Полная версия
Самый счастливый день
Хоть бы не послушал.
Наша машина идет среди других машин и внешне ничем от них не отличается.
Он курит молча. Лицо отчужденное – такое впечатление, будто мы поссорились.
Я смотрю на его профиль, на рукав пальто. Мне кажется, что едем мы в последний раз и видимся в последний раз. Я мысленно ласкаю его, говорю самые нежные и нужные слова, каких я ему никогда не говорила раньше, а теперь и подавно не скажу.
Он переключает скорость. Я боюсь скоростей, но сейчас мне хочется, чтобы он ехал еще быстрее, хочется врезаться во что-нибудь, чтобы больше не думать. Спрашиваю:
– Ты на похороны мои придешь?
– Если будет время, – говорит он и выкидывает папиросу через опущенное стекло.
Машина останавливается против моего дома. Мне хотелось бы ехать долго, но мы уже приехали.
– Ты так ничего и не поняла, – говорит он.
– До свидания. – Я дергаю ручку и выхожу из машины.
Есть такое выражение: через силу. Это, наверное, когда сила тянет в одну сторону, а ты идешь в другую.
Я вхожу в комнату. Не раздеваясь, в плаще и косынке, сажусь на тахту.
Борька опускает газету, глядит на меня.
– Ты чего?
– Ничего.
Как неэкономно устроена жизнь. Даже старые, изношенные платья не выбрасывают, а рвут на тряпки и используют в хозяйстве. А такая редкость, как любовь, если она не нужна тому, на кого направлена, то она вообще никому не нужна. Никому не нужны моя любовь, талант и преданность.
– Перестань курить. Мне душно.
– А куда я пойду курить? – Борька несколько раз сильно затягивается, потом винтообразным движением тушит папиросу в пепельнице. Вокруг него зыбким голубым туманом плывет дым.
– Открой окно, – прошу я.
– Мне будет холодно спине.
– Эгоист! – Я чувствую, как от слез тяжело и неудобно глазам. – Ну почему вы все такие эгоисты?
– Это ты меня на «вы» называешь? – уточняет Борька.
В этот момент на кухне раздается грохот, будто выстрелили из ружья. Исходя из прошлого опыта, догадываюсь, что это с плиты свалилась сковорода. Она свалилась на бутылки из-под кефира, которые стоят возле плиты.
– Знаешь что, ты или бутылки убирай, или сковороду клади в другое место. Обратно у тебя все летит.
Борька любит слово «обратно»: у меня «обратно порвались носки» или «ты обратно все делаешь наоборот».
Ночью я еду в Ленинград. Деньги мне дала Татьяна, причем довольно быстро, не выясняя смысла жизни.
– Спасибо, – сказала я.
– Пожалуйста, – ответила Татьяна.
Так и бывает в жизни, когда человек выручает человека. «Спасибо», – говорит один. «Пожалуйста», – отвечает другой.
Я еду в свой город на чужую свадьбу, везу в подарок дымчатые очки, каких не достанешь. Сейчас, правда, осень, очки не нужны. Но ведь будет другое лето.
Инструктор по плаванию
Я лежу на диване и читаю учебник физики.
«Когда в катушке тока нет, кусок железа неподвижен…» Это похоже на стихи:
Когда в катушке тока нет,Кусок железа неподвижен…Ни катушка, ни кусок железа меня не интересуют совершенно. Я изучаю физику для двух людей: для мамы и для Петрова.
Петрова недавно видели с красивой блондинкой. Я понимаю, что обижаться – мещанство и чистейший эгоизм. Если любишь человека, надо жить его интересами. «Если две параллельные прямые порознь параллельны третьей, то они параллельны между собой». Значит, если я люблю Петрова и блондинка любит Петрова, то я и блондинка должны любить друг друга.
В комнату вошла моя мама и сказала:
– Если ты сию минуту не встанешь и не пойдешь за солью, я тебе всю морду разобью!
Надо заметить, что моя мама преподаватель зарубежной литературы в высшем учебном заведении. У нее совершенно отсутствует чувство юмора. Пианино она называет музыкальным инструментом, комнату – жилой площадью, а мое лицо – мордой.
Юмор – это явление социальное. Он восстанавливает то, что разрушает пафос. В нашей жизни, даже в моем поколении, было много пафоса. Зато теперь, естественно, много юмора.
– Ну объясни, – просит мама, – что вы за люди? Что это за поколение такое?
Мама умеет за личным видеть общественное, а за частным – общее.
– При чем тут поколение? – заступаюсь я. – Я уверена, стоит тебе только намекнуть, как все поколение тут же ринется за солью, и только я останусь в стороне от этого общего движения.
Мама привычным жестом берет с полки первый том Диккенса и не целясь кидает в мою сторону. Я втягиваю голову в плечи, часто мигаю, но делаю вид, что ничего не произошло.
Я понимаю – дело не в поколении, а в том, что неделю назад я провалилась в педагогический институт и теперь мне надо идти куда-то на производство. Я вообще могу остаться без высшего образования и не принести обществу никакой пользы.
У меня на этот счет есть своя точка зрения: я уверена, например, что моя мама принесла бы больше пользы, если бы работала поваром в заводской столовой, кормила голодных мужчин. Она превосходно готовит, помногу кладет и красиво располагает еду на тарелке. Вместо этого мама пропагандирует зарубежную литературу, в которой ничего не понимает. «Диккенс богат оттенками и органически переплетающимися противоречивыми тенденциями. Понять его до конца можно, лишь поняв его обусловленность противоречивым мироощущением художника».
Не знаю – можно ли понять до конца писателя Диккенса, но понять на слух лекции мамы невозможно. Не представляю, как выходят из этого положения студенты.
Эту точку зрения, так же как и ряд других, я держу при себе до тех пор, пока мама не кидает в меня щеткой для волос. После чего беседа налаживается.
– Ну что ты дерешься? – обижаюсь я. – Каждый должен делать то, что у него получается.
Я намекаю на мамину деятельность, но она намеков не понимает.
– А что у тебя получается? Что ты хочешь?
– Откуда я знаю? Я себя еще не нашла.
Это обстоятельство пугает маму больше всего на свете. Если я не нашла себя в первые восемнадцать лет, то неизвестно, найду ли себя к следующим вступительным экзаменам.
– Ты посмотри на Леру, – советует мама.
Лера поступила во ВГИК на киноведческий факультет. Кто-то будет делать кино, а она в нем ведать.
– А ты посмотри на Соню, – предлагаю я свою кандидатуру. – По два года сидела в каждом классе, а сейчас вышла замуж за капиталиста. В Индии живет.
– В Индии нищета и инфекционные заболевания, – компетентно заявляет мама.
– Вокруг Сони нищета, а ее индус дом имеет и три машины.
– Тебе это нравится?
– Нищета не нравится, а три машины – хорошо.
– А что она будет делать со своим индусом? – наивно интересуется мама.
– То, что делают муж и жена.
– Муж и жена разговаривают. А о чем можно говорить с человеком, который не понимает по-русски?
– Она его научит.
– Можно научить разговаривать, а научить понимать – нельзя.
– Ты же со мной разговариваешь, а меня совершенно не понимаешь. Какая в этом случае разница – жить с тобой или с индусом?
– Таня, если ты будешь так отвечать, – серьезно предупреждает мама, – я тебе всю морду разобью.
– А что, я не имею права слова сказать?
– Не имеешь. Ты вообще ни на что не имеешь никакого права. Потому что ты никто, ничто и звать никак. Когда мне было столько, сколько тебе сейчас, я жила в общежитии, ела в день тарелку пустого супа и ходила зимой в лыжном костюме. А ты… Посмотри, как ты живешь!
Мама думает, что трудности – это голод и холод. Голод и холод – неудобства. А трудности – это совсем другое.
Я никто, ничто и звать никак. Разве это не трудность?
У Петрова – блондинка. А это не трудность?
Мне иногда кажется, что мама никогда не была молодой, никогда не было войны, о которой она рассказывала, никогда не жил Чарльз Диккенс – все началось с того часа, когда я появилась на свет. В философии это называется «мир в себе».
– У нас были общие радости и общие трудности, – продолжает мама свою мысль.
– Тогда были общие, – говорю я, – а сейчас у каждого свои.
Мама стремительно смотрит вокруг себя, задерживается глазами на керамической пепельнице. Так спорить невозможно. Я предупреждаю об этом вслух, но мама с моим заявлением не считается. И через пять минут в комнате соседей покачивается люстра и нежно звенит в серванте хрусталь.
А еще через пять минут я стою, но уже не в комнате, а на улице, посреди двора.
Никто в этой жизни не любит меня больше, чем мать, и никто не умеет сильнее обидеть. В философии это называется «единство и борьба противоположностей».
Подруга Лера сказала бы по этому поводу так:
«Надо уметь отделять рациональное от эмоционального. Родители на то и созданы, чтобы воспитывать, а дети для того и существуют, чтобы создавать поводы для забот. Каждое поколение испытывает на себе любовь родителей и неблагодарность детей. Что же касается индуса, то тут особенно важно отделить рациональное от эмоционального. Ни в коем случае нельзя ориентироваться на страсть, надо учитывать перспективы отношений, брать мужа на вырост».
Петров – муж на вырост. Через десять лет он станет молодым профессором, а я женой молодого профессора. Я буду приносить пользу мужу, а он всему обществу – за меня и за себя. Жаль, что Петров женится не на мне, а на блондинке. Хотя их отношения с блондинкой ни на чем не стоят, а у нас с Петровым общее прошлое: мы вместе рыли картошку в колхозе. Может быть, когда-нибудь он вспомнит об этом и позвонит мне по телефону.
Петров очень остроумный человек. Он весь состоит из формул и юмора. Юмор, конечно, восстанавливает то, что разрушает пафос, но когда его очень много – он сам начинает разрушать. Так же, как ангина разрушает сердце. От частых ангин бывает недостаточность митрального клапана, с этим очень неудобно жить. А от хронического юмора образуется цинизм, с которым жить очень удобно, потому что человек все недооценивает. Всему назначает низкую цену.
У мамы мало юмора, она ко всему относится торжественно и все переоценивает. У Петрова много юмора, он ко всему относится снисходительно, все недооценивает. Лера все время отделяет рациональное от эмоционального. Всему знает точную цену. Она умеет и в жизни «руду дорогую отличить от породы пустой».
А я ничего не знаю и не умею. Потому что я себя не нашла. И меня никто не нашел.
Рядом с нашим домом продовольственный магазин, а возле магазина большая лужа. Зимой она замерзает, тогда дворничиха Нюра посыпает ее песком или крупной солью, чтобы люди не падали. Сейчас конец августа, начало дня, лужа стоит полная и белая от молока. Вчера в нее с грузовика свалился ящик с шестипроцентным молоком.
Возле лужи собираются кошки, они спокойно сидят, вытянув хвосты, а люди куда-то торопятся, и всем свое дело кажется самым важным.
У меня развито стадное чувство. Когда я вижу бегущих людей, я бегу вместе со всеми, даже если мне надо в противоположную сторону.
Однажды мы с Лерой собрались на ее дачу и приехали с этой целью на Савеловский вокзал. Лера пошла за билетами, а я осталась ждать на платформе. В это время со второго пути отправлялся поезд, который редко ходит и далеко везет. Вокруг меня все пришло в движение и устремилось ко второму пути. Люди бежали так, будто это был самый последний поезд в их жизни и вез их не в Дубну, а в долгую счастливую жизнь.
Я услышала в своей душе древний голос и бросилась бежать вместе со всеми, не различая в общем топоте своего собственного. Когда я вскочила в вагон, то испытала облегчение, доходящее до восторга. Потом, конечно, я испытала оторопь и растерянность, но это было уже потом, когда поезд тронулся.
Лера не понимает, как можно вскочить в ненужный тебе поезд. Она до сих пор не понимает, а я до сих пор не могу объяснить.
Я давно миновала свой двор и несколько улиц, когда увидела бегущих людей. Они пронеслись мимо меня, потом остановились – в передних рядах произошла кратковременная борьба. Потом все повернулись и бросились в другую сторону.
Я заглушила в себе древний голос, отошла и попробовала сосредоточиться. Со стороны, как правило, виднее, я все поняла: действие происходит перед театром, массы стреляют билет на утренний спектакль.
Я не люблю стрелять билеты. В этом есть что-то унизительное. Те, у кого заранее припасены билеты, чувствуют необоснованное превосходство и на вопрос, нет ли у него лишнего, могут ответить: «Есть. В баню». Каждому приятно почувствовать превосходство, пусть даже временное и необоснованное. Я это понимаю, но не принимаю. Поэтому просто отхожу в сторону, ни у кого ни о чем не спрашиваю, при этом у меня вид попранной женственности. Такой вид часто бывает у хорошеньких продавщиц, которые собрались завоевывать мир, а попали за прилавок.
Сегодня я тоже отхожу в сторону и смотрю, как ведут себя возле театра. Если бы в кассе были свободные билеты, людям хотелось бы на спектакль гораздо меньше или не хотелось бы совсем.
Ко мне подошла блондинка в белом пальто и таинственно спросила:
– Можно вас на минуточку?
– Можно, – согласилась я и пошла за ней следом. Я не понимала, куда она меня ведет и с какой целью. Может быть, это была блондинка Петрова и ей совестно смотреть мне в лицо?
Блондинка тем временем остановилась и достала из лакированной сумочки билет – голубой, широкий и роскошный.
– Продаете? – догадалась я.
У меня в кармане было семь копеек – ровно на пачку соли.
– Отдаю, – поправила меня блондинка.
– Почему?
– Он мне даром достался.
– А почему мне, а не им? – Я кивнула в сторону дышащей толпы.
– Боюсь, – созналась блондинка. – Растерзают.
Я обрадовалась и не знала, как приличнее: скрыть радость или, наоборот, обнаружить.
– Вам правда не жалко?
– Правда. Я вечером посмотрю в лучшем составе.
– Тогда спасибо, – поблагодарила я, обнаруживая радость одними глазами, как собака.
Мы улыбнулись друг другу и разошлись довольные: я тем, что пойду в театр, а она тем, что не пойдет.
Есть зрители неблагодарные: им что ни покажи – все плохо. Я – благодарный зритель. Мне что ни покажи – все хорошо.
Мои реакции совпадают с реакцией зала, просто они ярче проявлены. Если в зале призадумываются – я плачу, а если улыбаются – хохочу.
Мне все сегодня нравится безоговорочно: пьеса, которая ни про что, артисты, которые изо всех сил стараются играть не хуже основного состава. Может быть, у них в зале знакомые или родственники и они стараются для них.
Мой сосед справа похож на молодого Ива Монтана – тот современный тип внешности, о котором можно сказать: «уродливый красавец» или «красивый урод». Он не особенно удачно задуман природой, но точно и тщательно выполнен: точная форма головы, вытянутая шея, вытянутые пальцы, вытянутая спина. Все вытянуто ровно настолько, насколько положено, ни сантиметра лишнего. Хорошо бы он на мне женился.
Спектакль окончился традиционно. Зло было наказано, а справедливость восторжествовала.
Так должны заканчиваться все спектакли, все книги и все жизни. Необходимая традиционность.
Я не люблю выходить из театра, не люблю антрактов – вообще мне не нравится быть на людях. На людях хорошо себя чувствуют начинающие знаменитости – все на них оглядываются и подталкивают друг друга локтями. А когда ты идешь и тебя никто не замечает, появляется ощущение, что ты необязательна.
– Девушка, извините, пожалуйста…
Кто-то меня все-таки заметил. Я обернулась и увидела Ива Монтана. «Сейчас спросит, где Третьяковская галерея», – догадалась я.
– Где вы взяли ваш билет? – спросил Ив Монтан.
– Мне его подарили.
– Кто?
– Блондинка. – Я хотела добавить «красивая», но передумала.
– Она еще что-нибудь говорила?
– Да. Она сказала, что посмотрит спектакль в лучшем составе.
Что ж, может быть, блондинка не любит уродливых красавцев, а предпочитает красивых красавцев или уродливых уродов. Чистота стиля.
Мы вышли на улицу. Весь июль и первую половину августа шли дожди. А так как природа все уравновешивает, то на вторую половину пришлась вся жара, причитающаяся лету. Было так душно, что плавился асфальт.
– А как отсюда добраться до Третьяковки? – поинтересовался Ив Монтан.
«Наконец-то дождалась», – с удовлетворением думала я.
– Вы приезжий?
Все, кто приезжает в Москву из других городов, сейчас же бегут в Большой театр или в Третьяковскую галерею, даже если это им совершенно неинтересно.
– Приезжий, – сознался Ив Монтан.
– Откуда?
Я думала, он скажет «из Парижа».
– Из Средней Азии, – сказал Ив Монтан.
– А зачем вам Третьяковка? Вы любите живопись?
– Нет. Я хожу смотреть туда одну картину, «Христос в пустыне».
– Крамской, – вспомнила я.
– Наверное. Там Христос сидит на камне, а я перед ним на диванчике. В такой же позе. Посидим вместе час-другой, начинаем думать об одном и том же.
– О чем?
– Так. О себе, о других.
– А о ком вы думаете лучше – о себе или о других?
– Конечно, о себе. Вам в какую сторону?
– Мне все равно, – сказала я. Мне действительно было совершенно безразлично.
Мы смешались с толпой и пошли в непонятном для себя направлении. Может быть, у Ива Монтана тоже было развито стадное чувство.
– Нравится вам Москва?
Этот вопрос обязательно задают иностранцам, а иностранцы обязательно отвечают, что больше всего им понравились простые люди.
– Город – это прежде всего люди, – ответил Ив Монтан. Он держался как иностранец на Центральном телевидении. – Я люблю тех, кто меня любит. В Москве меня не любят. Поэтому мне больше нравится Киев.
– Мещанский город! – высокомерно сказала я.
В Киеве живет моя родственница – настоящая мещанка. Когда я приезжала к ней на каникулы – заставляла меня наряжаться на базар.
– Мещане в свое время умели жить медленно и внимательно, – сказал Ив Монтан. – Сейчас этого не умеют. Все торопятся. А зачем?
– Чтобы успеть на свой поезд. В долгую счастливую жизнь.
– Когда торопишься, быстро устаешь. А чтобы жить долго, надо совсем другое.
– Что же надо?
– Заниматься спортом. Плавать.
– И все? – разочарованно спросила я.
– Вам мало?
– Конечно. Кроме спорта, существуют наука, искусство, политика…
– Спорт – это и наука, и искусство, и политика. В борьбе побеждает сильнейший, в беге быстрейший. Красиво дерутся, красиво бегут. Судят беспристрастные судьи. Выигранное соревнование – это мгновение плюс жизнь.
– А я физкультурную форму всегда забывала, – с сожалением вспомнила я.
– А чем вы занимаетесь? – спросил Ив Монтан.
– Ничем. Я себя не нашла.
– Зачем вам себя искать? Вы уже есть.
– Думаете, этого достаточно?
– Вполне достаточно: умная, молодая, красивая…
– Умная и молодая – правильно, – подтвердила я. – Но не красивая. У меня психология не та.
– Непонятно.
– У красивых одна психология, а у некрасивых другая, – объяснила я. – У меня та, которая у некрасивых.
– Что же это за психология?
– Как бы вам объяснить… Бывают зрители благодарные, а бывают неблагодарные. Для них и пьесу пишут, и декорации рисуют, и актеры стараются, а они сидят нога на ногу, будто так и должно быть. Все для них в этой жизни – и города для них поставлены, и моря налиты. Понимаете? А я совсем другой зритель. Вот луна на небе – я ей ужасно благодарна. Вы со мной разговариваете – я просто счастлива.
– Вам правда не скучно?
Ив Монтан почему-то задержался на этой мысли, хотя меня больше интересовала другая.
Мимо нас, таинственно ступая, прошагала кошка. Может быть, она направлялась к луже с шестипроцентным молоком. У каждого в этой жизни свой маршрут.
– А куда мы идем? – спросил Ив Монтан.
– Не знаю. – Я остановилась. – Я думала, вы знаете.
– Пойдемте ко мне, – пригласил Ив Монтан.
– Куда?
– Ко мне. – Он решил, что я не расслышала.
Прежде чем решать что-либо, мне надо было отделить рациональное от эмоционального и выяснить перспективы отношений.
– Вы надолго приехали?
– На десять дней. На семинар.
– А какая у вас специальность?
– Инструктор по плаванию.
– Что это значит – «инструктор»?
– Человек, который учит плавать.
– А какое у них будущее – у тех, кто учит плавать?
– Будущее в основном у тех, кто плывет.
Все сошлось. Нормальный человек – без будущего и без перспектив отношений. Я испытала облегчение, доходящее до восторга, – как тогда, когда прыгнула в ненужный поезд.
Ив Монтан жил в гостинице. Когда мы вошли в его номер, я испытала оторопь и некоторую растерянность, но было уже поздно, потому что поезд тронулся.
Номер был хорош тем, что в нем не было ничего лишнего: кровать, чтобы спать, стол, чтобы писать письма, графин со стаканом, чтобы пить воду. Книг, чтобы читать, не было. Пианино, чтобы играть, тоже не было. Проводи свое время как хочешь, лежи на кровати, пей кипяченую воду.
– Куда сесть? – спросила я, так как стул был заставлен коробками.
Ив Монтан кивнул на кровать. Я села прямо на покрывало, хотя мама воспитывала меня совершенно иначе.
Итак, я сижу на кровати в номере у мужчины. Это со мной впервые, но, видимо, все в жизни бывает первый раз. Если бы моя мама меня не била и не заставляла каждый день искать смысл жизни, я сейчас сидела бы дома, читала про катушку и кусок железа или вязала крючком. Значит, во всем виновата мама, из-за нее я дошла до жизни такой.
Когда находишь виноватого, становится легче. Мне тоже стало легче, зато Ив Монтан чувствовал себя затруднительно. Когда приходят гости, их надо развлекать беседой и поить кофе. Кофе у него не было, подходящей темы тоже не было. На улице ему было как-то освобожденнее.
– Садитесь, – подсказала я.
Ив Монтан послушно сел возле меня на покрывало.
– Как вас зовут? – торопливо поинтересовалась я. Это было самое подходящее время для знакомства.
– Иван. – Он протянул руку ладонью вверх. Такой доверительный жест предлагают собаке – чтобы не укусила. Я недоверчиво, как незнакомая собака, заглянула в развернутую ладонь. Линия жизни была у него длинная – долго будет жить. А линия ума – короткая. Дурак. Возле большого пальца эти линии сходились в букву «М»: линия ума совпадала с линией жизни. Не такой уж, значит, дурак, кое-что понимает. Бугров под пальцами не было. Бугры – признак таланта. Иван Монтан имел ладонь плоскую, как пятка. От таланта был освобожден совершенно.
– Иван, – повторила я, – сокращенно Ив…
Мне следовало назвать свое имя и протянуть свою ладонь. На моей ладони читались признаки и ума, и таланта, но линии ума и жизни не соединялись в букву «М», а шли каждая сама по себе.
Это означало, что вообще-то я умная, но своим умом не пользуюсь, живу как идиотка. Сегодня это особенно проявлялось.
– А почему блондинка не пошла с вами в театр? – спросила я. Меня мучила эта тайна.
Ив Монтан не ответил. Он убрал свою ладонь, сунул ее в карман. Мы сидели на одной постели такие отчужденные, будто были мужем и женой и прожили вместе двадцать лет.
Он встал, подошел к письменному столу и, присев на корточки, выдвинул нижний ящик.
Я ожидала, что Иван Монтан достанет шахматы или книгу с картинками, но он достал маленькую бутылку ликера с изящной этикеткой. Когда он выдвигал, а потом задвигал ящик, там что-то тарахтело. От живого созерцания я перешла к абстрактному мышлению и догадалась, что тарахтят бутылки.
– Вы алкоголик? – поинтересовалась я.
– Нет. Пьяница.
– А какая разница?
Ив Монтан посмотрел на меня, и я поняла, что выступила как дилетант.
– Пьяница хочет – пьет, а не хочет – не пьет, – объяснил он. – А алкоголик хочет – пьет и не хочет – тоже пьет.
– Понятно. А зачем вы пьяница? Вам трезвому скучно?
– Просто я устаю к концу дня и снимаю напряжение. Черчилль, например, выпивал в день бутылку армянского коньяка.
Ив Монтан разлил ликер – мне в стакан, а себе в крышку от графина. В номере запахло кофе, потому что ликер был кофейный.
– А почему Черчилль пил коньяк, а не ликер? – удивилась я.
– Ему было чем закусывать, – неопределенно объяснил Ив Монтан. Он сел возле меня и стал на меня смотреть. – Сколько тебе лет?
– Восемнадцать.
Он поднял свою бесталанную ладонь и погладил меня по волосам.
– Блестят, – проговорил он. – Почему они у тебя блестят?
– Чистые… – сказала я и замолчала.
Ив Монтан был неправ. Ликер не снимал напряжения. Наоборот. У меня возникло такое ощущение, будто я несусь в скоростном лифте, когда в печенках что-то обрывается и ухает вниз, а голова становится легкой и вот-вот отлетит. Вот-вот я потеряю свою голову с чистыми волосами.
Есть такая болезнь – клаустрофобия. Это боязнь замкнутых пространств. Такие люди, например, не могут ездить в лифте. Я ничего не знаю больше об этой болезни, но вдруг остро почувствовала симптомы клаустрофобии. Мне жутко стало от замкнутого пространства, в котором совершенно не оставалось больше воздуха – нечем было дышать до того, что даже говорить невозможно.