bannerbanner
Записки уголовного барда
Записки уголовного барда

Полная версия

Записки уголовного барда

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

– И дойдет? – спросил я.

– Ты что, не знаешь? Или уже интересуешься, га-га? Письма же вскрываются. Все идут через цензуру, – удивился Захар. – Там, если что-то поблазнит, – вычеркивают тушью. А если начнешь писать про администрацию или про беспредел – такие письма гасят в помойном ведре. А тебя – к Дюжеву или к Шемету. И – на учет, как жалобщика. А это – шило! – добавил он и ткнул двумя пальцами в шею в области гланд.

– Ты, в натуре, человеку лекцию читаешь по кумовской подготовке и тайным засосам с оперчастью, хе-хе! Биографию свою, бля буду, рассказываешь? Есть маза, что ты сам этот ящик и вскрываешь! Га-га!.. – не унимался Петруха.

– Да-а! Заебался я из него твои малявы выкидывать! Одно и то же в них: «Гражданин начальник, довожу до вашего сведения, бригадиру Захарову завезли на зону надувного пидараса». А-га-га!.. Про сало и колбасу уже никто не читает, а-га-га!..

– Я же говорю, Санек, что он еще до Дюжева этот ящик вскрывает! Ты видишь, куда ты попал? Хе-хе… Захар – старая кумовка!

Петруха закурил сигарету и вышел, следом за ним – все остальные. Мы с Захаром остались вдвоем.

– Петруха – мой близкий. Поэтому ты не обращай внимания на наш базар. Это мы меж собой так. Остальным не положено. У меня, честно говоря, разговор с Грибановым про тебя был не очень хороший. Он мне уши тер целый час, что, мол, у тебя иск большой, поэтому только на прямые работы. Что вину, мол, не признаешь, поэтому надо тебя прессануть, место потяжелее дать и прочая херь. Но я в бригаде сам все решаю. Нет, к отряднику, конечно, прислушиваюсь, но в основном все решаю сам. Если что, то через хозяина. Завтра я тебе выходной дал, в жилзоне останешься, отдыхай. Лысый тоже в курсе. Видишь, и место у тебя козырное, и шнырь на швабре ездит, хе-хе. Первое время он с продуктами поможет. Если деньги есть, дашь ему, он все закажет. А на производстве, если грев завезти надо или что-то загнать в зону, – обращайся ко мне. Только не лезь с этим делом ни к кому. Сдадут влет. Кумовья все отберут и в изолятор посадят. А вечером подходи, с нами будешь ужинать.

На этом разговор закончился.


Утро наступило быстро, и о его начале возвестила через весь барак глотка Лысого:

– А ну, давай, подъем!..

Как обычно оглядев «курятник», он проорал в дополнение:

– Давай шевелись, крысы! Хорош кумарить!.. Быстро на завтрак строиться!

Муравейник ожил. Барак наполнился людьми. Все старались как можно быстрее одеться и вырваться на улицу из этой духоты и портяночного смрада. Кто-то на ходу разминал сигарету, кто-то тащил банку с кипятильником. Гвалт, суета, толкотня…

Через несколько минут все стихло. Кроме меня и Собинова осталось еще несколько человек.

– А это что, тоже блатные, хе-хе? – спросил он заспанным голосом. – Как вчера с Захаром поговорил? Что эта рыбина сказала? – тихо приговаривал Толя, закидывая постель одеялом.

– Та-а-к… Все вышли? – просунулся в барак шнырь и побежал, считая людей, по проходу: «Раз…два…три… Новиков, Собинов, на завтрак можете не ходить… Эти пришли из ночной… Вроде все… Можно идти!»

Отряд построился и пошел в столовую. Опять подлетел шнырь:

– Ваш хлеб принесут, я сказал заготовщику. Он на тумбочку положит. А если хотите, сходите на завтрак, каши хряпните. Заодно место свое забейте. За вторым столом ваше. За первым – Захар, Петруха, старшаки евонные. Они на завтрак не ходят, но за их стол никто не садится. Здесь так положено.

Шнырь убежал.

– Масть охуенная! Первый стол… Второй стол… На воле, блядь, бычки собирали. А тут первый стол… – проворчал Толя.

– Да они и здесь кое-кто кашу жрали руками прямо из флотки. Мустафа мне кой про кого рассказывал. Да и по рожам некоторым видно, – жестом изобразил я лысину и длинный буратинный нос, указывающие на портретное сходство с Крамаренко.

– Да, сейчас-то крыса отъелась. Раньше, бля, поди, в сапогах пряталась, а сейчас морда не пролезает…

– Да нет, он, по-моему с карантина – в СПП. И завхоз по национальности.

Мы тихо заржали.

– Сегодня у нас, Толя, выходной.

– Есть маза – последний, – мрачно улыбаясь, согласился он.

И мы пошли курить во двор.

Через полчаса в открытые ворота, грохоча сапогами, ввалился беспорядочный строй. Последним притащился заготовщик с большим свертком в руках. Заскочил в завхозовскую каптерку, выложил что-то из принесенного и пошел по проходам разносить оставшиеся несколько паек. Наши и чьи-то еще.

Все вокруг опять зашумело, затопало. Замелькали кипятильники, зазвякали банки. Наступала вторая часть завтрака. Целая сотня народу ухитрялась на такой маленькой площади за считаные минуты поесть, собраться, одеться и выскочить через кишащие проходы на улицу, выкурить на двоих, на троих одну сигарету, построиться и двинуться на вахту.

– Стройся на работу! – крикнул во дворе шнырь. – Стройся, быстро!..

Из каптерки выполз Крамаренко.

– Иди, буди Захара с Петрухой, – тихо, по-домашнему сказал он шнырю. Тот на цыпочках пошел в дальний угол.

– Захар… Володя… вставай. Петруха… вставай.

– Да слышу, хули ты мне тут на ухо шепчешь. Привык Лысому шептать, га-га!.. – поднялся Захар. – Петруха, подъем!

– Ты, блядь буду, как на заготовку спешишь… Черпак, в натуре, вижу, вон, из-под подушки торчит! Хе-хе… – проснулся Петруха.

Они еще над чем-то посмеялись и стали собираться.

Через несколько минут все ушли. До проверки оставался час.

Просыпаться рано я уже привык – в следственном изоляторе подъем в шесть утра. Включается встроенный в нишу над дверью репродуктор, звучит гимн Советского Союза. Дальше какие-то новости с героическим уклоном. После них – утренняя гимнастика, под рояль. «…Встаньте прямо… вдохните… глубже… достаньте руками носки…» Особо диковинно это слушается, когда полкамеры сидит на шконарях с «козьими ножками» в руках и дышит газетой, набитой самосадом, который глубже уже не вдыхается. «…Начинаем бег на месте… выше ногу… выше голову…» Конечно на месте. Куда отсюда убежишь?

С тех пор у меня аллергическое восприятие всех этих процедур под аккомпанемент рояля. Как это ни смешно, но утренняя гимнастика, только заслышу ее звуки, ассоциируется у меня не с волей и здоровьем, а с тюремной камерой и ядовитым махорочным дымом. А вот гимн – только с подъемом и пробуждением. И никогда – с тюрьмой. Потому что музыка гимна – гениальная. Потому она выше всех тюрем и клеток, выше всех горестей и напастей, несмотря на то что написана во времена, когда вся страна была одной большой тюрьмой.

– Подъем! На проверку!..

Начали шевелиться и подниматься те, что не ушли с утренней сменой. Работа на разделке шла круглосуточно, поэтому второй и третьей смене позволялось спать до проверки, а после нее – до полудня. Потом – на обед. После обеда строиться – и на работу. С точки зрения бытовых условий эти смены были очень неудобны – они несколько раз в день попадали под различные «подъемы» и «построения». С другой стороны, ночью на бирже поменьше всякого начальства, можно чего-то раздобыть. С шоферами легче и незаметнее договориться. Да и приготовить в тепляке у кого-нибудь из земляков что-нибудь поесть. Ночь есть ночь. Все основное и важное в тюрьме делается ночью. Как и все запрещенное и наказуемое.

– Выходи строиться!

Народу во дворе собралось вдвое меньше, чем рано утром. Петухи уже построились, мужики прохаживались неподалеку, курили. Открыли ворота.

По лестнице послышался стук сапог с набойками и голос Лысого:

– Выходим, выходим!

Мы с Толей пошли в конце строя, где его, собственно, нет – общая кучка, беспорядочно собравшаяся по устоявшейся традиции. Отряд за отрядом уже шагали на плац. В какой-то просвет между этими толпами вклинились и мы своей оравой. Слева по-офицерски, на два шага выйдя из строя, шел Лысый, постоянно покрикивая:

– Так, подровнялись!.. Подровнялись!

Петухи шагали стройно и в ногу. Дальше – нестройно, но почти в ногу – черти. Еще ближе к концу – нестройно и не в ногу – мужики. В самом конце – «иду, как идется, хуй укажешь!» – блатные. В этой компании мы с Толей старались ни в чем не отставать и ничем от коллектива не отличаться. Мустафа намедни подогнал мне черную телогрейку и свою фуражку. Сапоги выдал завхоз. Короче говоря, одет я был в черный цвет и в стиле «ништяк, Санек!». Сапоги, правда, были кирзовые, обычные зоновские, страшноватые, но на первое время годились. Мустафа обещал в ближайшее время раздобыть офицерские, хромовые. Впоследствии, когда я, наконец, заполучил их, радовался им больше, чем лакированным штиблетам на воле. Это было еще одним доказательством того, что все ценности в мире – относительны. Собственно, как и вкусы.

Первым в строю шагал одноухий длиннющий опущенный по кличке Чуча. Одет он был в зачуханнейшую телагу и такую же пидорку. Кроме всего прочего, он был от природы лопоухим, а потому единственное ухо торчало и оттопыривалось от головы так, будто бы его неудачно пришили. Цвета оно было фиолетового, что свидетельствовало о мерах воздействия и воспитания, применяемых завхозом и шнырем. По его торчащей голове можно было ориентироваться, где начало нашего отряда и конец отряда, впереди идущего. Смешаться этим двум строям было невозможно. В конце впереди идущего шли такие же ребятки, как и в конце нашего – в черных телогрейках, с четками в руках, с более развитой мускулатурой и более свободной речью. Так что дистанция при строевом хождении в лагере соблюдалась естественным способом, несмотря ни на какие толчки и напирание сзади. Если она сокращалась до двух-трех метров, последний ряд идущего впереди строя оборачивался, и следовала если не оплеуха, то примерно такая речь: «Ты куда, крыса дырявая, летишь? У тебя что, животное, диоптрии не наводятся?!»

После этого дистанция быстро восстанавливалась. Если же отряд отставал и образовывалось большое пустое пространство, раздавался голос Лысого:

– А ну, живность, подтянулась быстро! Давай, шевели гребнями! Кашей, что ль, опоролись?!

И строй начинал шагать быстрей, несмотря на ритм, задаваемый духовым оркестром.

На плац вырулили лихо и остановились прямо напротив штабного крыльца. Того самого крыльца, на котором курили, ожидая распределения. Все отряды стояли лицом в его сторону. Кажется, их было восемнадцать.

Ждали начальство. В стороне молча переминался с ноги на ногу духовой оркестр. Выглядел он весьма импозантно.

Огромный доисторический полковой барабан, стоящий прямо на дощатом полу плаца. По нему колошматил чертоватого вида парень в синей, грязной телогрейке. Баритон и труба. Ржаво-латунного цвета, гофрированные, будто жеваные. Дули в них примерно такие же, как и барабанщик. Фальшиво и очень громко. Гримасы на их лицах были тоже примерно одинаковые – как и музыка, многострадальные.

Казалось, что у последних двух висят сопли, а сами они не играют, а сморкаются. В общем, оркестр был в образе.

Наконец на крыльцо, рассекая животом окружающую среду, нехотя выполз Дюжев. Нарядчики со счетными досками побежали сверять количество, считая народ «четверками». Пересчитывали по несколько раз, что-то помечая карандашом на дощечке. После этого бежали докладывать стоящему перед строем майору с повязкой «ДПНК».

Когда все сошлось, грянул оркестр, и отряды в обратном порядке двинулись по баракам.

– Ну, как играют? нормально, нет? – с ехидцей спросил меня Лысый. – В такой оркестр пошел бы, хе-хе?

– Без слез не глянешь, – в тон ответил я.

– Они, вот, черти чертями, а от работы освобождены. Числятся где-то в хозобслуге. Кто в бане, кто у коменданта на побегушках. Их бы, блядей, на разделку загнать, во они бы тогда заиграли! Га-га!.. – пояснил Лысый.

Ввалились во двор. Все пошли врассыпную, кто курить, кто варить, кто просто слоняться или спать.

– Письмишко, что ли, домой написать? – зевнул Толя. – Сейчас можно – пиши сколько хочешь. Писать только нечего.

– Сочиняй, напрягай фантазию, – сказал я.

– Сочинять тоже надо умеючи. Напишешь не то – к операм потащат.

– А ты пиши – «то». Мол, дорогие родственники! Здесь очень хорошо. Кормят нас как на убой…

– Нет, на «убой» – нельзя. Подумают еще, что мочить кого-то собрался, хе-хе…

– Ну, тогда так: «Дорогие родственники! Приехали на место. Погода очень хорошая. Поезд попался мягкий, вагон теплый. Начальники здесь добрые и образованные. Особенно подполковник Дюжев…»

– «Дюжев» – вычеркнут.

– Ну и пусть. Зато хоть постебаемся. «Работа здесь не трудная. Ударным трудом буду искупать свою вину, досрочно гасить иск… Очень хочу вступить в СПП… Это что-то вроде комсомола, только еще лучше, и к тому же выдают повязку. За это здесь всех, кто вступил, хвалят…»

– Вот это да! Давай быстрей бумагу, пока текст не забыл, ха-ха!..

Мы докурили, посмеялись и пошли спать до обеда.

Уснуть оказалось не так-то просто. По бараку все время сновали люди. Шнырь носился по проходам со шваброй, вытирая пыль под кроватями. Хлопали форточки, ведра. Я накрылся телогрейкой с головой, и мысли опять полетели за забор. К дому, к знакомым, к друзьям и недругам. Ко всему, что осталось там, где не был уже почти два года. Неполных два… А впереди еще целых восемь. Куда и к кому она будет летать, эта память, через пять? Через семь? И к кому возвращаться придется через десять?

Поймал себя на мысли, что нигде так не мечтается, как в темном холодном карцере, полном крыс, таких же голодных и ожесточенных. Или на шконаре, накрывшись с головой телогрейкой, налегая одним ухом на подушку и закрывая другое закинутой за голову рукой. Удивительно, но вспоминается только хорошее, только самое светлое и радостное. Даже то, что когда-то по ту сторону забора злило и не давало покоя, здесь улеглось и показалось пустыми хлопотами. Лежа под этой самой телогрейкой, понимаешь, что тихо грубеешь, черствеешь, а то и попросту звереешь. Жизнь поменяла краски и правила игры. Хочешь или не хочешь, тебе теперь придется находить в этих новых красках радужные и светлые. И играть по новым правилам. В незнакомую и страшную игру с писаными или неписаными законами, длина которой – срок. А на кону – жизнь. Даже если ты уверен, что выиграешь. Но – время… Впустую уходит время. Тебе сегодня тридцать три года. Возраст Христа. Символично, но что это меняет? Выйдешь – будет сорок три. Это чей возраст? Взрослого мужика, у которого все конфисковали, все отняли. И нет ни кола, ни двора. Свободу отняли – это на время. Десять лет – это навсегда. Единственное, чего не смогли отнять – возможность думать. Вот и думаешь, думаешь… И все больше почему-то о прошлом. О сегодняшнем думать не хочется. Или потому, что оно еще – не прошлое? Будет и оно прошлым. Но каким оно будет, зависит… От чего оно зависит?

– Новиков! К отряднику! – прервал мои мысли голос Лысого.

Глава 6. Отрядник

Начальник отряда капитан Грибанов встретил меня сидя за столом, уткнувшись в какие-то бумаги. На мое «здравствуйте» он откинулся на спинку кресла, скосил голову набок и после недолгой паузы без всякого приветствия изрек:

– Почему входите не как положено? Почему обращаетесь не по форме?

– А как нужно?

– Как нужно? «Осужденный Новиков по вашему вызову прибыл». Что, не учили в СИЗО? Выйдите и зайдите как положено.

– Выходить я никуда не буду. Я не в детском саду.

– Чего? Я не понял, что сказал? Что за тон?

Он свел брови к переносице и, кажется, опешил от такого начала разговора. Его синие глазки вцепились в меня. Он медленно оторвался от спинки и навалился грудью на стол.

– Не надо борзеть. Здесь борзым гривы быстро укорачивают, – не отрывая взгляда, пробасил он, насколько позволяла глотка, нашаривая на столе пачку сигарет.

«Хорошенькое начало, – подумал я. – Этот – настоящий идиот. Да еще и самодур, пожалуй. Но другого не дадут, жить придется рядом с этим. Надо как-то искать общий язык».

– Крамаренко! Завхоз! – крикнул он.

Лысый влетел, не прошло и секунды. Все это время он или стоял за дверью, или прогуливался по коридору.

По его удивленному взгляду я понял, что и он не ожидал застать меня, стоящим возле двери с фуражкой в руках.

– Да, гражданин капитан, слушаю вас, – подчеркнуто, как бывалый служака, прочеканил он.

В глазах «гражданина капитана» сверкнул довольный огонек. Вот, полюбуйся, мол, Крамаренко, кем бы ты на воле ни был, а у меня здесь свой порядок: я сижу, а Новиков как миленький стоит у двери. И будет там стоять сколько надо.

Лысый не слышал нашего разговора, поэтому в его глазах картина так и выглядела: сидит вальяжный Грибанов, а перед ним смиренный Новиков теребит в руках фуражку. Картина и впрямь довольно позорная. И я попер внаглую:

– Может, вы все-таки разрешите присесть, гражданин начальник, а то мне как-то неудобно на вас сверху вниз смотреть.

Слова «на вас сверху вниз» подействовали на него как укус гадюки.

– Разрешаю.

– Благодарю.

Я придвинул стул и сел напротив.

– Крамар, – панибратски обратился он к Лысому, – в какой проход его определил?

– В третий, гражданин капитан.

– В третий? В третий рано. В шестой надо. А лучше в десятый.

– Дак Захар сказал…

– Захар? А он у меня спросил, твой Захар? Так… Потом зайдешь, поговорим на эту тему.

– Понял. Сделаем, как скажете, гражданин начальник, – пробормотал он и смылся.

Тюрьма не только отнимает и заставляет. Она еще и учит. Где-то я читал, что маленький ребенок, попавший в беду, за несколько дней взрослеет на целые годы. И даже находит выход из ситуации, из которой не каждый взрослый его найдет. Экстремальная ситуация будит в человеке вместе с инстинктами и неведомые способности. По самым мелким и незаметным признакам человек улавливает приближение беды. Предчувствует ее, расставляет все возможные беды по полочкам, выбирая из всех – главную. От которой надо спасаться и защищаться. С которой надо справляться. Определять, из чего или от кого она исходит. Если эта беда – землетрясение, – предчувствовать и предвидеть его по тревожному бегству змей, лягушек, кошек и прочей живности. Если эта беда – огонь, – по едва уловимому запаху гари. По отсветам пламени, в конце концов. Если эта беда – человек, – то по тысячам мелочей, которым чаще всего нет объяснения. Эти мелочи видит и понимает только одна часть души – интуиция. Чем дальше она видит, чем острей ее зрение, тем больше шансов. Она и только она просыпается раньше всех и весь свой опыт пускает на защиту.

Тюрьма сама по себе – не беда. И опасности сама по себе не представляет. Главная опасность в тюрьме – человек. Он неповторим, а потому и опасности исходят от него разные. А потому в тюрьме есть только одна весталка – интуиция.

Я глядел на сигаретную пачку, которой поигрывал мой новый начальник, проводя со мной «ознакомительную беседу». До слуха моего долетали обрывки его дежурных фраз и наставлений, которые он вбивал в мозги каждому вновь прибывшему. Я пытался по этим фразам, этим жестам, этой мимике понять, что он за человек, чего от него ждать и в какой момент. Это нужно было сделать сейчас и быстро. Беседы не получалось. Говорил пока только один он. Говорил о том, что работа здесь – родная мать, и что от этой самой матери зависит вся моя судьба. В общем, все как в передовицах «Козьего Знамени», которое мы уже читали в коридоре штаба.

Через полчаса некий портрет его начал вырисовываться и выглядел примерно так.

В общих чертах – идиот. Падок на лесть. Склонен к самодурству. По натуре не очень злой. Больше старается таковым казаться. Любит показать, как все ему подчиняются. Безынициативен – во всем выполняет только распоряжения вышестоящего начальства. Исполнителен. Не слишком образован. Не слишком грамотен. Очень доволен собой. Прямых конфликтов избегает – боится выносить сор из избы. Трусоват. Не в меру любопытен. По совокупности упомянутых качеств создает впечатление идиота средней руки.

«Для начала портрет неплохой, – подумал я уже несколько веселее. – Будем искать общий язык».

Возникла пауза, и я начал:

– Бросил было уже курить, гражданин начальник, но вот от нашего разговора что-то разволновался… Мне показалось вначале, что вы тоже не курите.

– Кури, кури… А с чего ты так решил?

– Да у вас вид такой спортивный, – ударил я тупой лестью в самую толстую струну его «самосознания».

– Да-а. Занимаюсь иногда. Я считаю, раз форму одел, надо держать себя в форме, – выпалил он, довольный своей остротой, состроив брови домиком. Любую мысль, показавшуюся ему умной, он неизменно сопровождал этим мимическим упражнением.

Быстро потушив сигарету, он продолжил, интересно переводя спортивную тему к вопросу о погашении иска:

– Здесь на спорт времени нет. Здесь спорт – это работа. Работа тяжелая, прямо скажу. Но на свежем воздухе… Хвоя… Хвойные породы в основном. Оплата сдельная – зависит от выполнения плана. Деньги идут на карточку, а там уже вычитают. Если алименты или иск… Иск у тебя ведь большой? Сто шестьдесят шесть тысяч, кажется, так?

– Так.

– В сто первой бригаде самые высокие заработки. Рублей шестьдесят в месяц бывает. Летом – на сплаве работают. Тоже хвойные породы…

Фразы мне показались очень знакомыми. Где-то я их уже слышал. «Вот так это дело, само дело, ебиомать… хвоя…» Да… Здесь поют с одной дудки.

Дальше заговорили о семье. О ранее судимых родственниках, которых, к его видимому огорчению, у меня не оказалось. О следствии и суде. Об общественном мнении. И здесь я, уловив момент и руководствуясь составленным психологическим портретом, рассказал ему такую брехню собственного сиюминутного сочинения, что «гражданин начальник» мигом перешел в разряд разинувшего рот слушателя. Брехня была перемешана напополам с правдой. Правды было меньше, и только та правда, которую он мог знать из личного дела или приговора. Брехни было втрое больше, но он ее не знал. Поэтому все вместе производило довольно убедительное впечатление. В общем, вспомнил Остапа Бендера и начал:

– Посадили меня по личному указанию Андропова. (Андропов, правда, умер до моего ареста. Но что особенного – «дедушка умер, а дело живет!..») По указанию КГБ СССР, с подачи идеологического отдела ЦК КПСС (что, собственно, было правдой) за мной начали следить. На Западе мои песни крутили по радиостанциям (что тоже было правдой). Это вызвало раздражение и гнев соответствующих органов. Дали указание найти «за что» и посадить (тоже правда). Ельцин как первый секретарь обкома (чистая правда) пытался свести все к инциденту областного масштаба, даже пытался помочь (а вот это уже была чистая брехня), но ничего поделать не смог. Сегодня дело находится под пристальным наблюдением западных правозащитных организаций (полуправда), жена получает оттуда запросы обо мне (брехня). И поэтому в тех тюрьмах, где я сидел под следствием, начальники отвечали за меня головой (чистая брехня). Если со мной что-то случится или меня начнут прессовать, Запад поднимет шум и будет международный скандал (полуправда-полубрехня, на усмотрение слушателя). Поэтому, чтобы меня не зачислили в разряд политзаключенных, начальству в Главном Управлении (!) дали команду: ничего лишнего в отношении меня не предпринимать. В противном случае, не дай бог что случись, начнут ездить из Красного Креста, из «Международной Амнистии» (брехня в квадрате), приедут, увидят, что в этом лагере творится, и тогда раздуют такой базар, что местным начальникам придется головы поотрывать. А после этого будут ездить сюда каждый месяц иностранные наблюдатели (брехня, да еще какая). Лично я шума никакого не хочу, хочу сидеть себе тихо, погашать иск по мере возможности (брехня), чтобы выйти отсюда поскорее (чистая правда). А кроме всего, начинается перестройка (куда деваться – правда), и я имею сведения, только вам одному скажу, по секрету, что по моему делу сюда вскоре приедет целая комиссия (брехня из брехней!).

По мере моего рассказа домик из бровей гражданина капитана становился крышею своей все круче и круче. А лицо все умнее и умнее. Потом поговорили о распорядке, о рабочем графике, о самодеятельности. Между делом он достал какую-то желтую книжку, на обложке которой было напечатано: «Тетрадь индивидуальной воспитательной работы с осужденным». Повертев в руках, крупными буквами вывел в три строки мою фамилию, имя и отчество. Приклеил фотографию. Еще подумал и рядом с фотографией начертал: «Иск 166 711 руб.»

– Крамаренко!

– Я здесь, гражданин начальник…

– Так, в общем, остается в третьем проходе. Все вопросы с каптеркой реши.

– Уже решил.

– Расскажи, как написать заявление на личное свидание, на посылку из дома.

– Сделаем, гражданин капитан!

Крамаренко безошибочно определил настроение начальника. Может быть, по голосу все той же собственной интуиции. А может быть, ему хватило всего трех слов: «Остается в третьем проходе».

– Разрешите идти? – спросил я тоном встающего на путь исправления, просветленного беседой с прозорливым и умным начальником.

Брови сложились в домик.

На страницу:
5 из 6