Полная версия
Последний магнат
Фрэнсис Скотт Фицджеральд
Последний магнат
© О. П. Сорока (наследник), перевод, 2022
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022
Издательство АЗБУКА®
Глава I
Я выросла в мире кино, хотя ни разу не снималась. На день рождения ко мне, пятилетней, пришел Рудольф Валентино – так гласят предания. Я упоминаю об этом, только чтобы показать, что с младенческого возраста могла видеть, как вертятся шестеренки Голливуда.
Одно время меня подмывало написать «Записки дочери продюсера», но в восемнадцать лет не очень это у вас выйдет – засесть за мемуары. И хорошо, что не села: получилось бы нуднее, чем позапрошлогодняя колонка Лолли Парсонс. Мой отец на производстве фильмов делал бизнес, как делают бизнес на хлопке и стали, и меня это мало тревожило. Прозу Голливуда я принимала с безропотностью привидения, назначенного обитать в таком-то доме. Я знала, что кинобизнесом надлежит возмущаться, но возмущение упорно не желало приходить.
Легко сказать так, но труднее добиться, чтобы тебя поняли. В Беннингтоне, где я училась, иные из преподавателей литературы притворялись, будто равнодушны к Голливуду и его продукции. А на самом деле – ненавидели, всеми печенками ненавидели кино как угрозу своему существованию. А еще раньше, в монастырской школе, милая монашенка попросила у меня какой-нибудь киносценарий, чтобы по нему «разобрать с ученицами, как сочиняют фильмы»; как сочиняют эссе и рассказы, она уже разбирала. Я достала ей режиссерский сценарий, и она, должно быть, ломала, ломала себе над ним голову, в классе же ни разу не упомянула о сценарии и вернула мне его обратно с оскорбленно-удивленным видом и без всяких комментариев. Как бы и эту мою повесть не вернул мне так читатель.
Можно принимать Голливуд, как я – спокойно и привычно, – а можно отмахиваться от него с презрением, какое мы приберегаем для того, чего не понимаем. Понимание-то здесь достижимо, но лишь смутное, проблесками. Не наберется и полудюжины людей, кто смог когда-либо вместить в уме всю формулу и тайну фильмотворчества. И разобраться в одном из таких людей – вот для женщины средство поглубже вникнуть в этот сложный мир.
Ту картину мира, которая открывается с самолета, я знала. Отец всегда отправлял нас с сестрой из Лос-Анджелеса по воздуху – в школу, затем в колледж, – и домой на каникулы мы тоже летали. Когда я перешла на второй курс, Элинор умерла, и пришлось уже одной летать, и всегда она в полете вспоминалась, и я как-то серьезнела, грустнела. Иногда в самолете мне встречались знакомые голливудцы, а порой симпатичный студентик, но нечасто – наступили уже годы кризиса. Во время полета мне редко давали уснуть мысли о сестре и это ощущение резкого рывка от побережья к побережью; настоящий сон приходил разве лишь, когда позади оставались уже теннессийские аэропорты – небольшие, стоящие на хмуром отшибе.
На этот раз мы летели в непогоду, самолет так болтало, что одни пассажиры сразу же откинули назад спинку кресла и отошли ко сну, а другие предпочли не спать вовсе. Двое из неспавших были мне соседями – я слева от прохода, они справа, – и по их отрывочному разговору я уверенно заключила, что они голливудцы. Один и выглядел типично – немолодой еврей, он то говорил с нервной горячностью, то умолкал издерганно, весь сжавшись, словно собравшись для прыжка; второй же был бледный, некрасивый, коренастый человек лет тридцати, которого я определенно видела где-то раньше. В гости он приходил к нам, что ли. Но, возможно, я еще маленькой тогда была, и я не торопилась обижаться, что он не узнал меня.
Стюардесса – высокая, статная, яркая брюнетка, к каким у авиакомпаний слабость, – спросила меня:
– Может, наклонить вам спинку кресла?… Аспирина не хотите, милая? – Она шатко пристроилась на подлокотник кресла рядом, покачиваясь в такт порывам июньского циклона. – Или нембутала таблетку?
– Нет.
– Не спросила вас раньше, провозилась с остальными пассажирами. – Она села в кресло, пристегнула нас обеих предохранительным ремнем. – А пожевать резинку не хотите?
Это напомнило мне, что пора уже расстаться с резинкой, давным-давно навязшей у меня в зубах. Я завернула ее в страничку журнала, сунула в пепельницу с пружинной крышкой.
– Сразу отличишь воспитанных людей, – одобрила стюардесса. – Всегда прежде завернут в бумажку.
Мы посидели рядом в полутьме покачивающегося салона. Смутно это напоминало фешенебельный ресторан в сумерки, в затишье. Все притихли – и задумчивость была не только в позах. Даже стюардесса как бы призабыла, почему и зачем она здесь.
Она заговорила о молодой знакомой мне актрисе, с которой летела в Калифорнию два года назад. Тогда был самый разгар кризиса, и актриса все смотрела в окно так упорно и сосредоточенно, будто собиралась выброситься. Оказалось, впрочем, что ее не нищета, а только революция страшила. «Я знаю, что мы с мамой сделаем, – сообщила она стюардессе по секрету. – Мы укроемся в Йеллоустонском заповеднике и будем жить там простенько, пока все не утихнет. А тогда вернемся. Не убивают же они артистов?»
Этот замысел меня позабавил. Вообразилась прелестная картинка: бурые медведи – добряки и консерваторы – снабжают медом актрису с мамой, а ласковые оленята приносят им от ланей молоко и, напоив, пасутся около, чтобы с приходом ночи живыми подушками лечь в изголовье. В свою очередь, я рассказала стюардессе про юриста и про режиссера, которые однажды вечером в ту грозовую пору поделились с отцом своими планами. Если армия безработных ветеранов захватит Вашингтон, то у юриста наготове лодка, спрятанная на реке Сакраменто, и он на веслах поплывет в верховья, пробудет там месяц-другой, а потом вернется, «поскольку после революций всегда требуются юристы, чтобы урегулировать правовой аспект».
Режиссер настроен был более пессимистически. Он заранее припас старый костюм, рубашку, башмаки – свои ли собственные или взятые в костюмерной, он умалчивал – и собирался «раствориться в толпе». Помню, отец возразил: «Но они взглянут на ваши руки! Они тут же поймут, что вы сто лет не занимались физическим трудом. И спросят у вас профсоюзный билет». И помню, как вытянулось у режиссера лицо, как хмуро поедал он свой десерт и как смешно и мелко звучали все их речи.
– Отец ваш не актер, мисс Брейди? – спросила стюардесса. – Фамилия что-то знакомая.
Услышав слово «Брейди», оба моих соседа встрепенулись, взглянули искоса. Я знаю этот голливудский взгляд, бросаемый через плечо. Затем бледный, коренастый отстегнулся и встал в проходе.
– Вы – Сесилия Брейди? – спросил он обвиняюще, как будто я утаивала это от него. – Так я и подумал сразу. Я – Уайли Уайт.
Имя свое он мог бы и не называть – в эту самую минуту чей-то еще голос произнес: «В сторонку, Уайли!» – и кто-то быстро прошел мимо, направляясь в нос самолета. Уайт вздрогнул и – с некоторым опозданием – задорно огрызнулся:
– Приказывает здесь главный пилот.
Это походило на обычный обмен шуточками между голливудским тузом и его валетом.
– Пожалуйста, потише, пассажиры спят, – сделала стюардесса замечание Уайту.
Немолодой спутник Уайта тоже вскочил с кресла и глядел с какой-то откровенной алчностью вслед проходящему – вслед его спине. А тот, не оборачиваясь, махнул на прощание рукой и скрылся куда-то.
Я спросила стюардессу:
– Это прошел младший пилот?
– Нет, – сказала стюардесса, отстегивая ремень – собираясь бросить меня на произвол Уайли Уайта. – Это мистер Смит. У него отдельная кабина, «свадебная», но только он там один. Младший пилот ходит в летной форме. – Она встала. – Пойду узнаю – наверно, в Нашвилле застрянем.
– Застрянем? – ужаснулся Уайт.
– В долине Миссисипи буря.
– И значит, проторчим там всю ночь?
– Если не стихнет.
Стихать не собиралось – самолет внезапно нырнул, Уайта кинуло в кресло напротив, стюардессу метнуло в сторону кабины экипажа, еврея плюхнуло обратно на сиденье. Нарочито сдержанными восклицаниями, какие подобают опытным воздухоплавателям, мы выразили свое неудовольствие, перевели дух.
– Мисс Брейди – мистер Шварц, – представил Уайт своего спутника. – Кстати, он с вашим отцом друзья-приятели.
Мистер Шварц закивал с большим жаром, как бы клятвенно и громко заверяя: «Правда. Видит Бог, правда».
Пусть когда-то он и мог заявлять так во всеуслышание, но времена переменились, что-то явно с ним стряслось. Вот так, бывает, встретишь знакомого, угодившего в драку или под колеса тяжелого грузовика – и смятого чуть не в лепешку. Таращишь на него глаза, ахаешь: «Что с вами случилось?» А он в ответ бормочет что-то невнятное сквозь обломки зубов и распухшие губы. Он даже рассказывать не в состоянии.
Телесных травм мистер Шварц не получил; взбухший персидский нос и затененные подглазья были у него такими же врожденными чертами, как у моего отца ирландски вздернутый кончик носа и краснота вокруг ноздрей.
– Нашвилл! – возмущался Уайли Уайт. – Придется, значит, киснуть в гостинице. А Побережье улыбнулось до завтрашнего вечера – это в лучшем случае. О господи! Я ведь родился в Нашвилле.
– Что ж, вам будет приятна встреча с родными местами.
– Приятна? Я уже пятнадцать лет сюда не езжу. Хоть бы век их не видать.
Но Уайту суждено было увидеть их: самолет явно шел вниз, вниз, вниз, как Алиса в кроличью нору. Пригнувшись к окну, заслонясь ладонью от света, я увидела вдалеке слева город, мреющий белесым пятном. А зеленая надпись «Пристегнуть ремни. Не курить» зажглась уже давно – со времени влета в циклон.
– Слышал фамилию? – взорвалось очередное нервное молчание Шварца.
– Какую фамилию? – спросил Уайт.
– Которой он назвался. Мистер Смит.
– А что? – спросил Уайт.
– Ничего, – дернулся Шварц. – Просто мне показалось забавно. Смит. Ха-ха. – (Безрадостней смеха я в жизни не слышала.) – Смит.
Своим расположением на отшибе, своей хмурой тишиной аэропорты сродни, по-моему, одним лишь почтовым станциям эпохи дилижансов. Краснокирпичные наши вокзалы строились потом прямо в городах и городках, и сходили с поездов там только жители тех захолустий. Аэропорты же – словно древние оазисы, стоянки на великих караванных путях. Вид авиапассажиров, которые по одному и по двое проходят не спеша в полночные аэропорты, всегда привлекает кучку зевак. Вплоть до двух часов ночи местная молодежь готова глазеть на самолеты, а кто постарше – на пассажиров. Зорко и недоверчиво оглядывать нас – богачей с Побережья, небрежно сходящих посреди Америки со своего трансконтинентального ковра-самолета. Ведь среди нас могла таиться роскошная романтика в облике кинозвезды. Но большей частью ничего такого не таилось. Как я всегда жалела, что мы не выглядим заманчивей, чем есть; вот так и на премьерах часто жалела – когда киноманы смотрят на тебя с презрительным укором за то, что ты не звезда.
Сходя с самолета, я оперлась на руку, протянутую Уайтом, – и вот мы уже с ним друзья. С этой минуты он принялся ухаживать за мной, и я не возражала. Так или иначе, придется вместе коротать часы нашвилльского ожидания – это мне стало ясно сразу. (Я была уже не та простушка, у которой увели парня тогда – в фермерском новоанглийском домике близ Беннингтона. Девушку звали Рейной, он сел с ней к роялю, и я наконец поняла, что я третья лишняя. В исполнении Гая Ломбарде по радио передавали «В цилиндре» и «Щекой к щеке», и Рейна помогала одолеть мелодию. Звучали клавиши мягко, как падают листья, и ее пальцы поверх его пальцев – она учила его брать «черный» аккорд. Я тогда была на первом курсе.) Мы вошли в здание аэропорта, и мистер Шварц шел с нами, но как во сне.
Мы пытались уточнить у дежурного обстановку, а Шварц все это время стоял, упершись взглядом во входную дверь, словно боялся, что самолет улетит без него. Потом я отлучилась на несколько минут, и что-то без меня произошло; когда я вернулась, вид у Шварца был еще раздавленней, чем раньше. На дверь он уже не глядел. Стоя вплотную к нему, Уайт говорил:
– …ведь предупреждал я – перестань. Поделом же тебе.
– Я только сказал…
Я подошла, Шварц замолчал; я спросила, какие новости. Была половина третьего ночи.
– Новости те, – сказал Уайли Уайт, – что нас промаринуют здесь три часа по меньшей мере, так что слабачье отправляется в гостиницу. А я хочу свозить вас поглядеть «Эрмитаж» – дом Эндрю Джексона.
– Что же мы увидим в темноте? – сурово спросил Шварц.
– Да час-другой, и рассвет уже.
– Вы поезжайте вдвоем, – сказал Шварц.
– Ладно. А ты двигай в гостиницу. Автобус еще не ушел – и в автобусе сидит Он, – поддразнил Уайли. – Может, и столкуетесь.
– Нет, я с вами поеду, – поспешно сказал Шварц.
Мы вышли, разом окунувшись в загородную мглу, сели в такси, и Шварц словно бы повеселел. Похлопал меня поощрительно по коленке.
– Вас оставлять с ним не годится. Я буду вашим провожатым. Было время, был я человеком денежным, была у меня дочь-красавица.
Он сказал это так, точно дочь забрали кредиторы вместе с другим ценным имуществом.
– Этой нет – другая будет, – утешил Уайли. – Все еще вернется. Новый поворот колеса Фортуны, и ты снова там, где папаша Сесилии. Верно, Сесилия?
– А далеко этот «Эрмитаж»? – помолчав, спросил Шварц. – Где-нибудь у черта на куличках? Как бы нам не опоздать на самолет.
– Да брось, – сказал Уайли. – Зря вот мы стюардессу не взяли тебе для компании. Ты ведь на нее заглядывался. Девчонка и впрямь недурна.
Мы долго ехали по ровной местности, освещенной луной; мелькнет лишь при дороге дерево, хибарка, дерево; затем дорога запетляла лесом. Даже в сумраке чувствовалось, что деревья здесь зеленые, – нет у листвы этого пыльно-оливкового калифорнийского оттенка. Путь нам преградили три коровы, негр-пастух отогнал их на обочину, коровы замычали. Настоящие, с теплыми, свежими, шелковистыми боками, и негр плавно обозначился из мглы, тоже настоящий. Уайли дал ему четверть доллара, он сказал: «Спасибо вам, спасибо», глядя большими карими глазами, и коровы опять замычали в ночь, нам вслед.
Я вспомнила, как впервые в жизни увидела овец, сотни овец, как наша машина внезапно очутилась в их гуще на пустыре за студией старика Лемле. Овцам-то мало радости было сниматься, но наши спутники все повторяли: «Здорово!» – «Как и требовалось тебе, Дик!» – «Просто здорово!» И тот, кого звали Диком, стоя в позе Кортеса или Бальбоа, озирал из машины серое шерстистое овечье море. Для какого фильма их снимали, я давно забыла (если знала).
Вот уже час мы едем. Проехали через ручей по железному старому дребезжащему мосту с дощатым настилом. Когда мелькает мимо фермерский придорожный домик, там уже поют петухи, колеблются сине-зеленые тени…
– Я говорил вам – рассветет, – сказал Уайли. – Я родился здесь поблизости – сын и наследник оголодалой южной голи. Наш фамильный особняк ныне используют в качестве нужника. Слуг у нас было четверо – отец, мать и две мои сестры. Вступить в их корпорацию я отказался и уехал в Мемфис делать карьеру, и теперь эта карьера уперлась в тупик. – Он обнял меня за плечи. – Сесилия, позвольте жениться на вас и пристроиться к семейному пирогу Брейди.
Комичный тон обезоруживал, и я прислонилась головой к его плечу.
– Чем занимаетесь, Сесилия? В школу ходите?
– Я учусь в Беннингтонском колледже. На третий перешла.
– О, прошу прощения. Мне бы самому догадаться, но я был лишен преимуществ высшего образования. И на третий перешла! Я читал в «Эсквайре» – третьекурсниц нечему уже учить.
– Почему-то люди думают, что студентки…
– Сесилия, не надо оправданий. Знание – сила и власть.
– Сразу видно голливудца, – сказала я. – Как всегда, безнадежно отстали от века.
Уайли сделал вид, что ошарашен.
– То есть как? Неужели в восточных штатах студентки лишены личной жизни?
– В том-то и дело, что как раз наоборот. Вы становитесь несносны, перемените позу.
– Не могу. Еще Шварца разбужу, а он, по-моему, впервые за полмесяца заснул. Что я вам расскажу, Сесилия: у меня как-то была интрижка с женой одного продюсера. Кратенький романчик. Когда он кончился, она предупредила без обиняков: «Попробуй только проболтайся, и я устрою, что тебя вышвырнут из Голливуда. Мой муж – фигура позначительнее тебя».
Он снова обезоружил меня своим тоном, и тут мы повернули в длинную улочку, запахло жимолостью и нарциссами, и такси остановилось перед серой громадой «Эрмитажа». Водитель повернулся к нам, желая что-то объяснить, но Уайли произнес «ш-ш!», указав на Шварца, и мы тихонько вышли из машины.
– Сейчас не пустят внутрь, – вежливо пояснил водитель.
Мы с Уайли подошли к портику и сели на ступенях у широких колонн.
– Этот мистер Шварц – кто он такой? – спросила я.
– Да ну его. Возглавлял одно время кинофирму – то ли «Ферст нэшнл», то ли «Парамаунт», то ли «Юнайтед артистс». А теперь в глубоком нокауте. Но он еще вернется. В наше лоно нет возврата только алкашам и наркоманам.
– Вам, я вижу, Голливуд не нравится.
– Напротив. Очень даже нравится. Но что за тема для интимной рассветной беседы на ступенях дома Эндрю Джексона.
– А я Голливуд люблю, – не унималась я.
– Отчего же не любить. Золотой прииск в апельсиновом раю. Чья это фраза? Моя! Неплохое местечко для жестких и тертых, но я-то прибыл в Голливуд из Саванны, штат Джорджия. И в день прибытия явился на званый вечер. Хозяин пожал мне руку и ушел от меня. Все было в том саду честь честью: плавательный бассейн, зеленый мох ценой два доллара за дюйм, красивые люди из семейства кошачьих. Они развлекались и пили… А меня не замечали. Ни одна душа. Я заговаривал с пятью или шестью – не отвечают. Так продолжалось час и два, а потом я вскочил со стула и припустил оттуда сумасшедшей рысью. Вернулся в гостиницу, получил из рук портье адресованное мне письмо – и тогда лишь почувствовал, что я снова человек, а не пустота.
Мне самой испытывать подобное, конечно, не приходилось. Но, вспомнив голливудские званые приемы, я подумала, что Уайли не сочиняет. Чужака у нас встречают прохладно, за исключением тех случаев, когда он преуспел уже и сыт и, следовательно, безопасен, – иначе говоря, когда он знаменитость. Но и знаменитость не слишком-то разлетайся к нам.
– Вам бы взглянуть философски, – самодовольно сказала я. – Они ведь не от вас захлопнулись так грубо, а от прежде встреченных нахалов.
– Так юна и хороша – и такие умные речи.
На востоке занималась заря, и я видна была Уайту отчетливо – худощавая, изящная, неплохие черты лица и бьющий ножками младенец-мозг. Вид у меня на рассвете тогда, пять лет назад, был чуточку взъерошенный, наверно, бледноватый; но в юности, когда жива иллюзия, будто у приключений плохого конца не бывает, требовалось лишь принять ванну и переодеться – и снова заряжена надолго.
Во взгляде Уайли было одобрение ценителя, очень для меня лестное. Но тут мистер Шварц вдруг нарушил наше милое уединение, подойдя к дому извиняющейся походкой.
– Клюнул носом – стукнулся о металлическую ручку, – сказал он, потирая уголок глаза.
Уайли вскочил.
– Как раз вовремя, мистер Шварц. Сейчас приступаем к осмотру пенатов, где обитал Эндрю Джексон – десятый президент Америки, Старая Орешина, Новоорлеанский победитель, враг Национального банка, изобретатель Системы Дележа Политической Добычи.
– Вот вам сценарист, – обратился Шварц ко мне, как обвинитель к присяжным. – Знает все и в то же время ничего не знает.
– Это что еще такое? – вознегодовал Уайли.
Так он сценарист, оказывается. И хотя мне сценаристы по душе – спроси у сценариста, у писателя, о чем хочешь, и обычно получишь ответ, – но все же Уайт упал в моих глазах. Писатель – это меньше, чем человеческая особь. Или, если он талантлив, это куча разрозненных особей, несмотря на все их потуги слиться в одну. Сюда же я отношу актеров: они так трогательно стараются не глядеть в зеркала, прямо отворачиваются от зеркал – и ловят свое отражение в никеле шандалов.
– Таковы они все, сценаристы, – верно, Сесилия? – продолжал Шварц. – Я не говорун, я практик. Но молча я знаю им цену.
Уайли смотрел на него с медленно растущим возмущением.
– Эта песня мне знакома, – сказал он. – Ты учти, Мэнни, при любой погоде я практичнее тебя. У нас этакий мистик будет полдня расхаживать по кабинету и пороть чушь, которая везде, кроме нашей Калифорнии, обеспечила бы ему сумасшедший дом. И закруглится на том, что он глубочайше практичен, а я фантазер. И посоветует пойти осмыслить его слова на досуге.
Лицо Шварца опять потухло и опало. Один глаз уставился в небо, за высокие вязы. Шварц поднес руку ко рту, безучастно куснул заусеницу на среднем пальце. Понаблюдал за птицей, кружившей над крышей здания. Птица села на трубу, зловещая, как ворон, и Шварц сказал, не сводя с нее взгляда:
– В дом сейчас не пустят, и пора вам уже обратно в аэропорт.
Рассвело еще не до конца. Огромная коробка «Эрмитажа» белела красиво, но слегка грустно, осиротело – даже теперь, через сто лет. Мы пошли к машине, сели; мистер Шварц неожиданно захлопнул за нами дверцу, и только тут мы поняли, что он не едет.
– Я раздумал лететь – проснулся и решил не лететь. Останусь здесь, шофер потом за мной приедет.
– Вернешься на Восток? – недоуменно спросил Уайли. – И все лишь потому, что…
– Это решено, – сказал Шварц, слабо усмехнувшись. – Я ведь был человек весьма решительный – на удивление прямо. – Таксист включил мотор, Шварц сунул руку в карман. – Эту записку отдадите мистеру Смиту.
– Мне вернуться часа через два? – спросил водитель.
– Да… конечно. Я похожу тут, полюбуюсь.
Всю обратную дорогу в аэропорт я думала о Шварце: он как-то плохо сочетался с сельским утренним ландшафтом. Долгим был у Шварца путь из городского гетто к грубому камню этой усыпальницы. Мэнни Шварц и Эндрю Джексон – несуразно звучат рядом эти имена. Сомневаюсь, знал ли Шварц, бродя у колонн, кто такой был Эндрю Джексон. Но возможно, ему думалось, что раз уж дом сохранен как реликвия, то, значит, Эндрю Джексон был человек большого сердца, сострадательный и понимающий. В начале и в конце жизни люди тянутся прильнуть – к материнской груди – к милосердной обители. Где можно приникнуть, прилечь, когда ты никому уже не нужен, и пустить себе пулю в висок.
Понятно, что про пулю мы узнали только через сутки. Вернувшись в аэропорт, мы сообщили дежурному, что Шварц не летит дальше, и на этом поставили точку. Циклон ушел на восток Теннесси и погас там в горах, до взлета осталось меньше часа. Из гостиницы явились заспанные пассажиры; я продремала несколько минут на одной из аэропортовских прокрустовых кушеток. Померкший было от нашей трусливой посадки, возжегся понемногу снова ореол рискованного рейса, – мимо нас бодро прошла с чемоданчиком новая стюардесса, высокая, статная, яркая брюнетка, копия своей предшественницы, только вместо французского красно-синего платья на ней было льняное, легкое, в голубую полоску. Мы с Уайли сидели, ожидая.
– Отдали мистеру Смиту записку? – спросила я полусонно.
– Да.
– Кто он такой? Это, видимо, он поломал Шварцу планы.
– Шварц сам виноват.
– Не люблю всесокрушающих бульдозеров. Когда отец и дома начинает переть бульдозером, я его осаживаю: «Ты не у себя на студии». – (И тут же я подумала, не цепляю ли на отца ярлык. Ранними утрами слова – бесцветнейшие ярлыки.) При всем при том он вбульдозерил меня в Беннингтон, и я ему за это благодарна.
– То-то будет скрежет, когда бульдозер Брейди и бульдозер Смит сшибутся, – сказал Уайли.
– Мистер Смит с отцом – конкуренты?
– Не совсем. Пожалуй, нет. Но будь они конкурентами, я бы знал, на кого ставить.
– На отца?
– Боюсь, что нет.
В такую рань как-то не тянет проявлять семейный патриотизм… У регистрационного столика стоял пилот и качал головой. Они с администратором разглядывали будущего пассажира, который сунул два пятицентовика в музыкальный автомат и пьяно опустился на скамью, хлопая слипающимися глазами. Прогрохотала первая выбранная им песня, «Без возврата», а затем, после короткой паузы, столь же бесповоротно и категорически прозвучала вторая, «Погибшие». Пилот решительно мотнул головой и подошел к пассажиру.
– К сожалению, не сможем взять вас на борт, старина.
– Ч-чего?
Пьяный сел прямей; вид у него был жуткий, но черты проглядывали симпатичные, и мне стало жаль его, несмотря на предельно неудачный выбор музыки.
– Возвращайтесь в гостиницу, проспитесь, а вечером будет другой самолет.
– Другой н-не надо, этот надо.
– На этот нельзя, старина.
От огорчения пьяный свалился со скамьи, а нас, добропорядочных, пригласил на посадку репродуктор, укрепленный над проигрывателем. В проходе самолета я налетела на Монро Стара – чуть не влетела ему в объятия, и я бы не прочь. Любая бы девушка не прочь – все равно, с поощрением Стара или без. В моем случае поощрением и не пахло, но встреча была Стару приятна, и он посидел в кресле напротив, дожидаясь взлета.