Полная версия
Гусар. Тень орла. Мыс Трафальгар. День гнева
Фредерик вышел на маленькую поляну, посреди которой рос огромный дуб. Под ним валялся мертвый конь с характерным для гусар седлом из бараньей кожи. Возможно, и всадник был где-то рядом, живой или мертвый. Разглядев в траве неподвижное тело, Фредерик приблизился к нему, едва дыша от волнения. Это был не француз. Местный крестьянин в кожаных гетрах и серой куртке. Он лежал ничком, вытянув руки, а рядом валялся мушкет. Фредерик перевернул покойника, откинул ему волосы со лба, чтобы взглянуть ему в лицо. Незнакомец зарос трехдневной щетиной, его кожа стала мертвенно-желтоватой. В этом не было ничего удивительного, если принять во внимания широкую рану на груди, из которой натекла лужица крови. Вне всякого сомнения, это был крестьянин или партизан. Скорее всего, он умер совсем недавно, потому что его члены еще не успели налиться каменной твердостью, свойственной трупам.
– Не слишком приятное зрелище, – сказал кто-то по-французски за спиной у Фредерика.
Юноша вздрогнул от неожиданности и резко обернулся, подхватив с земли саблю. В пяти шагах от него, привалившись спиной к стволу дуба, сидел гусар. Синий доломан прикрывал его живот и колени. На вид гусару было лет сорок, у него были густые усы, длинная косичка лежала на плече. Глаза у него были серые, как пепел, а лицо совсем белое. По левую руку от гусара лежал алый кивер, по правую – обнаженный клинок, а сам он держал пистолет, направив его на Фредерика.
Потрясенный подпоручик попятился назад и рухнул на колени около мертвого испанца.
– Четвертый гусарский… – пробормотал он еле слышно. – Первый эскадрон.
Гусар натужно захохотал, и по лицу его пробежала гримаса боли. На мгновение он зажмурился, потом открыл глаза и вновь рассмеялся, опуская пистолет.
– Прошу прощения. Четвертый гусарский, Первый эскадрон… Я сам из Первого эскадрона, приятель. Точнее, был из Первого эскадрона. Прошу покорно меня простить. Во имя Пресвятой Богородицы, так ее и растак, прошу прощения… Я же не виноват, что твой мундир заляпан грязью. Мы знакомы? Хотя с такой мордой, больше похожей на бурдюк с вином, тебя и родная матушка не узнает. Кто это тебя так отделал?.. Хотя нет, скажи сначала, как тебя зовут, ну же, говори, не стой как истукан.
Фредерик вонзил саблю в землю у правой ноги.
– Глюнтц. Подпоручик Глюнтц, первая рота.
– Глюнтц? Тот молоденький подпоручик? – Гусар недоверчиво покачал головой, будто сомневаясь, что они говорят об одном и том же человеке. – Клянусь гвоздями Христовыми, я бы ни за что вас не признал… Что же с вами приключилось?
– За мной погнался улан. Мы потеряли коней и вступили в схватку.
– Понятно… Значит, это улан вас так разукрасил. Очень жаль. Помнится, раньше вы были вполне привлекательным юношей… Что ж, господин подпоручик, прошу извинить, что не встаю поприветствовать вас по всей форме, здоровье не позволяет… Мое имя Журдан. Арман Журдан. Двадцать пять лет службы, вторая рота.
– Как вы здесь очутились?
– Так же, как вы, полагаю. Скакал во весь опор, что грешник у черта на закорках, а за мной гнались человек пять зеленых, расположенных воткнуть свои пики мне в зад… В лесу я от них оторвался. Всю ночь скакал, спасибо Фалю, славный был конь, вот он, слева от вас, бедное животное. Его убил этот сукин сын, которого вы разглядывали.
Фредерик перевел взгляд на труп испанца.
– Кажется, это партизан… Это вы его застрелили?
– А кто же еще? Около часа назад. Мы с Фалю хотели вернуться к нашим, если хоть кто-нибудь еще остался, а этот ублюдок бросился на нас из кустов и начал палить. Моему бедному коню сильнее досталось… – Он с грустью взглянул на мертвое животное. – Славный был конь, настоящий друг.
– А что стало с эскадроном?
Гусар пожал плечами:
– Я знаю не больше вашего. Вряд ли он теперь существует. Эти уланы здорово нас провели: подпустили поближе и ударили с тыла. Со мной были четверо товарищей: Жан-Поль, Дидье, еще один, которого я не знал, и вахмистр, такой маленький и белобрысый, Шабан… Их всех перебили, одного за другим. Не дали ни малейшего шанса. С нашими заморенными лошадьми, после трех атак, это было не сложнее, чем пострелять оленей, привязанных к дереву.
Фредерик посмотрел на небо. В просветах между древесными кронами разливалась чистая синева.
– Интересно, кто победил… – сказал он задумчиво.
– Кто знает? – усмехнулся гусар. – Уж точно, господин подпоручик, не вы и не я.
– Вы ранены?
Несколько мгновений собеседник пытливо разглядывал Фредерика, а потом саркастически улыбнулся.
– «Ранен» – не совсем точное слово, – сказал он, будто усмехаясь какой-то шутке, понятной ему одному. – Вы видели мушкет этой гадины, – он указал стволом своего пистолета. – Видели штык в два дюйма шириной? Что ж, прежде чем отправиться в пекло, выродок попа и шлюхи нашел время им продырявить мне кишки.
Гусар откинул доломан, закрывавший живот, и Фредерик побелел от ужаса. Штык вошел в правую ногу чуть повыше бедра, распорол внутренности и торчал из живота. В жуткой ране, полузакрытой сгустками крови, виднелись кости, жилы и порванные нервы. Гусар кое-как перетянул бедро ремнем, надеясь остановить кровотечение.
– Сами видите, господин подпоручик, – сказал он, вновь прикрывая рану доломаном. – Дело мое труба. К счастью, мне не так уж больно: тело как будто спит. А смешнее всего то, что никаких важных частей штык не задел; похоже, я умираю от простой кровопотери.
Ветеран был холоден и спокоен – так спокоен, что Фредерику стало страшно.
– Вам нельзя оставаться здесь, – заявил он, не слишком хорошо понимая, куда и как сможет доставить раненого. – Я выведу вас отсюда, найду помощь. Это… Это просто какой-то кошмар.
Гусар пожал плечами. Собственная участь нисколько его не волновала.
– Вы ничего не сможете сделать. Здесь, под деревом, мне, по крайней мере, удобно.
– Вас, наверное, можно вылечить…
– Не говорите глупостей, подпоручик. Я здесь торчу целый час, вокруг сплошная грязь, так что заражение гарантировано. За двадцать пять лет я повидал достаточно, чтобы не тешить себя пустыми надеждами… На этот раз старине Арману выпали скверные карты.
– Если я не приведу подмогу, вы точно умрете.
– С подмогой или без нее, а я, почитай, уже покойник. Мне вовсе не улыбается брести неведомо куда, волоча за собой кишки. Здесь тихо и спокойно. Вы лучше позаботьтесь о себе.
Оба надолго замолчали. Фредерик сидел на земле, обхватив колени. Гусар закрыл глаза и, казалось, забыл о существовании юноши. Наконец Фредерик встал на ноги, поднял саблю и подошел к раненому.
– Я могу что-нибудь для вас сделать, прежде чем уйду?
Гусар медленно открыл глаза и удивленно посмотрел на Фредерика, будто не ожидал, что он все еще здесь.
– Думаю, что да, – ответил он, приподняв свой пистолет. – Я потратил все пули на эту сволочь, а мне хотелось бы иметь хоть одну на случай, если сюда кто-нибудь забредет. Вы не могли бы зарядить его? Все, что нужно, в моей седельной сумке.
Фредерик взял пистолет за длинный ствол и направился к мертвой лошади. Он быстро разыскал пороховницу и мешочек с пулями. Зарядив оружие с помощью шомпола, юноша вернул пистолет раненому и заодно отдал ему пороховницу и пули.
Гусар бережно взял оружие, взвесил его на руке и попробовал прицелиться.
– Что-нибудь еще? – спросил Фредерик.
Раненый снова посмотрел на молодого человека. Теперь в его глазах была горькая насмешка.
– В Беарне есть деревушка, где живет одна славная женщина, а муж у этой женщины солдат, и он сейчас в Испании, – сообщил гусар, и Фредерику показалось, что голос слегка потеплел – но лишь на миг, не больше. – Возможно, вы, господин подпоручик, слышали об этой деревне или даже проезжали мимо… Не важно. По правде говоря, вряд ли вы надолго меня переживете. Что-то я сильно сомневаюсь, что вам предстоит вернуться во Францию.
Фредерик с изумлением глядел на ветерана:
– Как вы сказали?
Гусар закрыл глаза и вновь облокотился на ствол дуба.
– Убирайтесь, – приказал он чуть слышно, но твердо. – Оставьте меня в покое.
Потрясенный Фредерик двинулся прочь с саблей в руках. Миновав трупы лошади и партизана, он решился обернуться. Гусар сидел неподвижно, опустив веки, не выпуская из рук пистолет, равнодушный к опасности, войне и самой жизни.
Оставив поляну, Фредерик продолжал свой путь. Вдруг сзади грянул выстрел. Юноша бросил саблю, закрыл лицо руками и разрыдался.
Фредерик не сразу смог идти дальше. Теперь он окончательно запутался, где запад, а где восток. Лес казался ему непроходимым лабиринтом, западней, наполненной запахами гниения, пороха и смерти. Юношу охватила безмерная тоска, ноги больше не слушались, боль во рту сводила с ума. Обнаружив, что идет с пустыми руками, Фредерик понял, что потерял саблю, и бросился на поиски, однако, сделав несколько шагов, остановился. К черту саблю, к черту все. Дальше он брел потерянный, не разбирая дороги, то и дело натыкаясь на деревья. Голова кружилась, взор туманился. Жар заставлял говорить вслух, как в бреду. Фредерик разговаривал с друзьями, с де Бурмоном, с Клэр… Он все понял, наконец-то он все понял. Не зря он упал с лошади, точно Павел по пути в Дамаск… Подумав об этом, Фредерик расхохотался, и смех его громко разнесся по лесу. Бог, Родина, Честь… Слава, Франция, Гусары, Битва… Слова срывались с языка одно за другим, он повторял их снова и снова, меняя интонацию. Он сходил с ума, как пить дать, сходил. Все они сумасшедшие, все, кто повторял эти глупости о долге и славе… Один умирающий гусар все понимал, потому и застрелился. Он был старый и умный, сообразил, как поскорее со всем покончить. Так и есть. Остальные ни черта не знали, романтичная дурочка Клэр, бедняга де Бурмон… Грязь, дерьмо и кровь – вот что это такое. Одиночество, холод и страх. Голый, всеобъемлющий страх, который сводит с ума и заставляет выть по-звериному.
Он закричал. Несмотря на боль во рту, закричал так громко, как только мог. Он кричал небу, деревьям. Кричал всему миру, Богу и дьяволу заодно. Обняв ствол дерева, он принялся рыдать и хохотать одновременно. Доломан стал жесткий, как панцирь. Он сорвал его через голову и зашвырнул в кусты. Вы только посмотрите, изысканная работа, тончайшее сукно. Оно сгниет в этом проклятом лесу вместе с Нуаро, с гусаром, который застрелился, со всеми людьми и конями, со всеми дураками, которые дали отвести себя на бойню. Вместе с ним самим, быть может.
Он сходит с ума. Сходит с ума. Определенно сходит с ума, черт побери. Где теперь Берре? Где Домбровский? Где полковник Летак, всего одна, эхем, атака, господа, и мы погоним эту шваль по всей Андалусии?.. К черту, к дьяволу их всех! Его провели как последнего идиота. Бедолаги, их всех ведь тоже провели. Боже всемогущий, неужели весь мир дал себя провести, неужели никто ничего не видит? Почему его не оставят в покое? Он только хотел отсюда выбраться! Почему его не оставят в покое, во имя милосердия!.. Он сходит с ума, а ему всего девятнадцать!
Умирающий гусар был прав. Теперь он знает: старые солдаты всегда правы. И потому они молчат. Они знают, и это знание, эта мудрость не позволяет им говорить. Черт побери, они знают все. И никому не говорят; хитрые старые лисы. Каждый должен узнать это сам, когда придет его час. В них нет бесстрашия; одно равнодушие. Они по другую сторону, вне добра и зла, совсем как дедушка, старый Глюнтц, который устал жить и решил поторопить смерть. Ничего не надо было делать, все ясно и так. Честь, Слава, Родина, Любовь… У каждого свой час, своя точка, откуда нет возврата. Его время пришло, над ним уже занесена коса, смертоносная, как испанские уланы. Спасения нет. Бежать бессмысленно, стоять на месте глупо. Остается спокойно встретить свою судьбу и покончить с этим поскорее.
Все показалось вдруг упоительно просто. Фредерик остановился и удивленно вскрикнул, не понимая, как же он не видел этого раньше. Он дошел до опушки и застыл, пораженный своим открытием, измученный и дрожащий, разбитый и покрытый кровью, с растрепанными волосами и горящими, безумными глазами. Он поглядел на синее небо, на бескрайние ряды пепельных олив, на птиц, круживших над полем боя, и снова расхохотался.
Он сел под деревом, теребя сухую ветку и тупо рассматривая высохшую землю у себя под сапогами. Когда на опушке появилась толпа крестьян, вооруженных серпами, палками и ножами, он поднял голову, поглядел в перекошенные ненавистью лица и остался на месте, неподвижный и спокойный. Он думал о дедушке Глюнтце, о раненом гусаре под вековым дубом. И не чувствовал ничего, кроме усталости и равнодушия.
Махадаонда, июль 1983 г.Тень орла
Фернандо Лабахосу, который был моим другом, а генералом не стал.
И памяти капрала Белали Ульд Марабби, павшего в сражении при Уад-Ашраме в 1976 году
1. Правый фланг
Он стоит на вершине холма, а в отдалении горит Сбодуново. Он стоит на вершине холма, маленький такой, в сером сюртуке, вжимая в орбиту глаза подзорную трубу, и бранится сквозь зубы – дым застилает ему происходящее на правом фланге. Ну точно такой, как на раскрашенных гравюрах, черт его знает до чего бестрепетный и невозмутимый, и, не оборачиваясь, вполголоса отдает приказы, а его пестрая, раззолоченная свита – все эти маршалы, секретари, адъютанты, ординарцы, – почтительно склонясь, ловит каждое слово, долетающее из-под низко надвинутой треуголки. «Слушаю, ваше величество», «Сию минуту, ваше величество», «Будет исполнено, ваше величество». И торопливо заносят слова эти на бумагу, а верховые ординарцы только стискивают челюсти, туго охваченные подбородником мехового кивера, и мысленно осеняют себя крестным знамением, прежде чем дать коню шпоры и сломя голову ринуться вниз по склону, чтобы в дыму и пламени разрывов доставить приказ – если не убьют по дороге – в полки передовой линии. В спешке приказы эти нацарапывались коряво, ни пса не разберешь, так что половина выполнялась ровно наоборот, и в таких вот обстоятельствах взошло для нас в тот день солнце. Ну, стало быть, он – на вершине холма, как в центре вселенной, а внизу, колыша знаменами всех размеров и цветов, проходим мы. Le Petit Caporal, «маленький капрал», называли его ветераны старой гвардии. Но у нас в ходу были другие клички – Подлючий Недомерок, например, или как-нибудь еще похлеще.
Вот он сунул трубу маршалу Бутону – тот с масленой улыбкой неотступно, как пришитый, следует за ним всегда и повсюду, с одинаковым рвением разворачивает перед ним карту, подает табакерку и без малейшего смущения приводит на бивуаках роскошных девок, – и, хотя из-за грома канонады не разобрать ни слова, понятно, что загнул на родном наречии в три господа мать.
– Может мне кто-нибудь объяснить, – обернулся он к свите, и, как всякий раз, когда ему что-то не в жилу, глазища эти его полыхнули на бледном пухлом лице не хуже раскаленных углей. – Что за дьявольщина творится на правом фланге?
Одни маршалы с искренней или наигранной озабоченностью уставились на карту. Другие, самые тертые, поднесли ладонь к уху – не расслышали, мол, вопрос из-за пальбы. Наконец выступил вперед полковник конных егерей – молодой, с длинными бакенбардами, – ускакал и вскоре вернулся: глаза как плошки, кивер сорван осколком, зеленый мундир в клочья, но сам более-менее цел и невредим. Он то и дело ошалело похлопывал себя по закопченным от порохового дыма щекам, будто не верил, что остался жив.
– Продвижение наших войск несколько замедлилось, ваше величество.
Это ж надо так изящно выразиться. Все равно что сказать, к примеру: «Людовик Шестнадцатый порезался при бритье, государь» или «Принц Фердинанд Испанский – человек сомнительной честности, государь». Продвижение войск, как всем к этому времени стало ясно, несколько замедлилось оттого, что еще ранним утром добросовестная русская артиллерия искрошила картечью два полка нашей пехоты, а сразу вслед за тем казаки в буквальном – в буквальном! – смысле в лапшу изрубили эскадрон Третьего гусарского полка и сколько-то там польских улан. Сбодуново всего-навсего милях в пяти, но добраться до него – как до Луны. Попав в эту мясорубку, правофланговые части держались под губительным огнем четыре часа, но потом все же дрогнули и стали откатываться по горящим стерням. «Нельзя же всегда побеждать», – ровно за пять секунд до того, как русской бомбой ему оторвало голову, сказал начальник дивизии генерал Кан-де-Лябр, безмозглый и отважный дурень, который все утро одушевлял нас речами, называл «братцами», «молодчагами» и «неустрашимыми сынами Франции», толковал о славе и всякое такое в том же роде. Ну вот теперь досыта нахлебался славы генерал Кан-де-Лябр, а с ним и еще две тысячи бедолаг, раскиданных там и сям перед обгорелыми, полуразрушенными домишками предместья, а казаки, хватив для бодрости духа водки, обшаривают их карманы и добивают тех, кто еще дышит и стонет. Продвижение несколько замедлилось. Ой, держите меня, господин полковник, а то упаду.
– А как Ней? – император был гневен. Поутру он отписал в Париж, что намерен нынче же заночевать в Сбодунове, а в среду быть в Москве. Теперь, выходит, смекнул, что малость припоздает. – Я спрашиваю, что у Нея?
Да что у Нея… Нехорошо у Нея. Его полки трижды ходили в штыки, но в результате этой достославной бойни – на следующий день в бюллетене Великой армии ей будет уделено полторы строчки – так и не сумели отбить подступы к Ворошильскому броду. И вот теперь мимо нас поэскадронно, как на параде, переправляется русская кавалерия, неотвратимо, неудержимо надвигаясь на многострадальное правое крыло. Да уж какое там крыло – крылышко обглоданное.
Тут налетел с востока холодный и сырой ветер, разметал кучу исчерна-серых туч, громоздившихся на горизонте, продырявил сплошную пелену порохового дыма, который стелился над равниной. Император, не оборачиваясь, протянул руку за подзорной трубой и провел ею полуокружность, оглядывая панораму сражения, – да-да, точно так же смотрел он на рейд Абукирской бухты, приговаривая: «Начистил нам рыло Нельсон, ох, начистил», – маршалы же тем временем готовились получить реприманд – по нашему говоря, взбучку, – неминуемый и неизбежный. Но вот труба остановилась, уперлась в одну точку. Недомерок на мгновение отвел трубу от глаза, недоверчиво протер его и вновь приник к окуляру.
– Кто-нибудь может мне сказать, что там творится?
И ткнул в сторону равнины указательным и указующим перстом – да-да, тем самым, каким показывал солдатам на сорок веков, которые смотрят на них с вершин пирамид, а Марии Валевской – в несколько иной, разумеется, обстановке – на свою походную койку. Свита поспешно обратила взоры туда, куда был вперен имперский перст, и тотчас грянул целый хор «господипомилуй» и «чертменяподери». И неудивительно: в дыму и пламени, в хриплом реве русской артиллерии, в кромешном аду, творившемся на подступах к Сбодунову, по полю, где после спешного отхода правофланговых частей оставались только трупы, – двигались синие мундиры, щетинились штыки и реял на ветру императорский орел: в образцовом порядке и трогательном одиночестве, не расстраивая рядов и держа равнение, линейный батальон французской пехоты героически продолжал наступление.
Даже император лишился на миг дара речи. Несколько секунд, всем показавшихся бесконечными, он не сводил глаз с этого батальона. Черты бледного лица вмиг заострились, на скулах заиграли желваки, завращались орлиные очи, лоб под надвинутой треуголкой перерезала продольная складка, глубокая, как шрам.
– С-с-с у-ума па-па… посходили, – заметил штабной генерал Клапан-Брюк, который всегда заикался в бою и в борделе с тех пор, как однажды в веселом доме – дело было еще в итальянскую кампанию – в самый неподходящий момент попал под огонь австрийских батарей. – А-па-па-полоумели вконец.
Недомерок, не отвечая, смотрел на одинокий батальон. Потом медленно и величаво повернул державную голову – да-да, ту самую, которую он увенчал некогда в соборе Парижской Богоматери короной, вырванной из рук папы Клемента VII, слабоумного старикана, понятия не имевшего, с кем он сел играть. А надо бы. Знай наших, корсиканских. А не знаешь – спроси у Карлоса IV, бывшего короля Испании. Или у Годоя, симпатичного такого здоровяка с дарованиями и наружностью племенного быка. Ну, того, который родной женой торговал.
– Нет, – негромко промолвил он наконец с раздумчивым восхищением. – Нет, Клапан-Брюк, они не сошли с ума. – Он сунул руку под расстегнутый серый сюртук, заложив ее за вырез жилета, голос его дрогнул от гордости. – Это – солдаты, вам ясно? Французские солдаты. Скромные, безвестные герои, своими штыками добывающие мне славу… – Он улыбнулся, едва не прослезившись от умиления. – Моя добрая, старая, верная пехота.
Клубы порохового дыма, изнутри подсвеченные зарницами разрывов, на мгновение заволокли поле битвы, и все стоящие на холме вздрогнули. В этот миг все думали только о судьбе одинокого батальона, решившегося на такой отчаянный и беспримерный порыв, и о бесцельности этого самопожертвования. Но вот ветер пробил брешь в густом дыму, и из густо раззолоченных генеральских грудей, вкупе с откормленными животами покрытых шитьем, галунами, орденами и всякими там бранденбурами, вырвался дружный вздох облегчения. Батальон не дрогнув продолжал наступление и совсем скоро должен был приблизиться к противнику на расстояние штыкового броска.
– П-прекрасное са-са-самоубийство, – взволнованно пробормотал генерал Клапан-Брюк, притворяясь, что смаргивает слезу.
Штабные закивали важно и печально. Чужой героизм всегда чертовски трогает.
Эти слова вывели императора из оцепенения.
– Самоубийство? – переспросил он, не сводя глаз с поля битвы, и саркастически хмыкнул, – да-да, точно такой сухой и резкий смешок раздался 18 брюмера в Сен-Клу, когда Бонапартовы гренадеры, поторапливая отцов отечества штыками, заставили их выпрыгивать из окон. – Ошибаетесь, Клапан-Брюк. Они спасают честь Франции! – Он повел глазами вокруг себя, словно очнулся ото сна, и вскинул руку: – Тютелькю!
Полковник Тютелькю шагнул вперед и снял шляпу. Этот чистенький и выхоленный потомок знатного рода, по праву гордившийся своими роскошными усами, тщательно подвитыми на кончиках, отвечал в штабе за получение донесений и передачу распоряжений.
– Слушаю, ваше величество.
– Узнайте, кто эти храбрецы.
– Сию минуту, ваше величество.
Тютелькю вскочил в седло и галопом поскакал по склону, а тем временем императорская главная квартира в полном составе грызла аксельбанты от нетерпения. Вскоре он вернулся, страшно запыхавшись – пуля сорвала с его украшенной султаном шляпы половину трехцветной кокарды, – и спрыгнул наземь, так резко осадив коня, что, взметнув тучу пыли, тот взвился на дыбы, в точности как на известной картине художника Жерико. Тютелькю, пользовавшегося репутацией хвастуна и бахвала, штабные терпеть не могли и пришли бы в восторг, сломай он сейчас ногу.
Император полоснул его нетерпеливым взглядом:
– Ну?
– Это невероятно, ваше величество. – При каждом слове полковник выплевывал пыль. – Вы не поверите.
– Поверю, поверю. Говори, не тяни.
– Право же, не поверите.
– Сказал же – поверю. Докладывай.
– Это невероятно, ваше величество, – твердил свое полковник.
– Тютелькю, – император раздраженно пощелкал пальцем по окуляру подзорной трубы. – Вспомни, что герцога Энгиенского я приказал расстрелять за меньший проступок. Правый фланг влип в такое дерьмо, что там наверняка большая убыль в кашеварах…
Генералы дружно заулыбались и стали подталкивать друг друга локтями. Так ему и надо, вертопраху. Тютелькю глубоко вздохнул, вжал голову в золотогалунные плечи и потупил взор, уставясь на кончик своей сабли.
– Это испанцы, государь.
Подзорная труба упала к Бонапартовым сапогам. Не менее двух маршалов Франции кинулись подбирать ее, обнаруживая присутствие духа восхитительное, но бесплодное – ошеломленному Недомерку было не до того.
– Повтори, что ты сказал, Тютелькю.
Полковник достал платок и отер лоб, с которого падали капли пота с кулак величиной.
– Это испанцы, ваше величество. Батальон триста двадцать шестого линейного пехотного, помните?.. Добровольцы. Те, что записались к нам в Дании.
Все стоявшие на вершине холма, сколько их там ни было, как по команде, вновь принялись всматриваться в долину. В клубах дыма сомкнутыми плотными рядами, уставя поблескивающие штыки, не обращая внимания ни на шквал ядер, взметавших высокие фонтаны земли, ни на градом сыплющуюся картечь, батальон 326-го линейного пехотного – ну, то есть мы – через заваленное трупами жнивье в полном одиночестве продолжал как ни в чем не бывало медленно приближаться к батареям русских.
2. 326-й линейный
До сей поры нам везло: русские бомбы пролетали у нас над головой с таким звуком, знаете, как полотно рвется – что-то вроде тр-р-ззык, – а за ним следовал сначала глухой разрыв – бум! – а потом такой жестяной лязг, будто грохнули об пол целый поднос скобянки – блям! Приятного, скажу вам, мало, поскольку лязганье это производила не что иное, как разлетающаяся во все стороны картечь. И хотя пока летела она по большей части мимо, все же то один, то другой из нас, вскрикнув: «Мама!» – или выругавшись, падал, получив добавочную дырочку в теле. Но, в сущности, потери были незначительные – раненых всего человек шесть или семь, да и те по большей части оставались в строю. Забавно. Помнится, раньше, получив самую ничтожную царапину, всякий предпочитал повалиться наземь в рассуждении выйти из боя. Но в то утро, под Сбодуновом, каждый, кто мог стоять на ногах, старался ковылять со всеми вместе.