив на груди руки в перстнях, и говорил тихим зловещим голосом:

– Я бы хотел узнать у нее, где мусор? Где то, что она убрала?

– Одну минуту, сэр.

Метрдотель заговорил с уборщицей на китайском.

– К сожалению, сэр, пластиковый мусор уже увезли. Возможно, стеклянный еще на месте. Если у вас были стеклянные детали в инсталляции, их можно…

– Она что, рассортировала инсталляцию, прежде чем выбросить? – Хесус моргнул медленно, как игуана.

– Да, сэр, мы внимательны к экологии. Политика гостиницы, сэр.

Когда метрдотель, уборщица и кухарка удалились, художники устремились к тарелкам и подносам. На завтрак были глаза заморских чудищ. «Ты пробовала тысячелетнее яйцо? – спросил Стив. – Это местный деликатес, их сразу расхватывают, потом ничего не останется. Не благодари!» Он ловко метнул палочками мне в тарелку пару мутных глаз. На столе еще были ломтики корня лотоса, грибы энокитаки, побеги бамбука, несколько фруктов и овощей. Я взяла морковку, банан, бамбук и пару ломтиков лотоса – из-за красоты: они выглядели как ажурные срезы сырой картошки в дырочку. На вкус оказались примерно такими же.

* * *

Хесус был расстроен. Днем в отель должен был прибыть куратор резиденции, и Хесус желал показать ему инсталляцию «в процессе». А теперь – что показывать, что? Его напарник Леон – на вид высокий бородатый лесоруб – напротив, был в прекрасном расположении духа. Даже в этой кощунственной ситуации он лучился любовью к искусству, злополучной уборщице, тысячелетним яйцам и любым капризам бытия.

– Как что показывать куратору?! Вот это и показывать! – радовался Леон. – Вся эта история – и есть произведение искусства!

– Ну нет, – возразил Хесус, – история о том, как уборщица приняла искусство за мусор – старая шляпа. Херста выкидывали, Бойса отмывали… Было уж сто раз.

– Кто это Херста выкидывал? В смысле – Бойса отмывали? – вклинился Стив.

– Уборщик лондонской галереи выбросил инсталляцию из пивных бутылок, недопитого кофе и окурков.

– И Херст, кстати, считал, что это отличное завершение инсталляции! – не унывал Леон.

– …а грязную ванную Бойса стоимостью, между прочим, четыреста тысяч фунтов, отмыли в академии искусств Дюссельдорфа, – продолжал Хесус, не обращая внимания на попытки его приободрить. – Или, скажем, в Италии случай был. Уборщица приняла за мусор бутылки из-под шампанского, серпантин и окурки на полу, смела все и выбросила. А между тем, это была инсталляция, критикующая итальянскую коррупцию. Ну и коне-е-ечно! Началось вот это все. «Уборщиц – в кураторы!» Это же любимый конек всех ретроградов: какой мусор – это ваше современное искусство, из какого дерьма и палок оно сделано…

Хесус вынул из шелкового кармана футляр с лакированными палочками, зажал их в пальцах и хищно защелкал ими:

– А публика хавает с большим воодушевлением, потому что зачем, зачем давать себе труд разбираться в современном искусстве, если можно травить такие смешные шутки про уборщицу, разоблачившую голого короля… Фу! Пошло, плоско, смехотворно!

– Душа моя, в искусстве нет понятия «смехотворно», – Леон продолжал излучать радиоактивный уровень радости, – даже сама мысль об этом смехотворна. Взять хоть бы ее!

Он ткнул в меня.

– Она вчера тоже чуть не уничтожила инсталляцию!

Я напряглась.

– Но ей можно и даже нужно! Потому что она – художник!

Я удивилась.

– Огромная разница с уборщицей, огромная!

Я испытала смутное облегчение.

– Между художниками происходит диалог, жест и комментарий.

Я запомнила.

– Ведь что есть инсталляция шанхайского горизонта из мусора? Стаканчики? Пластиковая сетка? Одноразовые коробки и шарики для пинг-понга? О нет! Это был, – Леон ткнул палочками в доску с эскизами и процитировал, – «критический комментарий о всевозрастающем влияния консюмеризма на экологию Китая»! А она?

Леон обошел стол, встал у меня за спиной и возложил руки на мои плечи, словно демонстрируя собравшимся предмет своей мысли:

– Она рушит инсталляцию. Назовем этот перфоманс «Художник пьет из пластикового стаканчика». О чем этот жест? Она не пьет! Она демонстрирует расточительность общества потребления. Это уже диалог! Развитие! Событие, в конце концов!

Леон закинул в рот тысячелетнее яйцо с моей тарелки, проглотил, не жуя, и продолжил, размахивая палочками, как дирижер:

– Взять хотя бы «Двое обнаженных прыгают в кровать Трейси»? Когда Трейси Эмин выставила в Тейт свою неубранную постель? Ту самую, где провела несколько недель в суицидальной депрессии и беспорядочных сексуальных связях? Ну вы помните. Двое других художников запрыгнули в кровать прямо на выставке и хотели заняться там критическим сексом – прокомментировать работу Трейси. Они, конечно, успели лишь подраться подушками прежде, чем охранники уволокли их прочь… под аплодисменты публики. Кстати, уверенной, что все это было частью произведения искусства. А так и было! Это диалог между художниками, как у нас! – Леон слова ткнул палочками в меня.

– И! – осенило его. – Музейная уборщица потом тоже «прибрала» кровать Трэйси. Подумала, кто-то из посетителей устроил на ней бесчинства – и вот… Все как у нас! У работ часто случается своя жизнь, разве нет? В искусстве участвуют все, кто на него хоть как-то реагирует. И уборщицы, несогласные с художественным высказыванием, – тоже часть искусства. Как сказал этот, в костюме? «Она просто делала свою работу»? Ну что ж. Значит, это ее комментарий о поверхностности искусства. Пусть неглубокий. Но поучаствовала она честно. Разделила мусор… Деконструкция! Постмодернизм! Да она буквально подняла работу на новый уровень! Произвол уборщиц, наш разговор – все это, – Леон обвел палочками шанхайский пейзаж, осиротевший стол у окна и всех собравшихся, – и есть искусство. Потому что искусство – тоже произвол. Безобразие! Оскорбление! Поругание самого искусства! Все это – его часть. А разве сама жизнь – не произвол? Она непонятна, запутана и абсурдна. Неясно, как ее трактовать и комментировать. Иногда настолько, что хочется выбросить ее в мусор!

Все захлопали, а Хесус выключил телефон. К этому моменту речь Леона снимали уже три художника. Будет, что показать куратору. Леон снова опустил руки мне на плечи и даже с чувством пожал их, как ветерану тысячи поруганных инсталляций. Синяк от клюки все еще болел. Хесус протянул мне через стол руку в перстнях и сказал, что рад такому яркому знакомству.

Я почувствовала себя приезжей, радушно принятой в странный призрачный мир, где малейшее движение – «жест», молчание – «высказывание», а глоток из стаканчика – «критическое суждение». В этом было что-то фетишистское: любое действие мгновенно становилось актом созидания или предметом искусства. Очень удобный мир.

На страницу:
3 из 6