Полная версия
Луч света в темном царстве
Замечательно, с каким усилием старается поэт оправдать Татьяну за ее решимость написать и послать это письмо: видно, что поэт слишком хорошо знал общество, для которого писал…
Я знал красавиц недоступных,Холодных, чистых, как зима,Неумолимых, неподкупных,Непостижимых для ума;Дивился я их спеси модной,Их добродетели природной,И, признаюсь, от них бежал,И, мнится, с ужасом читалНад их бровями надпись ада:Оставь надежду навсегда!Внушать любовь для них беда,Пугать людей для них отрада.Быть может, на брегах НевыПодобных дам видали вы.Среди поклонников послушныхДругих причудниц я видал,Самолюбиво-равнодушныхДля вздохов страстных и похвал.И что ж нашел я с изумленьем?Они, суровым поведеньемПугая робкую любовь,Ее привлечь умели вновь,По крайней мере сожаленьем,По крайней мере звук речейКазался иногда нежней,И с легковерным ослепленьемОпять любовник молодойБежит за милой суетой.За что ж виновнее Татьяна?За то ль, что в милой простотеОна не ведает обманаИ верит избранной мечте?За то ль, что любит без искусства,Послушная влеченью чувства.Что так доверчива она,Что от небес одаренаВоображением мятежным,Умом и волею живой,И своенравной головой,И сердцем пламенным и нежным,Ужели не простите ейВы легкомыслия страстей?Кокетка судит хладнокровно;Татьяна любит не шутяИ предается безусловноЛюбви, как милое дитя.Не говорит она: отложим -Любви мы цену тем умножим.Вернее в сети заведем;Сперва тщеславие кольнемНадеждой, там недоуменьемИзмучим сердце, а потомРевнивым оживим огнем;А то, скучая наслажденьем,Невольник хитрый из оковВсечасно вырваться готов.Вот еще отрывок из «Онегина», который выключен автором из этой поэмы и особенно напечатан в IX томе собрания его сочинений (стр. 460):
О, вы, которые любилиБез позволения родныхИ сердце нежное хранилиДля впечатлений молодых,Для радости, для неги сладкой3 —Девицы! если вам украдкойСлучалось тайную печатьС письма любезного срывать,Иль робко в дерзостные рукиЗаветный локон отдавать,Иль даже молча дозволятьВ минуту горькую разлукиДрожащий поцелуй любви,В слезах, с волнением в крови, —Не осуждайте безусловноТатьяны ветреной (?!) моей;Не повторяйте хладнокровноРешенья чопорных судей.А вы, о девы без упрека!Которых даже речь порокаСтрашит сегодня, как змия,Советую вам то же я:Кто знает? пламенной тоскоюСгорите, может быть, и вы —И завтра легкий суд молвыПрипишет модному героюПобеды новой торжество:Любви вас ищет божество.Только едва ли найдет, прибавим мы от себя прозою. Нельзя не жалеть о поэте, который видит себя принужденным таким образом оправдывать свою героиню перед обществом – и в чем же? в том, что составляет сущность женщины, ее лучшее право на существование – что у ней есть сердце, а не пустая яма, прикрытая корсетом!.. Но еще более нельзя не жалеть об обществе, перед которым поэт видел себя принужденным оправдывать героиню своего романа в том, что она женщина, а не деревяшка, выточенная по подобию женщины. И всего грустнее в этом то, что перед женщинами в особенности старается он оправдать свою Татьяну… И зато с какою горечью говорит он о наших женщинах везде, где касается общественной мертвенности, холода, чопорности и сухости! Как выдается вот эта строфа в первой главе «Онегина»:
Причудницы большого света!Всех прежде вас оставил он.И правда то, что в наши летаДовольно скучен высший тон.Хоть, может быть, иная дамаТолкует Сея и Бентама;Но вообще их разговорНесносный, хоть невинный вздор.К тому ж они так непорочны,Так величавы, так умны,Так благочестия полны,Так осмотрительны, так точны,Так неприступны для мужчин,Что вид их уж рождает сплин.Эта строфа невольно приводит нам на память следующие стихи, не вошедшие в поэму и напечатанные особо (т. IX, стр. 190):
Мороз и солнце – чудный день!Но нашим дамам, видно, леньСойти с крыльца и над НевоюБлеснуть холодной красотою;Сидят – напрасно их манитПеском усыпанный гранит.Умна восточная система,И прав обычай стариков:Они родились для гаремаИль для неволи…4Но и на Востоке есть поэзия в жизни, страсть закрадывается и в гаремы… Зато у нас царствует строгая нравственность, по крайней мере внешняя, а за нею иногда бывает такая непоэтическая поэзия жизни, которою, если воспользуется поэт, то, конечно, уж не для поэмы…
Если бы мы вздумали следить за всеми красотами поэмы Пушкина, указывать на все черты высокого художественного мастерства, в таком случае ни нашим выпискам, ни нашей статье не было бы конца. Но мы считаем это излишним, потому что эта поэма давно оценена публикою, и все лучшее в ней у всякого на памяти. Мы предположили себе другую цель: раскрыть по возможности отношение поэмы к обществу, которое она изображает. На этот раз предмет нашей статьи – характер Татьяны, как представительницы русской женщины. И потому пропускаем всю четвертую главу, в которой главное для нас – объяснение Онегина с Татьяною в ответ на ее письмо. Как подействовало на нее это объяснение – понятно: все надежды бедной девушки рушились, и она еще глубже затворилась в себе для внешнего мира. Но разрушенная надежда не погасила в ней пожирающего ее пламени: он начал гореть тем упорнее и напряженнее, чем глуше и безвыходнее. Несчастие дает новую энергию страсти у натур с экзальтированным воображением. Им даже нравится исключительность их положения; они любят свое горе, лелеют свое страдание, дорожат им, может быть, еще больше, нежели сколько дорожили бы они своим счастием, если б оно выпало на их долю… И притом в глухом лесу нашего общества, где бы и скоро ли бы встретила Татьяна другое существо, которое, подобно Онегину, могло бы поразить ее воображение и обратить огонь ее души на другой предмет? Вообще несчастная, неразделенная любовь, которая упорно переживает надежду, есть явление довольно болезненное, причина которого, по слишком редким и, вероятно, чисто физиологическим причинам, едва ли не скрывается в экзальтации фантазии, слишком развитой на счет других способностей души. Но как бы то ни было, а страдания, происходящие от фантазии, падают тяжело на сердце и терзают его иногда еще сильнее, нежели страдания, корень которых в самом сердце. Картина глухих, никем не разделенных страданий Татьяны изображена в пятой главе с удивительною истиною и простотою. Посещение Татьяною опустелого дома Онегина (в седьмой главе) и чувства, пробужденные в ней этим оставленным жилищем, на всех предметах которого лежал такой резкий отпечаток духа и характера оставившего его хозяина, принадлежит к лучшим местам поэмы и драгоценнейшим сокровищам русской поэзии. Татьяна не раз повторила это посещение, —
И в молчаливом кабинете,Забыв на время все на свете,Осталась наконец однаИ долго плакала она.Потом за книги принялася.Сперва ей было не до них;Но показался выбор ихЕй странен. Чтенью предаласяТатьяна жадною душой:И ей открылся мир иной.………….И начинает понемногуМоя Татьяна пониматьТеперь яснее, слава богу,Того, по ком она вздыхатьОсуждена судьбою властной.………….Ужель загадку разрешила,Ужели слово найдено?..Итак, в Татьяне наконец совершился акт сознания; ум ее проснулся. Она поняла наконец, что есть для человека интересы, есть страдания и скорби, кроме интереса страданий и скорби любви. Но поняла ли она, в чем именно состоят эти другие интересы и страдания, и, если поняла, послужило ли это ей к облегчению ее собственных страданий? Конечно, поняла, но только умом, головою, потому что есть идеи, которые надо пережить и душою, и телом, чтоб понять их вполне, и которых нельзя изучить в книге. И потому книжное знакомство с этим новым миром скорбей, если и было для Татьяны откровением, это откровение произвело на нее тяжелое, безотрадное и бесплодное впечатление; оно испугало ее, ужаснуло и заставило смотреть на страсти как на гибель жизни, убедило ее в необходимости покориться действительности, как она есть, и если жить жизнию сердца, то про себя, в глубине своей души, в тиши уединения, во мраке ночи, посвященной тоске и рыданиям. Посещение дома Онегина и чтение его книг приготовили Татьяну к перерождению из деревенской девочки в светскую даму, которое так удивило и поразило Онегина. В предшествовавшей статье мы уже говорили о письме Онегина к Татьяне и о результате всех его страстных посланий к ней.
…В одно собраньеОн едет; лишь вошел… емуОна навстречу. Как сурова!Его не видит, с ним ни слова;У! как теперь окруженаКрещенским холодом она!Как удержать негодованьеУста упрямые хотят!Вперил Онегин зоркий взгляд:Где, где смятенье, состраданье?Где пятна слез?.. Их нет, их нет!На сем лице лишь гнева след…Да, может быть, боязни тайной,Чтоб муж иль свет не угадалПроказы, слабости случайной…Всего, что мой Онегин знал…Теперь перейдем прямо к объяснению Татьяны с Онегиным. В этом объяснении все существо Татьяны выразилось вполне. В этом объяснении высказалось все, что составляет сущность русской женщины с глубокою натурою, развитою обществом, – все: и пламенная страсть, и задушевность простого, искреннего чувства, и чистота, и святость наивных движений благородной натуры, и резонерство, и оскорбленное самолюбие, и тщеславие добродетелью, под которой замаскирована рабская боязнь общественного мнения и хитрые силлогизмы ума, светскою моралью парализовавшего великодушные движения сердца… Речь Татьяны начинается упреком, в котором высказывается желание мести за оскорбленное самолюбие:
Онегин, помните ль тот час,Когда в саду, в аллее насСудьба свела, и так смиренноУрок ваш выслушала я!Сегодня очередь моя.Онегин, я тогда моложе,Я лучше, кажется, была,И я любила вас; и что же?Что в сердце вашем я нашла?Какой ответ? Одну суровость.Не правда ль? Вам была не новостьСмиренной девочки любовь?И нынче – боже! стынет кровь,Как только вспомню взгляд холодныйИ эту проповедь…В самом деле, Онегин был виноват перед Татьяной в том, что он не полюбил ее тогда, как она была моложе и лучше и любила его! Ведь для любви только и нужно, что молодость, красота и взаимность! Вот понятия, заимствованные из плохих сентиментальных романов! Немая деревенская девочка с детскими мечтами – и светская женщина, испытанная жизнию и страданием, обретшая слово для выражения своих чувств и мыслей: какая разница! И все-таки, по мнению Татьяны, она более способна была внушить любовь тогда, нежели теперь, потому что она тогда была моложе и лучше!.. Как в этом взгляде на вещи видна русская женщина! А этот упрек, что тогда она нашла со стороны Онегина одну суровость? «Вам была не новость смиренной девочки любовь?» Да это уголовное преступление – не подорожить любовию нравственного эмбриона!.. Но за этим упреком тотчас следует и оправдание:
…. Но васЯ не виню: в тот страшный часВы поступили благородно,Вы были правы предо мной:Я благодарна всей душой…Основная мысль упреков Татьяны состоит в убеждении, что Онегин потому только не полюбил ее тогда, что в этом не было для него очарования соблазна; а теперь приводит к ее ногам жажда скандалезной славы. Во всем этом так и пробивается страх за свою добродетель…
Тогда – не правда ли? – в пустыне,Вдали от суетной молвы,Я вам не нравилась… Что ж нынеМеня преследуете вы?Зачем у вас я на примете?Не потому ль, что в высшем светеТеперь являться я должна;Что я богата и знатна;Что муж в сраженьях изувечен;Что нас за то ласкает двор?Не потому ль, что мой позорТеперь бы всеми был замеченИ мог бы в обществе принестьВам соблазнительную честь?Я плачу… Если вашей ТаниВы не забыли до сих пор,То знайте: колкость вашей брани,Холодный, строгий разговор,Когда б в моей лишь было власти,Я предпочла б обидной страстиИ этим письмам и слезам.К моим младенческим мечтамТогда имели вы хоть жалость,Хоть уважение к летам…А нынче! – что к моим ногамВас привело? Какая малость!Как с вашим сердцем и умомБыть чувства мелкого рабом?В этих стихах так и слышится трепет за свое доброе имя в большом свете, а в следующих затем представляются неоспоримые доказательства глубочайшего презрения к большому свету… Какое противоречие! И что всего грустнее, то и другое истинно в Татьяне…
А мне, Онегин, пышность эта,Постылой жизни мишура,Мои успехи в вихре света,Мой модный дом и вечера,Что в них? Сейчас отдать я радаВсю эту ветошь маскарада,Весь этот блеск, и шум, и чадЗа полку книг, за дикий сад,За наше бедное жилище,За те места, где в первый раз,Онегин, видела я вас,Да за смиренное кладбище,Где нынче крест и тень ветвейНад бедной нянею моей…Повторяем: эти слова так же непритворны и искренни, как и предшествовавшие им. Татьяна не любит света и за счастие почла бы навсегда оставить его для деревни; но пока она в свете – его мнение всегда будет ее идолом, и страх его суда всегда будет ее добродетелью…
А счастье было так возможно,Так близко!.. Но судьба мояУж решена; неосторожно,Быть может, поступила я:Меня с слезами заклинанийМолила мать; для бедной ТаниВсе были жребии равны…Я вышла замуж. Вы должны,Я вас прошу, меня оставить;Я знаю: в вашем сердце естьИ гордость, и прямая честь.Я вас люблю (к чему лукавить?),Но я другому отдана,Я буду век ему верна.Последние стихи удивительны – подлинно конец венчает дело! Этот ответ мог бы итти в пример классического «высокого» (suplime) наравне с ответом Медеи: moi![8] и старого Горация: qu’il mourut![9] Вот истинная гордость женской добродетели! Но я другому отдана – именно отдана, а не отдалась! Вечная верность – кому и в чем? Верность таким отношениям, которые составляют профанацию чувства и чистоты женственности, потому что некоторые отношения, не освящаемые любовию, в высшей степени безнравственны… Но у нас как-то все это клеится вместе: поэзия – и жизнь, любовь – и брак по расчету, жизнь сердцем – и строгое исполнение внешних обязанностей, внутренне ежечасно нарушаемых… Жизнь женщины по преимуществу сосредоточена в жизни сердца; любить – значит для нее жить, а жертвовать – значит любить. Для этой роли создала природа Татьяну; но общество пересоздало ее… Татьяна невольно напомнила нам Веру в Герое нашего времени, женщину, слабую по чувству, всегда уступающую ему, и прекрасную, высокую в своей слабости. Правда, женщина поступает безнравственно, принадлежа вдруг двум мужчинам, одного любя, а другого обманывая: против этой истины не может быть никакого спора; но в Вере этот грех выкупается страданием от сознания своей несчастной роли. И как бы могла она поступить решительно в отношении к мужу, когда она видела, что тот, кому она всю себя пожертвовала, принадлежал ей не вполне и, любя ее, все-таки не захотел бы слить с нею свое существование? Слабая женщина, она чувствовала себя под влиянием роковой силы этого человека с демонической натурою и не могла ему сопротивляться. Татьяна выше ее по своей натуре и по характеру, не говоря уже об огромной разнице в художественном изображении этих двух женских лиц: Татьяна – портрет во весь рост; Вера – не больше, как силуэт. И, несмотря на то, Вера – больше женщина… но зато и больше исключение, тогда как Татьяна – тип русской женщины… Восторженные идеалисты, изучившие жизнь и женщину по повестям Марлинского, требуют от необыкновенной женщины презрения к общественному мнению. Это ложь: женщина не может презирать общественного мнения, но может им жертвовать скромно, без фраз, без самохвальства, понимая всю великость своей жертвы, всю тягость проклятия, которое она берет на себя, повинуясь другому высшему закону – закону своей натуры, а ее натура – любовь и самоотвержение…
Итак, в лице Онегина, Ленского и Татьяны Пушкин изобразил русское общество в одном из фазисов его образования, его развития, и с какою истиною, с какою верностью, как полно и художественно изобразил он его! Мы не говорим о множестве вставочных портретов и силуэтов, вошедших в его поэму и довершающих собою картину русского общества высшего и среднего; не говорим о картинах сельских балов и столичных раутов: все это так известно нашей публике и так давно оценено ею по достоинству… Заметим одно: личность поэта, так полно и ярко отразившаяся в этой поэме, везде является такою прекрасною, такою гуманною, но в то же время по преимуществу артистическою. Везде видите вы в нем человека, душою и телом принадлежащего к основному принципу, составляющему сущность изображаемого им класса; короче, везде видите русского помещика… Он нападает в этом классе на все, что противоречит гуманности; но принцип класса для него – вечная истина… И потому в самой сатире его так много любви, самое отрицание его так часто похоже на одобрение и на любование… Вспомните описание семейства Лариных во второй главе, и особенно портрет самого Ларина… Это было причиною, что в «Онегине» многое устарело теперь. Но без этого, может быть, и не вышло бы из «Онегина» такой полной и подробной поэмы русской жизни, такого определенного факта для отрицания мысли, в самом же этом обществе так быстро развивающейся…
«Онегин» писан был в продолжение нескольких лет – и потому сам поэт рос вместе с ним, и каждая новая глава поэмы была интереснее и зрелее 5. Но последние две главы резко отделяются от первых шести: они явно принадлежат уже к высшей, зрелой эпохе художественного развития поэта. О красоте отдельных мест нельзя наговориться довольно, притом же их так много! К лучшим принадлежат: ночная сцена между Татьяною и нянею, дуэль Онегина с Ленским и весь конец шестой главы. В последних двух главах мы и не знаем, что хвалить особенно, потому что в них все превосходно; но первая половина седьмой главы (описание весны, воспоминание о Ленском, посещение Татьяною дома Онегина) как-то особенно выдается из всего глубокостию грустного чувства и дивно прекрасными стихами… Отступления, делаемые поэтом от рассказа, обращения его к самому себе исполнены необыкновенной грации, задушевности, чувства, ума, остроты; личность поэта в них является такою любящею, такою гуманною. В своей поэме он умел коснуться так многого, намекнуть о столь многом, что принадлежит исключительно к миру русской природы, к миру русского общества! «Онегина» можно назвать энциклопедией русской жизни и в высшей степени народным произведением. Удивительно ли, что эта поэма была принята с таким восторгом публикою и имела такое огромное влияние и на современную ей, и на последующую русскую литературу? А ее влияние на нравы общества? Она была актом сознания для русского общества, почти первым, но зато каким великим шагом вперед для него!.. Этот шаг был богатырским размахом, и после него стояние на одном месте сделалось уже невозможным… Пусть идет время и приводит с собою новые потребности, новые идеи, пусть растет русское общество и обгоняет «Онегина»: как бы далеко оно ни ушло, но всегда будет оно любить эту поэму, всегда будет останавливать на ней исполненный любви и благодарности взор… Эти строфы, которые так и просятся в заключение нашей статьи, своим непосредственным впечатлением на душу читателя лучше нас выскажут то, что бы хотелось нам высказать:
Увы! на жизненных браздах,Мгновенной жатвой, поколенья,По тайной воле провиденья,Восходят, зреют и падут;Другие им вослед идут…Так наше ветреное племяРастет, волнуется, кипитИ к гробу прадедов теснит.Придет, придет и наше время,И наши внуки в добрый часИз мира вытеснят и нас.Покамест упивайтесь ею,Сей легкой жизнию, друзья!Ее ничтожность разумеюИ к ней привязан мало я;Для призраков закрыл я вежды;Но отдаленные надеждыТревожат сердце иногда:Без неприметного следаМне было б грустно мир оставить.Живу, пишу не для похвал;Но я бы, кажется, желалПечальный жребий свой прославить,Чтоб обо мне, как верный друг,Напомнил хоть единый звук.И чье-нибудь он сердце тронет;И сохраненная судьбой,Быть может, в Лете не потонетСтрофа, слагаемая мной;Быть может, – лестная надежда! -Укажет будущий невеждаНа мой прославленный портретИ молвит: то-то был поэт!Прими ж мое благодаренье,Поклонник мирных аонид.О ты, чья память сохранитМои летучие творенья,Чья благосклонная рукаПотреплет лавры старика!6В. Г. Белинский. Письмо Н. В. Гоголю
Вы только отчасти правы, увидав в моей статье рассерженного человека: этот эпитет слишком слаб и нежен для выражения того состояния, в которое привело меня чтение Вашей книги. Но Вы вовсе не правы, приписавши это Вашим, действительно не совсем лестным, отзывам о почитателях Вашего таланта. Нет, тут была причина более важная. Оскорбленное чувство самолюбия еще можно перенести, и у меня достало бы ума промолчать об этом предмете, если бы все дело заключалось в нем, но нельзя перенести оскорбленного чувства истины, человеческого достоинства; нельзя молчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнравственность как истину и добродетель.
Да, я любил Вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный с своей страною, может любить ее надежду, честь, славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, развития, прогресса. И Вы имели основательную причину хоть на минуту выйти из спокойного состояния духа, потерявши право на такую любовь. Говорю это не потому, чтобы я считал любовь свою наградою великого таланта, а потому что в этом отношении я представляю не одно, а множество лиц, из которых ни Вы, ни я не видали самого большого числа и которые в свою очередь тоже никогда не видали Вас. Я не в состоянии дать Вам ни малейшего понятия) о том негодовании, которое возбудила Ваша книга во всех благородных сердцах, ни о тех воплях дикой радости, которые издали при появлении ее все враги Ваши – и литературные (Чичиковы, Ноздревы, городничие), и нелитературные, которых имена хорошо Вам известны. Вы видите сами, что от Вашей книги отступились даже люди, по видимому, одного духа с ее духом. Если бы она и была написана вследствие глубокого, искреннего убеждения, и тогда она должна была бы произвести на публику то же впечатление. И если ее приняли все (за исключением немногих людей, которых надо видеть и знать, чтобы не обрадоваться их одобрению) за хитрую, но чересчур нецеремонную проделку, для достижения небесным путем чисто земной цели, – в этом виноваты только Вы. И это нисколько не удивительно, а удивительно то, что Вы находите это удивительным. Я думаю, это оттого, что Вы глубоко знаете Россию только как художник, а не как мыслящий человек, роль которого Вы так неудачно приняли на себя в Вашей фантастической книге. И это не потому, что Вы не были мыслящим человеком, а потому, что столько уже лет привыкли смотреть на Россию из вашего прекрасного далека1; а ведь известно, что нет ничего легче, как издалека видеть предметы такими, какими нам хочется их видеть; потому что в этом п_р_е_к_р_а_с_н_о_м далеке Вы живете совершенно чуждым ему, в самом себе, внутри себя, или в однообразии кружка, одинаково с вами настроенного и бессильного противиться Вашему на него влиянию. Поэтому Вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме2, не в аскетизме3, не в пиэтизме4, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности5. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и соре, права и законы, сообразные не с учением церкви, а с здравым смыслом и справедливостью, и строгое по возможности их исполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр не человек; страны, где люди сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Васьками, Стешками, Палашками; страны, где, наконец, нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей! Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение по возможности строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть. Это чувствует даже само правительство (которое хорошо знает, что делают помещики со своими крестьянами и сколько последние ежегодно режут первых), что доказывается его робкими и бесплодными полумерами в пользу белых негров и комическим заменением однохвостного кнута трехвосткою плетью6.
Вот вопросы, которыми тревожно занята вся Россия в ее апатическом сне!7 И в это-то время великий писатель, который своими дивно-художественными, глубоко-истинными творениями так могущественно содействовал самосознанию России, давши ей возможность взглянуть на самое себя, как будто в зеркале, – является с книгою, в которой во имя Христа и церкви учит варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, учит их ругать побольше… И это не должно было привести меня в негодование?.. Да если бы Вы обнаружили покушение на мою жизнь, и тогда бы я не более возненавидел Вас, как за эти позорные строки… И после этого Вы хотите, чтобы верили искренности направления Вашей книги! Нет. Если бы вы действительно преисполнились истиною Христовою, а не дьяволова учения – совсем не то написали бы в Вашей новой книге. Вы сказали бы помещику, что, так как его крестьяне – его братья во Христе, а как брат не может быть рабом своего брата, то он и должен или дать им свободу, или хотя, по крайней мере, пользоваться их трудами, как можно выгоднее для них, сознавая себя, в глубине своей совести, в ложном положении в отношении к ним.