Полная версия
Муравьиный бог: реквием
Кулак тянулся в бок, и пальцы соскребали подсыхающий расчёс.
– До мяса чешеть, силы нет мои, смотри, што он с собой творит… да что? Ну, что? хоть удави тебя, ни мучай, осподи помилуй… и жизь штрашна, и штрашно помирать…
Грозя, чертя, крестя, целуя, она над дедушкой с заваром подорожного листа обмазывала страшные места, сушила в корочку намаз журналом, мамы феном, когда хватало сил в ночи за удлинитель провод от веранды протянуть, обматывая с утра тело коконом в лопух. Лопух ссыхал за день, вбирая хвори из мощей, подав покойника к стене, листы снимали, выносили хвори за калитку или в бочке жгли…
– Чего ты, баб, всё лопухом, как голубец его…
– Лопух – осподне ухо, все хвори вслушает в сябя.
Про это папа говорил всегда: мура.
– И дал чуму и мор, и дал лекарство, и всякое лекарство из земли.
И язвы мазала землицей на слюньке́, прижав лопух, вздыхала:
– Ничаво, кромешный, подживёшь, ище нас всех переживёшь… Данило, слышь? Петровой свадьбой погуляшь, сё жизь-то шмерти краше, а? Какая ни кака…
И Дергуновой, сидя лавочкой под окнами пустой, вздыхая, говорила:
– Што ты, Зина… не приведи осподь живым во хробе тлеть…
Собаки выли на большую красную луну; к утру в окне опять квадратное стояло солнце. Крыжовник запаршивел, сох на ветках, как изюм, мучнистая роса белёсой плесенью кропила пле́тень виноградный, заржавившие листья кочанов.
– Ну, пекло, будь оно неладно, в аду так черти коммунистов не пекуть…
Покойник не хотел, чтоб гадости она про коммунистов, про страну, и в стену молотил, кулак сшибая боем, ругаясь, растирал по свежим простыням кровя́, и, взяв в коробочке медальной партбилет, она несла ему, в кулак затиснув, говорила:
– Кряпчей держи свой пропуск в рай, Данило, хляди, архангелы границей отберуть…
И дед держал билет и плакал.
– Петрушка, шланг с тропинки убери, как змиев хвость ляжить: споткнётся баба, шею сломлет, не дождёшься…
Он брёл, забрасывая в клумбы шланг, ссыпая пёстрым бело-розовым ковром душистые пионы…
– Цветов мне не губи, палач.
– Сама ты…
– Што сказал-т?
– Я, ба, гулять…
– В воду́ ни лазь, холерной палочкой идёть с Москвы, по радио сказали, уха в канале, рыба дохнить, слышь?
– Да слышу…
– Пакет возьми – мне зверобою набери.
Он сдёрнул на верёвке сохнувший пакет, прищепка пулей отлетела в сточную канаву, в канаву эту она прищепки посылала собирать потом, когда от них верёвка поредеет, и он бродил нейтральной полосой с корзинкой, искал в траве прищепки, как грибы.
– Моя корзинка, баб, мне папа подарил…
– И што – твоя? Твоя – гвоздём при вениках висеть, труху копить?
– Грибы чтоб собирать.
– Грибы… В моих ногах могилы бы дойти.
– К могиле, ба, в гробу несут.
– С тобой сама дойду.
– Я, ба, тогда один схожу…
– Сходи. Один сходил уже.
– Чего сходил?
– А вон на Павлова у родника загрызли ходока.
– Русалки, ба?
Она крыжовину сорвáла, разжевала, сказала, выминая жмых под языком:
– Шмяшно тебе… Шмеяться, чижик, тоже зубы оштрые нужны. Шобак поразвели, шобаки, людям ходу нет, – и шкурку сплюнула в кусты, – каналом, Зинка говорит, котов подушенных гниёть…
– Да ничего там не гниёт.
– Убъють да бросють, не сожруть – сыты́, так раньше-то не били, штрашно, Петя… и Шарик-то вон их…
– Он, может, ба, и прибежит ещё.
– С тех светь не бегають назадь… тут хуже говорять. Не будет зверобоя, клевер собери, но лучше зверобой, подъёмная трава…
Она сошла с крыльца, пошла за ним на тёмный двор к калитке, досказать.
– Кода палач нёс голову Иоанна в Иродов дворец, с её на землю кровянилось, и де упали капли, там и вырос от ста болезень зверобой…
– Каналом, что ли, нёс?
– И нёс.
– Прям нашим, баб, с Москвы до Ирода-царя?..
– У Ирода-царя повсюду на земле дворцы да люди. Ну всё, иди, осподь тябя храни.
15Торфяники горели, над каналом стояла жёлтая удушливая марь, в ней шевелились волосы кувшинок. В застывшем безвременье полдня от шлюза к шлюзу плыли облака, теплее воздуха вода крахмальным киселём тянула окунуться.
– Здрасьте, тёть Люб.
– Привет, ребёнок, к нам давай, – рукой от солнца надвигая козырёк, позвáла тётя Люба.
– Не, бабушка не разрешила…
– С нами-то уж можно? Я-то здесь…
– Холерной палочкой плывет с Москвы, по радио сказали…
– Чего, совсем? – спросила Сашка, вынырнув из книжки, зевнула, отвернулась смуглым боком в капельках воды.
– Да ерунда какая, просто воду не глотай…
– Да не…
– Ой, прям холера, прям холера, прям чума…
– Саш, перестань.
– А что?
И тётя Люба, отодвинув сумку к краю, постучала в плед:
– Давай садись…
– Не, баба даст, я не…
Петруша мимо зашагал тропинкой вдоль канала, и голоса от тёти Любы с Сашкой таяли в медовой, полынным сеном пахнувшей траве.
– Какая муха укусила, Сань…
– А что…
– Да ничего…
– А чё он, мам…
– Грубятина такая стала…
– А чего…
– Да хватит, говорю, то дружишь, то шипишь. «Чего» да «чё»… и тоже, кстати, воду не глотай, расстройства только не хватает…
«Чего она? – Он оборвал ромашку, щёлкнул, снова оборвал. – Холера не такая, чтоб тебе на корабле плывёт и машёт… Сама совсем, ещё узнаешь мне…»
Слепе́нь пристал, гудел, не отставал, перебирал вкусней и безопасней впиться место, он побежал, слепе́нь летел за ним, и с высоты своей смотрело солнце, как тощий мальчик взмахивал руками, кружил на месте и бежал, как будто сто волков за ним невидимых гнались.
Отстал?.. Прислушался: гудит. Отстал?.. Прислушался: гудит. Остановился, протянул слепню в царапинах колючек руку: на!.. И замер. Сле́пень сел, бесцветный, серый, длинный. На! Большая тишина мгновенно проглотила звук хлопка, и придорожная трава беззвучно приняла уродца, кровь за кровь.
Он огляделся: вдоль тропинки клевер чахлый, подорожник пыльный, сиреневой горой до полканала прибрежный иван-чая лес, но иван-чай она не говорила собирать.
«Лежат на ихнем месте, умные такие… давай иди! давай садись! А там ступеньки даже папа мой копал… – И он срывал ромашки на ходу, бросал, срывал, бросал-срывал. – Не видно – то не значит нет, в холерных палочках купаться, на́ тебе! Умри!» – И новый сле́пень тяпнул со спины невидимый, а больно так, что сразу ясно: есть.
– Иди-ка, брат, сюда, смотри, какую вещь принёс…
Петруша подошёл к столу, стол папин был тогда высокий, выше крыши, совсем не то, что стал теперь. И время, значит, уменьшает тоже, как шаги.
– На стул вставай, смотри… – И папа показал ему стекло с какой-то каплей.
– Видишь?
– Вижу…
– Врёшь, брат, сейчас не видно ничего, – и положил стекло под глаз какой-то трубки.
– Теперь смотри.
Петруша заглянул, сощурив лишний глаз, и увеличенная капля ожила, в ней было столько!..
«Не видно ей…» – И он опять сорвал и выбросил ромашку.
«Цветов мне не губи, – сказала баба в голове. – Палач».
«Ты прям увидишь…»
«Чаво не видить баба, видить бох».
«Откуда видит? Ба-а? Ба-а-аб? откуда видит-то?»
«Откуда да откуда, лобъ бесхлазый. Из их на тя, из тя на их».
И бог поглядывал из глаз, как он ромашки рвёт, не останавливал его, кивал и повторял:
– На, на тебе! Умри! Ступеньки даже папа мой копал… Умри! – Ромашку снова отрывал.
Лопух качал сожжённым солнцем – божьим ухом, кузнечики в траве скворчали, между пальцев сжатый конский щавель опадал.
Он дальше шёл подножием кургана в сопровождении плывущих к Клязьминскому шлюзу облаков, консервных банок, палочек холерных, угрюмо подволакивая ноги, пыля в пыли по узкой вытоптанной ниточке травы к началу дамбы и её концу. Как посмотреть, как посчитать, к чему идёшь: конец у дамбы был, где и начало. От леса если, то кончалась дамба, от дома если – начиналась там.
Начало – где конец. Как ни вилась лыжня, как ни летела вниз, как ни тянулась вверх, каких ни проходила мостиков и ёлок, ни пробиралась в кручах снеговых рекой, ни обводила берегом пруды, ни пряталась за поворот, как ни петляла, ни плутала – она вела назад, к конечной у троллейбусного круга, где папа пикой палки лыжной на крепленье нажимал и говорил:
– Ну, брат, считай, почти что дома…
И чтоб назад вернуться, мама ленточек набор давала лыжный им в дорогу, Петруша выбирал сосну, берёзу или ёлку, и ленточки, чтобы не заблудиться в лыжном лабиринте, привязывал на ветки сам, пока не засвеклеют от мороза пальцы, и их отвязывали с папой по возвращении назад.
– А это што у ней? Наворожила, ишь ты, узелков…
– Ба! дай! да дай!
– Тябе щас дам, уди, не лезь.
– Не режь!
– Чаво блажишь, буйно́й? Мялицию позвать?
– Да это чтоб по ним назад!
– Назад? Ну нá. На, на тебе! На, на тебе! верни назад-то их… На, на тебе! На, на тебе…
Бетонный дамбы волнорез тем берегом канала тянулся до речных вокзалов, порта вправо-влево, на этой стороне осыпавшись удобным для купанья скатом насыпи дроблёного щебня́.
Спустился вниз к воде. Почти не шевелясь, прозрачная река едва вела берёзовую стружку бережком. Над солнечным пятном в траве жужжали мухи, мешая летний день с едва заметным запахом гнильцы. Он подошёл поближе; запах слаще, гуще… противный, рыбий, водяной.
Как в «жарко-холодно» играл, остановился. Ещё шагнул. Теплей, ещё теплей… Ух ты!.. В сухом валежнике на осыпи камней лежал Добжанский кот. Он подступил поближе, нос зажав, смотрел: Добжанский или нет? Добжанский? Добжанский кот! Ух ты, ух ты, ух ты!
Закрыли Клязьминские шлюзы. Течение сменилось, вода приподнялась над прежним уровнем береговых камней и понесла назад речную гущу, чешуйки от семян, кувшинки без корней, пушинки, банки-склянки; жужжало облако из мух, в коте чего-то копошилось, рылось, шерсть протлела, и тусклой сизью затянуло единственный теперь зелёный глаз.
Воскреснет, щас, ага…
– Холерный кот! – Он, хмыкнув, подцепил кота на пенопластовый кусок, приставший рядом, поправил камнем, чтоб лежал посереди, сандальей в воду подтолкнул. Теченье приняло ковчежек, подхватило, баюкая на ряби, понесло к Москве. Плот повернул вдоль насыпи, исчез за выступом стены борщевика и возвратился Сашки Василевской визгом.
16Кругом меня цвел божий сад;
Растений радужный наряд
Хранил следы небесных слёз,
И кудри виноградных лоз…
М.Ю. Лермонтов. Мцыри– Насобирал?
– Нет зверобоя, баб.
– Кому и неть, чаво неё видить. Сляпой не знаить, что сляпой, пока ни скажуть люди добрая ему… не то уверовай, что жизь, а то, што исть за ей другая.
– Я, ба, смотрел…
– И баба смотрить, дня не видить. Ни зверобоя неть, ни клевера нима, берёзы ни стоить, а лоб расшиб, об чё ж?
– Ой, я сейчас…
– Сичась прошло, поминок неде справить.
– Я нарву…
– Наврёшь, да баба разгадаеть.
– Нарву…
– Навру на веники сушить?
– Я щас…
– И-и, щас… быстрее только годы вон лятять. Обедать скоро, всё уж, не ходи.
– Я, кстати, видел, баб, Добжанского кота…
– Да что ты? слава те… оть радость Надьке будить… Де же?
– Каналом плыл на пенопласте…
– Тьфу, дурак.
– Да, баб, вон тётя Люба с Сашкой тоже видели его…
– Веслáми гребь, ляща удил?
– Не, по теченью, дохлый…
– Осподи помилуй… как же то? – спросила, не меняя равнодушный взгляд, и, надкусив пакетик борной кислоты, бумажный корешок отплюнув в флоксы, в банку затрушила порошок.
– Чего ты делаешь?
– Дяла, Петрушка, делаю, дяла. У их, што сами садом не идуть, не спросишь… да это кто ж его?
– Собаки, баб, наверно…
– Собаки ладно, а на пенопласт-то кто? Тут не собаки, туть свои. Свои похуже стороны… не ты?
– Не я.
– Не ты, – она кивнула. – Уж знаить баба, как не ты.
Из фартука достала кубик рафинаду, во рту расхрумкала, переслюнив, отплюнула в бачок.
– Чего ты делаешь-то, ба?
– Чаво… Потравку. Из всех щелей ползут, трушáт доску́. У пряников пакет не открывала, смотрю, а там уже заразные они. И как прогрызлись – бох их знать, дом из-под ни`зов подкопали, твари, и так-то рухнеть скоро дом…
И чтоб не рухнул дом, посыпала крыльцо потравкой сахара и борной кислоты. Потравку тут же облепили муравьи.
– И что им будет?
– Им вернее смерти неть. Полягуть. Ищё вон Зинка говорить, что манкой можно их потравкать, да манка вся, поели манку, Петь. Поедем в город, не забудь напомнить мне…
– Как манкой, баб?
– Да как… Просыплем маночкой, пожруть, она разбухнеть в них, и лопнуть, осподи прости… Напомни, Петя, манки-то купить.
Досады тень сошла с её лица, поплёвывая сахар на заман, она довольно улыбалась, ступенями, подолом сарафана бежали и бежали муравьи. От солнца чернота в окне пустой светилась, как будто лампу в комнате покойника зажгли, усыпанная мелким гравушком притычка, корявый яблоневый ствол, облитая огнём полуденным вершина, тропинка да калитки, и за ней…
День ликовал. В полуденном свету сверкали грозди алые смородин, равнинной глубиной тянулась неба синева. По дачным линиям, в эмалированных тазах густел медовым дёгтем вар варёный, за полем в раскалённом зное выкипали облачка, курился торф, искали вдоль плетней тени́ собаки, но тени нет – повсюду свет.
Под кривенькой стеной щербатого забора пестреет пышный сад, её роскошные цветы с бесчисленным разнообразием оттенков, и между листьев вспышкой солнца там и тут – в четыре края крест, восход-закат, закат-рассвет.
– Осподень рай. Осподне лето…
Она сажала и поила, и рыхлила, за каждой клумбой, стебельком следил привычный, цепкий, счёткий глаз, и муравьё, тварьё и татарьё, ползло из всех щелей, из-под земли, трухля кору и подрывая корни, кормилось и поилось, и губило взращенный любовно, подобно Божьему творенью, сад.
«Вернее смерти, Петька, неть. Посыплем маночкой, они пожруть на жадность, манка-то разбухнить в их, полопается тварь. Напомни манки-то купить…»
Под низким косяком двери – мушиной ленты липкий шорох в волосах, в прохладных сумерках беседки батареи пузырьков, бутылок-склянок: яичной скорлупы, гашёной извести, золы толчёный порошок, коробка соли, соды, марганцовки пузырёк, суперфосфат, крысиный яд и ужас банки щáвельных жуков с следами детских пальцев в копоти эмали.
В песчинке манки смерть – размером чуть поменьше муравья и чуть правдивей веры в семечко гречишного зерна.
– Петруш?
– Чего?
– Поди-к…
– Чего?
– Поди-поди, чаво покажеть баба…
Он вышел из беседки.
– Каналом, говоришь, на пенопласте плыл?
– А что?
– А ну-ка, глянь…
Тропинкой от калитки дальней брёл живой Добжанский кот.
– Воскрес…
– Ну, мельница блажная! Погоди! Дождёшься бабушке лапши… воскреснешь мне, антихристь…
Он отскочил, и, не достав затрещиной его, она перекрестилась на кота, и кот, окре́щенный, запрыгал грядками, нахально помечая червяком хвоста белёные стволы, кирпичные склады, садовые зады, исчез в колючей проволке малиновых рядов.
* * *Оранжевое солнце в кружке плавит ложку, она кривится, тает; вынешь – как была. И солнца маленький глоток с индийским чаем, с раскисшей крошкой от баранки, мошкой, с берёзы крестиком на дне.
По воздуху клубничного варенья плывут к огням веранд рогатые жуки, оса в янтарном мёде вязнет, смерть сладка, над бархатным ковром демисезонных примул, в какие Пётр-апостол уронил от Царствия Небесного ключи, гудят устало пчёлы. Вечерний звон посуд, вечерний разговор, вечерний свет.
Старуха, ведьма в армяке овчинном, затянутым покойника ремнём с военной бляшкой наградной, в помятом гре́чнике под марлевой вуалью, она на ощупь подбирает от сарая ключ, роняет связку в темноту, кряхтит и охает, валясь коленями в траву, руками водит по земле, ругает спину, горе, сатану.
Ключей на связке больше, чем замков, как будто где-то есть ещё у ней схорон сараев, подполов, шкатулок, сундуков.
– Ба, этот от чего?
Молчит, губами шевелит, крыжовный хвостик на галошу сплюнув, скажет:
– От швета отойди… тяперь швяти… куда швятишь, чумной? Шюда!
– А этот, баб?
Молчит.
– А этот? Ба?..
Молчит.
– А этот?
– Рот тебе закрыть.
Пройдёт по сумеркам, ворча, к калитке дальней, ночь запереть в четыре досочки гнилых на трёх гвоздях замком амбарным; её стирает синева ночного сада, и только хруст галош, щебёнки шорох и тёмных листьев шепоток. Тук-тук, стучат в окно седые мотыльки, и мошки нимбами кружат над нимбами ромашек, со всех сторон кузнечики трещат, как будто не снаружи, а внутри, как сам трещишь, гудишь, жужжишь, когда глаза закроешь. Откроешь – небо над тобой, закроешь – нет.
Вечерний хор июльского оркестра, на дне у неба и земли лежишь, раскинув руки, и в спину прорастает вечная трава в подлунном тёмно-синем воздухе цветов. Лягушки пролетают над тобой, взбирается на пик коленки муравей, а солнце всё горит пожарной вышкой через решётки башни часовой.
– Петруш, ты де?
И он молчит.
– Петруша-а-а! шатана такой, ты де? Пе… осподи помилуй! Что ж ты делашь, а? А ну вставай! Вставай, зараза без мозгов, чаво пугашь-то бабку? Вставай, дурня́. Зямлёй успеешь отдохнуть.
Они на лавочке сидят за Василевских домом, воскресшего Добжанского кота пытают, где он был. Петруша держит жирозадого за лапы, чтоб не дёрнул, а Сашка чешет щёткой, чтоб размяк.
– Хороший кот, хороший котик, Васька… Наверно, Шарика видал, да, Вась? Где Шарик, Вась?
Но кот мурчит, искрится, выгибает спинку и щурит лунный жёлтый глаз.
– Петруша?.. Де тя ж черти носють?.. Петька-а-а!
– Тебя зовёт…
– Меня здесь нет.
И, выглянув за дом, тёть Люба говорит:
– Петь, бабушка зовёт.
– Мам, нас тут нет… – И Сашка руки перед носом, как молитвой: – Ну, ма, мам, ма-а, пожалуйста, нас нет…
– Десятый час.
– Ещё чуть-чуть…
Ещё чуть-чуть их нет.
Убийца не сообразит, бежать или урчать? – и хорошо ему, и жутко. Свобода дорога, неволя слáдка, и хвост как маятник – туда-сюда. На ёжике расчёски шерсть и семечки репьёв, на лаковых штанцах сосульки глины, из пасти тухлицо́й несёт, из глубины утробный рык. Под бархатом холёной шкуры – многоголосой смерти переклик. Убийца пойман. На совести его кроты, полёвки, птички, смерть бабочек, стрекоз, кузнечиков, лягух, разбитые скорлупки, на совести его разбросаны посадом кости из бульонов, литавры сбитых крышек, Васька-душегуб.
– Хороший кот, хороший, Вась…
И уши жмутся к голове, и правый глаз косит налево…
– У-у…
– Пустите вы его…
– Любаша-а!
– Ай?
– Приблудный мой у вас?
– Да где-то были тут…
– Ой, Люб, нет сил моих на их… Один тяжной, другой блажной, ложись да помирай, еро́жится над бабкой, поросёнош…
И тётя Люба закричала тоже:
– Саша! Саш!
И вдоль нейтральной полосы они идут вдвоём на дальние зады, в два голоса крича:
– Петруша!
– Саша!
И от кургана отвечает эхо:
– Аша!..
– Уша!..
Добжанский-душегуб сутулится…
– Рычит…
– Хороший котик, Вася… лапочка, красавец… Где Шарик, Вася? Покажи!
– Ну чё, пускать?
– Давай…
И кот, пружиной с места разогнувшись, вверх летит, вильнув куда-то вбок, прошкрябав темноту.
И темнота.
– Гадюк…
– Куда он делся-то?
– Туда…
– Вась-Вась! Вась-Вась! Васю-ю-ша! Вась-Вась! Кись-кысь!.. Сыно-о-к… кись-кысь… кись-кысь… домой иди! – несётся вдоль заборов от добжанской стороны.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.